Зеркало и свет — страница 15 из 172

– Так и быть, – говорит Зовите-меня, – раз вы считаете, что я должен обращаться к ней, как вы обращаетесь к палате общин. Вероятно, следует упомянуть, что смирение снимает немалую долю ответственности.

– Думаю, это ее утешит. Но не говорите с ней как с малым ребенком. И не пытайтесь ее запугать. Она храбра, как ее мать, и способна дать отпор. Более того, она упряма, как мать, и может занять оборону. Если она разозлится, отступите и передайте слово Рейфу. Вы должны воззвать к ее женской природе. К ее дочерней любви. Скажите ей, как это ранит ее отца, – он прикладывает руку к сердцу, – ранит вот здесь, скажите, что ей следует думать не о мертвых, а о живых.

Фигура мастера Ризли расплывается: он теряет очертания, его окутывает ночь. Ему хочется, чтобы принцесса не исчезала, пока она не растает в пламени его воли, а это случится, если он найдет нужные слова, которые заставят ее усомниться в собственной правоте.

– Сэр, – говорит Ризли, – по-моему, вам известно то, что неизвестно остальным.

– Мне? Ничего я не знаю. Никто мне ничего не рассказывает.

– Это как-то связано с Уайеттом?

Рейф сказал, что стихи, обвиняющие Уайетта, полные зашифрованных обвинений и горьких шуток, имеют хождение между придворными в непосредственной близости от короля. Листок вкладывают в молитвенник, втискивают в перчатку, используют в игре вместо пикового короля.

– Все напуганы, – говорит Зовите-меня. – Все оглядываются через плечо. Гадают, не будет ли выдвинуто новых обвинений. Я беседовал с Фрэнсисом Брайаном, и, когда всплыло имя Уайетта, он потерял нить разговора и посмотрел на меня так, словно видит впервые.

– Фрэнсис? – смеется он. – Вероятно, был пьян.

– По-моему, дамы тоже боятся. Когда я доставил послание королеве Джейн, они встрепенулись, начали переглядываться, подавать друг другу знаки…

– Мой бедный мальчик! Вы входите – и женщины начинают переглядываться. Неужели с вами такое впервые? Расскажите мне, какие знаки они подавали друг другу, и я постараюсь их расшифровать.

Зовите-меня вспыхивает:

– Сэр, это не шутки. Королева – та, другая – заплатила за деяния, которые совершила, но этим дело не кончилось. Ты входишь в комнату, слышишь, как хлопает дверь, как кто-то шарахается при твоем приближении. И в то же время чувствуешь, что за тобой следят.

Следят, а ты как думал?

– Все решили, – продолжает Зовите-меня, – что Анну сгубило признание Уайетта, но никто не понимает, что заставило его так поступить, его считали храбрым и…

– Неразумным?

– Не совсем. Скорее галантным. Все гадают, чем Анна ему насолила и почему мед обратился желчью? Лучше бы их похоронили в одной могиле, чем…

Неудивительно, что ты запинаешься. Порой наши фантазии, словно танцоры, неожиданно и резко взмывают вверх. И мы видим ящик для стрел, узкий даже для одного тела.

– Они считают, что Уайетт должен был умереть ради любви, а сами ради нее не готовы перейти улицу.

Он думает об Уайетте в тюрьме. Сумерки наползают от ручейков и протоков Темзы, последний луч света скользит, словно шелк, всплывает на поверхность, уходит под воду. Свет движется, в то время как вода неподвижна. Он видит Уайетта издалека, словно отражение в зеркале или сквозь время.

Он говорит Ризли:

– Доброго пути. Запоминайте все, что скажет Мария. Как выйдете от нее, сразу запишите.

Он идет в спальню, Кристоф топает за ним.

– Этот чудной Мэтью, – говорит Кристоф. – Я слыхал, его повысили. Отошлите его обратно в Вулфхолл. Ему только свиней пасти, а не прислуживать лорду.

– Надо было мне самому поехать к Марии, – говорит он. – Вернулся бы прежде, чем об этом начнут судачить.

Он затворяет дверь, завершая день.

Кристоф говорит:

– Как раньше, когда мы ездили в Кимболтон, чтобы втайне повидать старую королеву. Когда мы остановились на постоялом дворе, женка трактирщика…

– Прекрати, хватит уже.

– …запрыгнула к вам в постель. На следующее утро вы велели мне заплатить по счету и дали свой кошелек. А в Кимболтоне мы остановились у церкви. Помните, я свистнул и появился священник?

Он помнит каменного дьявола, его змеиные объятия, зеленовато-голубые перья на крыльях архангела Михаила, его разящий меч.

– Мы решили тогда, вам нужно исповедаться. Надеялись послушать. Но вы не стали исповедоваться. И даже если мы раскаемся, прощения нам не видать, если мы намерены грешить снова.

Он видит себя в оконном стекле, раздетого до рубахи, яркий всполох белого. Без парчи и бархата он выглядит грузным – тяжелый отруб мясницкой туши. Его седеющие волосы коротко стрижены, и нечему смягчить черты, которыми наказал его Господь: маленькие рот и глаза, большой нос. Нынче он носит льняные рубахи столь тонкие, что сквозь них можно читать английские законы. У него есть бархатный зеленый джеркин, который сшили в прошлом году и прислали в Вулфхолл; есть пурпурный джеркин для верховой езды. От прошлой коронации у него остался темно-багровый, в котором, как сказала фрейлина Анны, он был похож на ходячий синяк. Если человека создает одежда, то он создан, но никто, даже в юности, не говорил ему: «Наш Томмазо сегодня красавчик». В лучшем случае: «Раненько надо проснуться, чтобы опередить этого дюжего английского ублюдка». Никто не скажет, что он хорошо смотрится в седле, – он просто садится на лошадь и едет куда надо. Он пускает лошадь неспешным шагом, но на месте оказывается раньше прочих.

