– В те дни, когда я хотел ее, Анну Болейн, но не мог заполучить и мы были в разлуке – допустим, я в Гринвиче, а она в Кенте, – я представлял, что она стоит передо мной и улыбается, словно живая, – король протягивает руку, – реальная, как вы, Кромвель. Но теперь я знаю, что ее здесь не было. Что бы я ни воображал.
В комнате сладко пахнет лавандой и воском. Под окном за садом мальчишка поет:
Стучится рыцарь у ворот,
А даму любопытство жжет:
Генрих поднимает голову, прислушивается, подпевает:
Кто к нам пришел? Как имя вам?
«Желанье! Ваш слуга, мадам».
Он выступает на свет и видит, что Генрих плачет, слезы катятся по его щекам.
– Архиепископ привел мне одно изречение, чтобы меня наставить. Оно из Книги пророка Самуила: «Доколе дитя было живо, я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо? А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне».
Какой-то болван входит с кувшином горячей воды. Он машет на него рукой.
– Потерять ребенка – великое горе, сэр. Чувство такое, будто нам до конца жизни тащить за собой их тела. Однако лучше сложить вашу скорбь в безопасное и освященное место и двигаться дальше, в надежде на лучшие времена.
– Я думал, что наказан достаточно, – говорит Генрих. – Но, выходит, мне никогда не избыть вины.
– Сэр…
– Вы не можете меня понять. Вы теряли дочерей, не сына. Когда придет мой день…
Он ждет, не в состоянии угадать, что за этим последует.
– …вы понимаете мои желания, и, если вы меня переживете, я поручаю вам их исполнить. Я хочу покоиться в гробнице, которую кардинал построил для себя.
Он склоняет голову. Речь идет о саркофаге черного базальта, в котором кардинал никогда не лежал. Все части саркофага уцелели и хранятся в ожидании того, кто ценит себя в глазах Господа и людей и желает, чтобы его имя сохранилось в веках. Скульптора нашел Вулси. Бенедетто работал над саркофагом год за годом, но, стоило ему предъявить счета, у кардинала находились другие дела. Двенадцать бронзовых святых и путти несут щиты с гербом Вулси. Грустные ангелы держат колонны и кресты, кудрявые танцующие ангелы подпрыгивают и выкидывают коленца.
– Вас это должно порадовать, Сухарь, – говорит Генрих. – Вы любите экономить.
– Только если это во благо вашему величеству.
– Ангел, несущий кардинальскую шапку, – говорит Генрих, – может нести корону. Грифоны в ногах – полагаю, их можно увить розами. Золотыми розами.
– Я поговорю с Бенедетто.
Скульптор до сих пор не вернулся на родину. Возможно, ждал, что кардинал воскреснет из мертвых с новыми указаниями? У одного из прыгающих ангелов появилась трещина между пальцами левой руки. Бенедетто сказал, Томмазо, никто не узнает. Никто не заметит дефекта в позолоченном танцующем ангеле на верхушке колонны. Я буду знать, отвечал он.
Король произносит:
– Эразм умер.
– Я слышал.
– Впервые я встретил его ребенком в Элтеме. Вы могли столкнуться с ним в доме Томаса Мора.
Великий человек скользнул по нему, Томасу Кромвелю, взглядом и тут же забыл о нем.
Он говорит:
– Эразм просветил нас.
– И умер, не закончив начатого.
Кажется, будто Генрих боится себя самого, боится того, что способен сказать или сделать. Он выглядит усталым, как будто может перестать быть королем, выйти на улицу – и будь что будет.
Эту утрату боевого духа лучше утаить от придворных. Уильям Фицуильям ловит его за королевской дверью.
– Перед отъездом из Лондона, – сообщает ему Фиц, – он сказал мне, что у него, видимо, больше не будет детей.
– Ш-ш-ш, – говорит он. – Король стыдится себя. Он решил, что его дни сочтены, потому что уже не может преследовать дичь на охоте, как в былые дни.
Этим летом король не охотится верхом. Дичь выгонят прямо на него, а король будет стоять с натянутым луком. Он может ехать на лошади шагом, но только по ровной местности, чтобы не потревожить больную ногу.
– Мне кажется, – говорит Фиц, – в голове у него есть некий план, и, согласно этому плану, он унижает своих советников по очереди.
– Верно. И сейчас очередь Норфолка.
– На заседаниях совета он заходит сзади, топчется, словно карманник. Встреть я такого в Саутуорке, развернулся бы и свалил его с ног.
Он смеется:
– Интересно, что вы забыли в Саутуорке, Фиц?
– Когда он заходит сзади, нам приходится вскакивать, отпихивая табуреты, поворачиваясь к нему лицом, что сбивает с мысли, – к тому же, обращаясь к королю, следует ли нам стоять или опуститься на колени?
– На коленях безопаснее.
– Сами вы так не делаете, – обиженно говорит Фиц, – во всяком случае, если делаете, то нечасто.
– У нас с ним очень много дел. Он бережет мои ноги.
– Даже кардинал становился на колени.
– Он церковник, ему не привыкать.
Кардинал в бытность властителем королевства разговаривал с Господом, словно тот был советником в вопросах политики, консультирующим раз в квартал: нравоучительным, порой забывчивым, но отрабатывающим свой гонорар благодаря солидному опыту. Порой он посылал Господу особые запросы, которые для непосвященных могли сойти за молитвы. И всегда, до последних месяцев жизни кардинала, Господь исполнял все прихоти Тома Вулси. Но когда тот взмолился: дай мне смирения, Господь ответил: сэр, слишком поздно.
