Зеркало и свет — страница 165 из 172

– Вы должны написать об этом совету.

– Не королю?

– Пишите королю, если вам угодно. Впрочем, вряд ли он найдет время прочесть ваше письмо – слишком занят моей племянницей.

– Говорил ли он, когда меня казнят, милорд?

Норфолк не отвечает.

– Мой сын Суррей говорит, если бы вас не устранили, вы бы извели всех дворян под корень. Он говорит, Кромвель поражен собственным оружием. С ним будет то же, что со многими, кто перешел ему дорогу, знатными и простыми.

– Не буду оспаривать, – говорит он. – Но, быть может, милорд Суррей подумает, чем себя занять, если попадет сюда узником. Удача и король высоко его вознесли, однако нам не следует на такое полагаться, ибо земля у нас под ногами скользкая.

– Я ему передам, – говорит Норфолк. – Однако, клянусь Богом, вы впали в нравоучительный тон! Умные люди не нуждаются в таких предупреждениях. Они промывают себе глаза каждый день. Думаете, король вас когда-нибудь любил? Ничего подобного. Вы были для него орудием. Как и я. Вы, я, мой сын Суррей для него не более чем требушет, катапульта или другая осадная машина. Или пес. Что делать с псом, когда закончился охотничий сезон? Только удавить.

Норфолк уходит и о чем-то говорит с Мартином за дверью, но слов не разобрать.

– Кристоф! – зовет он. – Бумагу и чернила.

– Опять? – удивляется Кристоф.

Он пишет совету. Отрицает, что получил выгоду от несчастий, которые приключились с братом коннетабля и его кораблем. Норфолк знает, пишет он, так как присутствовал при разборе дела, и Фицуильям знает, и епископ Боннер – он был послом во Франции и все вспомнит. Целый час, пока думает и пишет, он чувствует себя не здесь, а в совете. Затем сразу принимается за письмо Генриху. Ему много есть что сказать, но он понимает: если выйти за пределы уничиженной мольбы, Генрих не станет слушать письмо, тем более три раза. Возможно ли умалить себя еще сильнее, чем в прежних письмах? Под вечер он уже не может бороться с усталостью. Откладывает перо и дает мыслям отвлечься. Шапюи снова в Лондоне, опять назначен послом. Возвращаемся к старым играм. Генрих отвесил поклон французам, теперь преклоняет колени перед императором. Кардинал узнал бы в этом свою политику.

Ночью, когда Вулси, моргая, входит в комнату, он говорит:

– Будьте мне добрым отцом. Посидите со мной до конца.

– Я бы рад, – отвечает старик, – да не знаю, хватит ли сил.

Судя по бормотанию в уголке, кардинала больше заботит его собственная кончина. Вулси говорит о свечах вокруг смертного одра, о том, как Джордж Кавендиш держал его за руку. Описывает склонившиеся над ним скорбные лица монахов Лестерского аббатства. Говорит о поспешных похоронах, про которые вроде бы знает. «Почему меня не уложили в мою гробницу? За которую я столько заплатил вашим итальянцам. Где мои подсвечники? Куда делись мои танцующие ангелы?»

Мартин из жалости приходит с ним посидеть. Мор в последние дни много говорил, замечает тюремщик, все время говорил, не только когда хочешь слушать. Рассказывал, как был школяром в школе Святого Антония. Шел с сумкой по Вестчип к Треднидл-стрит. Зимним утром, в шесть утра, улицу освещал лишь иней на мостовой. Их, маленьких школяров, дразнили свиньями святого Антония; в свете фонаря они принимались зубрить свою латынь.

– А про Ламбет он когда-нибудь рассказывал?

– Про архиепископа Кентерберийского? Он его ненавидел.

– Я хотел сказать, про Ламбет времен Мортона, когда мы оба были детьми. Томас Мор готовился там в Оксфорд, просиживал дни за книгами. Он меня не упоминал?

– Вас, сэр? При чем здесь вы?

Он улыбается:

– Я тоже там был.


Дядя Джон говорит:

– Видишь подносы? Это ужин молодых джентльменов. Они очень много учатся, и если просыпаются по ночам, то думают о Пифагоре или святом Иерониме. От этого у них разыгрывается аппетит. Так что им нужен кусочек хлеба и стаканчик разведенного пива. Так вот, знаешь третью лестницу? На самом верху – мастер Томас Мор. Он не любит, когда ему мешают, поэтому входи тихо, как мышь. Если он тебя заметит – поклонись. Если не заметит, выходи так же тихо и ничего не говори, даже «доброго здоровьица», понял?

Он понял. Хватает поднос и бежит к лестнице – ноги у него крепкие, по виду и не скажешь, что он всегда голоден. Что, если сесть на нижней ступеньке, выпить пиво и съесть хлеб? Услышит ли он ночью, как мастер Мор плачет от голодной рези в желудке? «О, накорми меня, накорми, – жалобно хнычет он, поднимаясь по лестнице. – О святой Иероним, накорми меня!»

На верхней ступеньке в него вселяется бес. Он пинком распахивает дверь и орет:

– Мастер Томас Мор!

Школяр поднимает кроткий заинтересованный взгляд, однако поворачивает книгу, будто хочет закрыться.

– Мастер Томас Мор, ваш ужин!

Он грохает поднос на буфетную полку. Говорит:

– Петли скрипят. Завтра приду смажу.

Открывает и закрывает дверь, чтобы скрипнуло дважды. Ему хочется спросить, что такое пифагор, это животное, или болезнь, или фигура, которую можно нарисовать?