Ночь теплая, но Кристоф развел слабый, потрескивающий огонь и поставил на него мисочку с ароматическими травами и ладаном – эта смесь убивает любую заразу. Толстые восковые свечи, ждущие прикосновения тонкой свечи, чернила, записная книга, открытая на чистой странице, в случае если он проснется и решит внести еще пункт в список завтрашних дел. Похоже, мне нужно выспаться, говорит он Кристофу, и Кристоф отвечает: посла давно след простыл, даже Зовите-меня убрался, мастер Ричард дома с женой, король читает молитвы или пытается ублажить королеву, птицы сложили головки под крыло, заключенные сопят в Тауэре, Маршалси, Клинке и Флите. Дик Персер уже выпустил сторожевых псов. Бог в своих небесах. Ворота на засове.

– А я наконец в собственной спальне, – говорит он.

Семь лет назад, когда Флоренция, осажденная войсками императора, умоляла французов о помощи, члены городского совета пришли в дом к торговцу Боргерини и заявили: «Мы хотим купить вашу спальню». Прекрасные расписные филенки, роскошные занавеси и прочее должны были растопить сердце короля Франциска. Но Маргарита, жена торговца, заупрямилась и прогнала просителей прочь. Не все в жизни продается, заявила она. Эта комната – сердце моей семьи. Вон отсюда! Если хотите забрать спальню, придется переступить через мой труп.

Он не готов жертвовать жизнью ради мебели. Но он понимает Маргариту и никогда не сомневался в правдивости этой истории. Наши вещи переживут нас, преодолеют потрясения, которые нас сломят. Мы должны быть достойны их, потому что, когда нас не станет, они будут свидетельствовать о нас. В этой комнате есть вещи тех, кто уже не может ими воспользоваться. Книги, которые подарил ему его хозяин Вулси. Одеяло желтого турецкого атласа, под которым он спал с Элизабет, своей женой. В сундуке лежит резной образ Пресвятой Девы, завернутый в стеганый чепец. Гагатовые четки свернулись в ее старом бархатном кошельке. Есть еще наволочка, на которой она вышивала оленя, бегущего сквозь листву. Смерть ли оборвала работу, или Элизабет сама ее бросила, недовольная результатом, но иголка осталась в ткани. Позднее другая рука – ее матери или одной из ее дочерей – вынула иглу, но остались два прокола, и, если провести пальцем вдоль линии стежков туда, где они должны были продолжиться, почувствуешь два крохотных бугорка. У него есть сундучок фламандской работы, который перенесли из соседней комнаты, и в нем, переложенные пряностями, лежат ее рукава, ее золотая шапочка, ее юбки и чепцы, ее аметистовое кольцо и кольцо с алмазной розой. Если она войдет, ей будет во что одеться. Однако жену не сотворишь из чепцов и рукавов; сожми в ладони все ее кольца, но ты не сожмешь ее руку.

Кристоф говорит:

– Вы грустите, сэр?

– Нет, не грущу. Не могу себе позволить. Я слишком многого достиг, чтобы грустить.

Я был прав, говорит он, мне не следует ехать к Марии. Пусть все идет как идет, посмотрим, какие вести привезут Рейф и Зовите-меня. Вот кардинал, думает он, был мастером в подобных делах. Вулси всегда говорил: разберись, чего хотят люди, и, может быть, ты сумеешь предложить им именно это. И пусть ты ошибешься, но все может пройти легче, чем ты ожидал. С Томасом Мором не вышло. Мор вел себя словно утопающий, который отталкивает протянутую руку. Он предлагал ему руку снова и снова, неизменно встречая отказ. Для Генриха век уговоров позади – он закончился, когда Мор каплями стек на эшафот, утонув в крови и дождевой воде. Отныне настал век принуждения, и королевская воля – инструмент, который каждое утро затачивает кузнец: остроконечный, жалящий, он глубоко ввинчен в наш испорченный век. Ты увидишь, как Генрих, изощренный обманщик, берет посла под руку и пытается очаровать. Ложь доставляет ему глубокое и утонченное удовольствие, такое глубокое и утонченное, что он даже не осознает своей лжи, искренне считая себя правдивейшим из государей. Генрих считает, что он, Кромвель, недостаточно знатен, чтобы беседовать с чужеземными вельможами, поэтому ему остается только стоять у стены и не сводить глаз с королевского лица. Впоследствии они с послом перекинутся парой фраз: «Кремюэль, неужели на этот раз я должен ему верить?» Вы просто обязаны, посол, скажет он. «Вы считаете, я только вчера родился на свет? Сегодня он говорит одно, а что скажет через неделю?» Верьте мне, посол, готов поклясться, я прослежу, чтобы он сдержал слово. «Но чем вы поклянетесь, если выкинули вон святые реликвии?»

Он кладет руку на грудь. Моей верой, говорит он.

– Ах, господин секретарь, – скажет посол, – вы слишком часто прижимаете руку к груди. А ваша вера представляется мне весьма легковесной, способной меняться день ото дня.