Его слуга Джон Гоствик проверил описи имущества герцога Ричмонда. Среди имущества обнаружилась кукла: не деревянный болванчик, с которым играют обычные дети, но живой образ принца.
«Большой младенец в деревянном ларце, одет в рубашку из белой ткани с серебряным шитьем и платье зеленого бархата, рубашка украшена маленькими золотыми галунами, парой золотых бусин, цепочкой и золотым воротником».
Гоствик зовет его посмотреть: он стоит, глядя на подобие мертвого юноши.
– Это подарок Вулси. Храните бережно на случай, если король захочет вспомнить сына.
В детстве Ричмонд не знал отца. Король дал мне титулы, говорил он, но кардинал подарил полосатый шелковый мячик.
Лето проходит. Королевская свита скачет по лесистым графствам. В дремучих лесах, куда король не суется, можно встретить коварные тени волков, вепрей и вымершие виды – оленя, у которого между рогами крест.
Он говорит Фицуильяму:
– Если он не может охотиться, мы должны научить его молиться.
В последний день июля они в Аллингтонском замке. Король спрашивает вслух, не пришло ли время посвятить Томаса Уайетта в рыцари? Его престарелый отец будет доволен. Прошлое забыто, и я уверен в его преданности.
Его поражает короткое молчание королевских джентльменов при упоминании имени Уайетта.
Генри Уайетт говорит ему:
– Томас, я сомневаюсь, что доживу до зимы.
Один за другим они уходят – те, кто служил отцу Генриха, кто помнит короля Эдуарда и дни Скорпиона. Израненные, изрубленные на полях сражений, потерявшие здоровье, голодавшие, познавшие опалу и изгнание. Те, кто со всеми своими земными пожитками стоял на пристанях чужеземных городов, принося страшные клятвы Господу. Те, кто на двадцать лет похоронил себя в сумрачных библиотеках и вышел оттуда обладателями неудобной правды об Англии. Те, кто заново учился ходить после того, как их растягивали на дыбе.
Когда они смотрят на нынешних, то видят нарисованных рыцарей, неспешно едущих по лужайкам изобилия, по пастбищам сорокалетнего мира. Разумеется, иное дело на шотландской границе, где набеги и распри никогда не прекращались, или в Кенте, где через пролив видна Франция и можно услышать боевые барабаны. Но в сердце страны покой, которого не знали наши предки. Посмотри, как плодится Англия, – войди в город, и лица, которые ты увидишь, будут лицами детей, подмастерьев и цветущих девушек.
Не оглядывайтесь, всегда говорил он королю, хотя и сам грешен, сам размышляет о прошлом в час, когда свет гаснет, зимой или летом, перед тем как вносят свечи, когда земля и небо сливаются, когда трепещущее сердце птицы на ветке замедляется, когда ночные звери просыпаются и потягиваются, когда кошачьи глаза сверкают во тьме. Когда цвета уплывают с рукавов и платьев в темнеющий воздух, когда страница мутнеет, а буквы тают, обретая иную форму, и старая история исчезает, а на ее месте растекаются причудливые и скользкие чернильные реки. Ты оглядываешься в прошлое и спрашиваешь себя: моя ли это история, моя ли земля? Моя ли это мерцающая фигура, силуэт, что движется по аллеям, избегая часа, когда гасят огни, уклоняясь от света дня? Или это жизнь моего ближнего, слившаяся с моей? Или жизнь, о которой я мечтал и молился? Моя ли это суть, дрожащая в пламени свечи, или я выскользнул за пределы себя – прямо в вечность, словно мед с ложки? Придумал ли я себя, сгубил ли, забыл ли? Должен ли обратиться к епископу Стивену, который расскажет, какие грехи меня преследуют, и заверит, что они непременно меня отыщут? Даже если я ускользну в сон, прошлое будет идти по моему следу, мягкими лапами по плитам, топ-топ: вода в алебастровой чаше, прохладная посреди жаркого флорентийского полдня.
Когда кардинал преклонил колени в пыли, он понял, что Вулси стар, хрупок и смертен. На пустоши в Патни Гарри Норрис изумленно смотрел на него сверху вниз, и его людям пришлось усадить Вулси на мула. Его сердце и воля отказали, и вместе с сердцем суставы. Заплатка стоял рядом, отпуская шутки, и он чуть не прибил его, он должен быть прибить наглеца, но как это помогло бы кардиналу – имущество конфисковано, цепь сорвана с шеи, – а теперь и его шут валялся бы в суррейской грязи с проломленным черепом?
Когда они добрались до Ишера и вошли в пустой дом, он поднялся на надвратную башню, глянуть, нет ли погони. Построенный во времена, когда епископом Винчестерским был Уэйнфлит, усовершенствованный при кардинале, дом радовал душу и глаз, когда был населен и отдраен, когда огонь пылал в каминах, буфет ломился от золотой и серебряной посуды, постели были застелены, шпалеры развешены, мясо отбито и обжарено, фрукты нарезаны, надеты на шпажки и потушены в масле, а воздух наполнен ароматом сластей и жарки. Еще вчера никто не мог вообразить, что хозяина грубо выгонят из дворца, отправят в плаванье по реке, втолкнут в заброшенные комнаты, где печи на кухне остыли, в каминах пепел, а толстые стены не отражают, а впитывают холод, словно реликварии.