ик почувствовал нутром: «Получится!» И то было худшее мгновение его жизни.
Двадцать седьмого июля к нему приходят разом комендант и смотритель Тауэра. Кингстон говорит:
– Сэр, король дарует вам смягчение казни. Это будет отсечение головы, чему я искренне рад… – Кингстон спохватывается: – Прошу прощения, я хотел сказать, вы часто просили такой милости для других, и король вам редко отказывал.
Значит, думает он, я не увижу августа. Зайцев, бегущих от сборщиков урожая, холодные утренние росы после Дня святого Варфоломея. Листопад, темные синие ночи.
– Это будет завтра?
Кингстону не положено отвечать, но Уолсингем произносит мягко:
– Если ваша милость прочтет сегодня вечером молитвы, то поступит очень правильно.
Кингстон отбрасывает притворство:
– Я приду в обычный час, в девять, и вместе с вами выведут лорда Хангерфорда.
Значит, я умру вместе с чудовищем, думает он. Или с человеком, который нажил чудовищных врагов, способных силой воображения превратить осужденного в кого пожелают.
Уолсингем говорит:
– Хотите ли вы исповедаться?
– Да, если духовником будет Роберт Барнс.
Комендант и смотритель переглядываются.
– Он осужден, – говорит Уолсингем. – Его казнят в Смитфилде через день или два.
– Одного?
– С ним казнят священника Гаррета и отца Уильяма Джерома. Мы ждем приказов. Еще через день-два повесят двух папистов, в том числе Томаса Эйбла, капеллана принцессы Арагонской.
Гаррет, Джером, его друзья, евангелисты. Эйбл, давний противник. Насыщенная неделя, думает он.
– Надеюсь, у вас хватит умелых палачей.
Кингстон отвечает резко:
– Мы стараемся, как можем.
Он встает. Выражает желание остаться в одиночестве.
– Я не так давно исповедовался, а здесь у меня было мало возможности согрешить.
– Дело не в этом, – смущенно произносит Кингстон. – Нам положено всю жизнь себя исследовать и каждый раз находить новые грехи.
– Знаю, – говорит он, – и знаю, как это делать. Я живу здесь с Томасом Мором. Я читал его книги. Мы все умираем, только с разной быстротой.
Уолсингем говорит:
– Герцог Норфолк просил известить вашу милость – завтра король женится на Кэтрин Говард.
Кристоф говорит:
– Я принесу свой тюфяк. Буду сегодня ночью с вами.
– Не бойся, я не наложу на себя руки, – говорит он. – Надеюсь, палач справится быстрее меня.
– Вы будете писать письма?
Он задумывается.
– Нет. Я уже все написал.
Он отсылает Кристофа погреться на солнце: выпить за его здоровье и посидеть на стене с другими слугами, болтая, без сомнения, о неопределенности своей судьбы, с такими-то хозяевами.
Думает о том, как все будет завтра. По рангу он выше Хангерфорда, так что умрет первым. Король своим решением избавил его от страшных мук и позора. Он будет молиться об одном точном ударе. Вспоминает Анну Болейн, как та заказывала наряды для коронации: «Томас должен быть в алом».
На эшафоте он восхвалит короля: его благородство, милость, попечение о народе. Этого ждут, и у него есть долг перед теми, кого он оставляет. Он скажет, я не еретик, я умираю членом единой католической церкви, и пусть зрители понимают как хотят. Хотя каждому боязно узнать час своей кончины, христианин больше страшится внезапной смерти, как было с его родителем, mors improvisa без покаяния. Соседи в Патни считали, что Уолтер исправился, бросил пить, буянить и драться. Однако как-то вечером он повздорил с другим церковным старостой – и не по божественным вопросам, а из-за петушьих боев. Уолтер поставил другому старосте фонарь под глазом, после чего вернулся домой и потребовал есть. Свидетели рассказывают, что он был бледен и в поту, но все равно умял тарелку холодного мяса, ни на минуту не переставая браниться. Потом принялся тереть грудь и жаловаться на ужин, от которого у него-де в животе печет, а через пять минут уже упал лицом на стол. Его уложили на спину. «Черт вас дери, я задыхаюсь! Поднимите меня, поднимите же» – были его последние слова.
На похороны собралось довольно много народу. Он, Томас, оплатил заупокойные мессы.
– Как по-вашему, будет от этого прок? – спросил он священника.
– Не отчаивайтесь насчет него, – ответил тот. – Он был человек буйного нрава, но не безнадежно дурной.
– Я не о том, – сказал он. – Будет ли Уолтеру прок от молитв? В смысле, есть ли от них прок покойникам? Бог смотрит на нас всю нашу жизнь. Уж наверное, если человек прожил так долго, как Уолтер, Господь успел составить о нем мнение? Если не знал изначально.
– На мой взгляд, это попахивает ересью, – сказал священник.
– Разумеется, поскольку бьет вас по карману. Если Господь не сомневается в собственных решениях, то что проку в ваших панихидах, четках и плате за тысячу веков месс?
Он вспоминает себя пятнадцатилетним, избитым, на мощеном дворе в Патни. Отец стоит над ним, булыжники в крови, дратва торчит из разошедшегося шва на отцовском башмаке. Уолтер орет на него, он орет в ответ: je voudrais mourir autrement[75] – не здесь, не сейчас, не так.