– Мастер Томас Мор, доброго здоровьица! – орет он. – Спокойной ночи!

И уже собирается хлопнуть дверью, но тут мастер Мор зовет: «Мальчик?» Он снова врывается в комнату. Мастер Мор сидит за столом, моргает. Лет четырнадцати-пятнадцати, тощий. Уолтер бы такого обсмеял. Мастер Мор говорит мягко:

– Если я дам тебе пенни, ты другой раз не будешь так делать?

Он сбегает по лестнице, богаче на пенни. Прыгает на каждой ступеньке и свистит. Все по-честному. Ему заплатили, чтобы он не шумел в комнате, про лестницу речи не было. Если мастер Мор хочет жить в могильной тишине, пусть раскошелится пощедрее. Он бежит прочь, туда, где мальчишки гоняют по двору мяч.

После этого он каждый вечер сидел на лестнице затаившись, будто демон, пока Мор не решал, что опасность миновала. Тогда он врывался с криком: «Добрейший вечерок, сэр!» – и грохал поднос так, что Мор проливал чернила. Когда Мор напомнил ему про пенни, он изумленно распахнул глаза: «Я думал, это только за один раз!»

Со вздохом и полуулыбкой Мор вытащил еще монету.

Он думал, Томас Мор пожалуется эконому, тот вызовет его к себе и отлупит. Или сам архиепископ вызовет его к себе и отлупит, а может, как служитель Божий, только отчитает. В последнем случае он собирался много чего наговорить в ответ. Он бы рассказал Мортону, как управляют его кухнями, как воруют со стола оловянную посуду, как лезут пальцами служанке в манду и тут же, теми же пальцами, во фрикасе.

Однако никто его не вызывает. Никто его не лупит, кроме Уолтера, сестер, дядьев, теток, священника (если поймает), отца Шона Мэдокса, Уильямсов, Уиксов… однако Томас Мор ни разу его не тронул, даже чужими руками. Удар завис в воздухе; он ощущал эту угрозу в те годы, когда Мор искоренял ересь и врывался в дома и лавки его друзей. А когда удар все же обрушился, то пал, на кого не ждали: это Мор поднялся на эшафот в день, когда ветер дует будто со всех сторон сразу; рубаха трепетала, пока он стоял, обнажив шею, дождевые струи слезами текли по лицу, а туманная дымка растворяла каменные стены в серой вздувшейся реке. Это была легкая смерть. Один удар – и все. Бывает гораздо хуже.

Когда они встретились взрослыми, Мор его не узнал.


Эсташ Шапюи вернулся в сильно изменившийся Лондон: в воздухе разлита подозрительность, королева была и сплыла. Король вычищает не только тех, кого считает еретиками, но и последних папистов, так что тюрьмы переполнены. Говорят, посол выглядит усталым и не выражает радости от возвращения. Он, Кромвель, понимает, что Шапюи, как человек разумный, и близко к нему не подойдет, бесполезно даже просить, но про себя гадает: придет ли Шапюи на мою казнь? Он не хочет, чтобы приходил сын, даже если дело ограничится отсечением головы, – помнит, как худо тому было на казни Анны Болейн, которую Грегори толком и не знал. Говорит Рейфу:

– Грегори пора написать письмо с отречением от меня. Пусть пишет обо мне как можно хуже. Пусть скажет, что не понимает, как оказался в родстве с таким гнусным изменником. Пусть молит, чтобы ему позволили службой его величеству искупить мои преступления.

– Да, но вы знаете письма Грегори. «На сем, за неимением времени, заканчиваю». – Рейф задумывается. – Я поручу это его жене Бесс. Она – сестра покойной королевы Джейн и скорее растрогает королевское сердце.

Он думает, я всегда был сообразителен во всем, но Рейф Сэдлер сообразителен, когда это нужно.

– Даже в разгар своего нового счастья король наверняка помнит Джейн.

Рейф говорит:

– Запрещено носить траур по изменникам. Однако Ричард Кромвель сказал, что будет носить траур.

– Не надо, – мягко произносит он. – Скажите, что я прошу этого не делать.

И все равно он невольно улыбается. Рейф оглядывает помещение:

– Сказать Эдмунду Уолсингему, чтобы вас переселили? Мне здесь не по себе.

– Я привык. Если встанешь на табурет, сможешь увидеть башню Байворд. Попробуй.

Рейф не видит башню, потому что тоже невысок ростом, зато это позволяет ему успокоиться, стоя лицом к стене; затем он в последний раз обнимает покровителя и уходит в жаркий вечер.

Дверь закрывается, шаги Рейфа затихают. Он открывает свои книги. Тома легенд, компендиумы святых; утешительные легенды. Благодарение Богу, их не забрали, однако надо позаботиться, чтобы они не пропали. Надо написать письмо о том немногом, что у меня осталось, и надеяться, что мою просьбу уважат.

Он читает книгу Эразма «О приуготовлении к смерти», написанную всего лет пять-шесть назад под покровительством Томаса Болейна. Чтение утомляет глаза – лучше смотреть картинки. Он откладывает книгу и начинает листать гравюры. Видит Икара с оплавленными крыльями, падающего в воду. Дедал придумал крылья и совершил первый полет. Он был куда осмотрительнее сына: пролетел над лабиринтом, над стенами, над морем так низко, что замочил ноги. Но затем он взмыл с ветром, и землепашцы таращились ввысь, убежденные, что видят богов или исполинских бабочек, и, пока он набирал высоту, был миг, когда искусн