– Ты молодец, Рейф. Ты сделал больше, чем я вправе ожидать.
Рейф говорит:
– Когда я был маленьким, вы увезли меня с собой. Поставили у камина, сказали, здесь ты теперь будешь жить, мы будем о тебе заботиться, ничего не бойся. В тот день я расстался с матушкой и не знал, где я, и впервые видел Лондон, а уж тем более ваш дом, но я не плакал, ведь правда?
Сейчас Рейф плачет, словно рассерженный младенец, некрасиво, как все рыжие: лицо красное, все тело трясется.
– Где, во имя всего святого, Кранмер? Где Уайетт? Где Эдвард Сеймур? Им будет стыдно до конца жизни.
– Кранмер это переживет. Не утверждаю, что он будет спокойно спать по ночам, но переживет. Уайетт напишет про меня стихи. А Сеймур, возможно, еще будет направлять маленького принца, когда он, когда Генрих…
Он не станет говорить этого вслух. Ему уже думалось: что, если в эту самую ночь у Генриха поднимется жар, кашель сдавит грудь, легкие вновь наполнятся водой и яд от раненой ноги его убьет? Тогда страна затаит дыхание. Исполнительная рука зависнет в воздухе, даже если топор уже занесен. Я буду нужен принцу. Нужен совету. Эдвард Сеймур повернет ключ в замке и выпустит меня на свободу.
После ухода Рейфа он говорит Кристофу:
– Принеси колоду карт.
Показывает нарисованную даму, тасует колоду, кладет на стол три карты:
– Ну, где она?
Кристоф тычет коротким пальцем.
– Нет. – Он переворачивает карту. – А теперь следи за моими руками, я научу тебя этому трюку. Если когда-нибудь останешься без хлеба и денег, дама тебя выручит. – Добавляет мягко: – Это лишь на последнюю крайность. Тебя возьмет к себе Грегори. Или мастер Ричард. Скажи им, я велел тебя женить, дабы уберечь от греха.
Сейчас он занимается тем, как пристроить слуг. Некоторые отправятся к Грегори, другие – к Ричарду Кромвелю, если, конечно, король не лишит Кромвелей имущества. Кого-то возьмет Уайетт – он теперь при деньгах, и ему нужны слуги для нескольких имений. Он думает, Брэндон будет рад заполучить моих охотников, моих псарей. Дика Персера возьмет к себе торговец, знавший его отца. Итальянские купцы с руками оторвут моих поваров. Мэтью может вернуться в Вулфхолл, хотя там его французский будет без надобности. В апреле, когда его падение казалось почти неминуемым, он собрал мальчиков-певчих, поблагодарил за службу и отпустил по домам, пожелав каждому счастья и вручив по двадцать фунтов. Став графом, он подумал, не стоит ли их вернуть? Сейчас он рад, что не стал их возвращать.
В Италии, работая у банкиров, он освоил мнемонику и практиковал ее с тех пор всю жизнь. Для всего, что хочешь запомнить, придумываешь образ и оставляешь в церквях, которые посещаешь, на улицах, по которым идешь, на берегу реки, по которой плывешь в лодке. Оставляешь их в канавах, в поле между борозд, вешаешь на деревья: арбалеты и кинжалы, драконов и звезды. Когда реальные места заканчиваются, выдумываешь новые – сочиняешь острова, подобные Утопии.
Теперь, когда жить, вероятно, осталось меньше недели, надо обойти свои внутренние владения и забрать образы оттуда, где их разместил. Надо пройти всю прошлую жизнь, бодрствование и сон – нельзя оставлять свои воспоминания одни в этом мире, чужим людям.
В сумерках возвращается кардинал – чуть заметное сгущение тени на краю зрения.
– Где вы были? – спрашивает он.
– Не знаю, Томас. – Голос у старика несчастный. – Я сказал бы вам, если бы знал.
На предложенный стул смотрит с отвращением:
– Я не сяду там, где сидел Томас Мор. Не желаю даже видеть этого неблагодарного после того, как он со мной поступил. Чуть почую его дух, поворачиваю в другую сторону.
Он говорит:
– Сэр, вы же знаете, что я вас не предал? Что бы ни думала ваша дочь.
Вулси ходит по комнате, волоча край багряного одеяния. Наконец говорит:
– Ну что ж, Томас… скажем так… женщины все понимают превратно.
Непомерная усталость, которая прошла, когда он каждый день сражался с Норфолком или Гардинером, теперь навалилась снова. Ощущение в области сердца – будто его давят, сжимают – стали уже привычным симптомом горя. У него чувство, будто он тащит трупы, наваливает их один на другой: Роберта Аска, Правдивого Тома, Гарри Норриса, Уилла Брертона, маленького Фрэнсиса Уэстона и Марка Смитона с его лютней. И даже тех, к чьей смерти он непричастен: королеву Джейн, Гарри Перси, Томаса Болейна.
Он прокручивает в голове вопросы, которые ему задавали, как будто следствие все еще продолжается. Думает про Ричарда Рича: «В июне тысяча пятьсот тридцать пятого арестованный сказал мне: „Ричард, когда начнется царствование короля Кромвеля, вы станете герцогом“».
И Одли ответил слабым голосом: «Рич, мы не можем записать это в протокол. Я думаю, милорд пошутил».