Но, думает он, я не орал. Я не знал тогда французского. Растоптанный, оглушенный, я встал и уплыл за море. Я сражался на чужих войнах, за деньги, пока не сообразил, как зарабатывать их проще: Кремуэлло к вашим услугам, ваша тень в стекле.
Как-то ночью в Венеции перед ним промелькнула куртизанка, призрак во влажной дымке, – стук башмаков в тишине, желтая шаль в бесцветной серости, отзвук смеха. Затем в стене открылась дверь, и женщина растворилась в мраке. Она исчезла так быстро, так бесследно, что он гадал, уж не привиделось ли ему. Он подумал: если мне когда-нибудь потребуется исчезнуть, я поеду в Венецию.
В эти дни ему порой снится, что он тонет. Он просыпается с мокрыми ресницами, не помня, на каком языке говорит, не помня, где он, но страстно желая оказаться в другом месте. Вспоминает детство, дни на реке, дни в полях. Вся его жизнь – мелькание неуловимых женщин. Он помнит мачех, которых приводил Уолтер; не успеешь привыкнуть к очередной, как Уолтер ее выгонит, или она сама убежит, прихватив узелок с пожитками. Он думает о своих дочерях Энн и Грейс; может, он встретит их уже взрослыми? Мысленно видит дочку Ансельмы, как та ходит по его дому и внимательным взглядом отмечает принадлежащие ему вещи: печать, книги, – рассматривает его глобус мира и спрашивает: «А этот остров где? В Новом Свете?»
Ему сообщают, что мастер Ризли переехал в Остин-фрайарз. Король велел распустить Кромвелеву прислугу. Днем по комнатам хозяйски расхаживает Зовите-меня, вдыхает запах бумаги и чернил, розовой воды и смолы. Ночами по полам бесшумно ступает леопардица, вынюхивает давно умерших животных, спаниелей и мармозеток, смотрит вверх на молчащего в клетке соловья. Она чует аромат вареного мяса от несчетных обедов и мышиные кости за стенными панелями; ее недвижный взгляд следит птичий полет за окнами. Он думает, я потратил тысячи фунтов на стекло. Мастер Ризли не сможет уничтожить то, что я создал. Он может лишь пройти сквозь стекло и пораниться осколками.
Кристоф возвращается нетвердой походкой – пьян, перегрелся на солнце или что-нибудь еще. Он говорит:
– Мог бы побыть там дольше. Я не скучаю.
Июль, ночи короткие. В сумерках он отправляет Кристофа за ужином, а сам думает о рае и аде. Ад рисуется ему холодным местом, пустырем, болотом, пристанью – вдалеке орет Уолтер, потом крики приближаются. Так оно и будет – не сама боль, но постоянный страх боли, страх ошибки, понимание, что тебя накажут за что-то, чего ты не мог избежать, более того, не считал дурным; и такой же постоянный раздор, нестихающий ожесточенный спор сразу за стеной. Рай видится ему празднеством, которое устроил кардинал, чем-то вроде Поля Золотой Парчи в Пикардии – дворцы на диковинной пограничной земле, акры прозрачного стекла, искрящегося на солнце. Хотя, конечно, устраивать такое надо было в краях потеплее. Может быть, думает он, завтра я буду жить в ласковом городе, где последние солнечные лучи смягчают очертания колоколен и куполов; дамы в нишах молитвенно склонили головы, по улице семенит собачонка с пушистым хвостиком, равнодушные голуби садятся на позолоченные шпили.
После ужина он складывает книги. Надо попросить Кингстона, пусть отдаст их Рейфу. Кладет в стопку грамматику Кленара. Он почти не продвинулся в изучении древнееврейского, отчасти по недостатку времени – никогда еще узник не трудился так много и не изводил столько чернил. Жаль, что ему не довелось познакомиться с автором грамматики Николя Кленаром, или Клейнартом, как называют его голландские соотечественники; антверпенские друзья говорят, он великий знаток языков и провел много северных ночей при лампе, копируя завитушки арабской вязи. За книгами на этом языке Кленар много лет назад отправился в Саламанку, оттуда в Гранаду, но все оказалось тщетно – инквизиция упрятала арабские писания под замок. Некоторые говорят, теперь Кленар отправится в Африку – изучать священную книгу магометан. Он воображает, как ученый муж бродит по базарам, питается финиками, оливками, грушами, томленными в меду с эссенцией флердоранжа, бараниной, запеченной с шафраном и абрикосами.
Всю жизнь бредешь по пустой дороге, ветер дует тебе в спину. Тебя мучает голод, и чем дальше уходишь во мрак, тем сильнее терзаешься неуверенностью. Однако, когда добираешься до цели, привратник тебя узнает и с фонарем провожает через двор. В доме ждет огонь в очаге и кувшин вина, на столе свеча, а рядом – твоя книга. Садишься у огня, открываешь ее на заложенной странице и начинаешь читать свою повесть. За окном ночь, а ты все читаешь и читаешь.
В девять часов двадцать седьмого июля он встает на колени и читает молитвы. Он часто гадал, как мы узнаем за гробом умерших близких. Однако сегодня, в последнюю ночь, он видит, что они зримы и сияют. Они обратились в промельк, в мгновение. Между ребер у них воздух, их плоть пронизана светом, мозг костей слился с Божьей благодатью.