Он вспоминает, как Ризли однажды взорвался: «Он уже считал себя королем. Вел себя как король. Помню, в год, когда все замерзло, в Гринвич пришли французские послы. Они предлагали его величеству свои товары, и его величество их прогнал, сказав, что потратил все деньги на войну с Паломниками. Однако затем, увидев, как они опечалились, что плыли в Англию зазря, он милостиво согласился купить их добро. Но милорд хранитель печати выгнал их из королевских покоев и заключил с ними сделку за меньшую цену, чем они предлагали королю».
Он вспоминает тот день: льдистый свет из окна, разложенные перед Генрихом соблазны: бархатный воротник, два земляничных рукава и для него, лорда Кромвеля, багрово-пурпурный шелк. Зовите-меня сказал: «Поостерегитесь, сэр». Он помнит напряженное лицо Ризли. Вряд ли тот имел в виду: остерегайтесь меня.
Эдмунд Уолсингем заходит почти каждый день, но времени проводит лишь столько, чтобы удостовериться в телесном и душевном здравии узника, словно боится подцепить заразу. Кингстон занят в совете и в Тауэре бывает только по важным поводам. Так что ему не с кем беседовать, кроме Кристофа, тюремщика и мертвых; а с наступлением дня призраки рассеиваются. Слышен легкий вздох, шорох, с которым они тают, обращаются сквозняком, немазаным скрипом, уходят в природные субстанции – клочья тумана, дымок над прогоревшими углями.
Он живет в страхе, что король запретит Рейфу его навещать, однако, по всему, король по-прежнему желает, чтобы ему сообщали новости. Лорда Хангерфорда приговорили к смерти, рассказывает Рейф.
– Французский посол распускает слух, что Хангерфорд якобы насиловал свою дочь. Однако таких обвинений не выдвинули. Хватило колдовства и содомии.
– Марильяк обнаглел после всех слухов, что распространял обо мне. Ему это сошло с рук.
Он не может найти в себе жалости к Хангерфорду, помимо сочувствия к другому узнику, знающему, что впереди казнь. Хорошо бы Вулси пришел сыграть с ним в шахматы, хоть и не следует играть в шахматы с прелатом – у того всегда в рукаве пешка. Он страстно желает увидеть Томаса Мора, небритого, с усталыми глазами, на прежнем месте за столом – столом, которому дрожащее от сквозняка пламя свечи придавало вид алтаря. Слякотной весной тысяча пятьсот тридцать пятого года Мор научился исчезать со сцены, и ты видел перед собой покойника, безжизненное тело, вроде серебристых трупиков в паутине умершего паука.
Теперь о Море говорят как о мученике, а не как о человеке, который просчитался. Он как-то сказал Шапюи, Мор думал, что сможет управлять Генрихом, и, возможно, был прав, но столкнулся с тем, на что не рассчитывал, – с Анной Болейн. Мы, советники, считаем себя мудрыми и зоркими, мы основательно очерчиваем позиции, строим планы и до поздней ночи отстаиваем свои убеждения. И тут какая-то девчонка пробегает мимо, роняет свечу и поджигает нам рукав; и мы хлопаем по себе как полоумные, силясь уберечь свою шкуру. Я злюсь, что хитрый воришка Рич меня обошел, что болван Поло пробил дыру в моей лодке, что выживший из ума Лайл меня потопил. Может, кто-нибудь скажет, что я умер за Евангелие, как Мор умер за папу. Но большинство не сочтут меня мучеником, разве что мучеником за жажду преуспеть в жизни.
К середине месяца король снова холостяк. Сперва собрание епископов, затем парламент его освободили. Анна со всем согласилась и вернула обручальное кольцо. Рейф говорит:
– Парламент будет умолять короля жениться снова. Ради блага страны. Вопреки собственному нежеланию.
Рейф вздыхает. Цепь государственного секретаря тяжело давит на плечи.
Дождя так и нет. Жара не спадает. Судя по всему, Генрих намерен убить опального слугу полным бездействием. Висконти в Милане придумал пытку, которая длится сорок дней, и на сороковой день, не раньше, узник умирает. В первый день отрезаете ему, например, ухо. На второй день он отдыхает. На третий – выкалываете глаз. Он ждет; он сохранил один глаз, но не знает, когда вы решите его ослепить. На пятый день начинаете полосами сдирать с него кожу. И это не ради того, чтобы вытянуть какие-то сведения. Только ради спектакля для устрашения горожан.
На третьей неделе июля возобновляются допросы. Новые обвинения в лихоимстве. Есть дело, которое тянется уже два года, – насчет корабля, принадлежащего брату коннетабля Франции. Он помнит все цифры и уверен, что совершенно чист, но теперь видит, что ему не отмыться от того, как представила события французская сторона. Франциск хочет поторопить его казнь.
– Ему не терпится отправить меня на эшафот, – говорит он.
– Полагаю, уже недолго, – отвечает Гардинер. – Король подпишет билль со дня на день. Парламент вот-вот будет распущен. Его величество покинет Лондон на лето.
– Как племянница Норфолка?
Гардинер мрачнеет:
– Радуется своему счастью, пустельга. Впрочем, не мне обсуждать королевский выбор.
– Держитесь этого правила, и вы далеко пойдете, – говорит он. – Конечно она пустельга. А как же иначе, в ее-то годы. Для вас лучше, чтобы она не слишком задумывалась. История против нее.
Гардинер смотрит задумчиво:
– Боюсь, история против нас всех.
Сегодня в Колокольной башне оживленный день; за Гардинером приходит Норфолк с новыми бумагами по французскому кораблю: