– Возможно, вам придется построить новую комнату. – (Под окном топот каменщиков, леса складывают, в воздухе повисла пыль.) – Напишите имена. А портрет Генриха хотите? Вы стоите рядом, нашептывая ему в ухо суммы.
Он понимает, на что намекает Ганс. Если в нынешнем году будут писать портрет Генриха, художник хочет получить этот заказ.
– Он теперь редко садится в седло и не играет в теннис. Поэтому стал таким. – Ганс хлопает себя по животу.
– Верно. Король прирастает.
Ганс шагает по галерее, раздвинув ладони, намечает расположение для каждого короля:
– Когда будете возвращаться домой, короли будут вас приветствовать. Они скажут: «Благослови тебя Бог, Томас», словно ваши дядья. Вы придумали это, потому что у вас не осталось родных.
И снова он прав.
– Жалко, что вы не написали мою жену.
– Почему? Она была красавицей?
– Нет.
Если бы в те времена, когда его жена и дочери были живы, он мог позволить себе нанять Ганса, тот написал бы их как на портрете семьи Томаса Мора, вместе со спаниелями и другими питомцами. Он держал бы в руках книгу, Грегори забавлялся бы с игрушечным мечом, а дочери перебирали коралловые бусы. Он почти видит картину перед мысленным взором, взгляд следует за фигурами на холсте: вот Ричард Кромвель прислонился к спинке его стула, справа Рейф Сэдлер с пером и счетами, дверь открыта, готовая в любое время впустить Зовите-Меня. Он пытается воскресить в памяти лица дочерей, но ничего не выходит. Приемы запоминания не помогают. Дети растут быстро. Грейс менялась каждый день. Даже лицо Лиз теперь не более чем смутный овал под чепцом. Он воображает, как говорит ей: «Немец придет писать наш портрет, нас удвоят, словно в зеркале». Когда ты приходил в Челси, то отвешивал поклон хмурому и важному лорд-канцлеру на стене. Затем бочком выходил настоящий, в ветхом шерстяном шлафроке, с синеватыми небритыми щеками, потирая замерзшие пальцы и давая понять, что ты оторвал его от важных дел. Томас Мор глядел на тебя дважды – и оба раза с неодобрением.
Он говорит:
– Ганс, я не жду, что ты сам это напишешь. Пришли подмастерьев. Не важно, какие у королей будут лица, все равно никто не знает, как они выглядели.
Они ударяют по рукам. Нет ничего предосудительного в воссоздании мертвых, если они выглядят благообразно. Он, лорд Кромвель, даст приют двум подмастерьям, пока короли не высохнут и не будут повешены на стену, а художник возьмет за материалы плюс символическую стоимость работы, «но с наценкой, как для богачей», добавляет Ганс. Художник тычет пальцем в плюшевый живот заказчика и, присвистывая, уходит.
К нему обращается шут Антони:
– Сэр, где это видано, чтобы у шута самого лорда – хранителя малой королевской печати не было серебряных колокольчиков?
– Отличная идея, – откликается Ричард Кромвель. – Будешь звенеть всякий раз, когда решишь пошутить, чтобы мы понимали, когда смеяться.
– Может быть, я и самый печальный шут на свете, – возражает Антони, – но я не разношу по тавернам ваши секреты и обхожусь вам дешевле, чем королевский шут Уилл Сомер, к которому приставлен слуга. За мной не нужно приглядывать, если только по весне, когда я пребываю в меланхолии и кто-то должен следить, чтобы я держался подальше от острых ножей, а также ручьев и прудов, где мне хочется утопиться.
Горбун Уилл Сомер засыпает на ходу. Сидит за столом и внезапно с грохотом роняет голову в тарелку. На улице с ним и вовсе беда: если бы за ним не ходил специальный человек, он угодил бы под колеса первой же повозки. Он может шлепнуться на землю, перелезая через изгородь, ноги разъезжаются, волосы в грязи. Для него все едино, что день, что ночь, и, когда он укладывается на землю, королевские спаниели подбегают к нему, блестя глазками, машут хвостиками и лижут ему уши. Сомер безобиден, невинная душа. Но шут Секстон, или Заплатка, живет в доме Николаса Кэрью, где, как говорят, не перестает рассказывать басни про бывшую королеву, называя ее шлюхой и прирастая монетами за каждую грубую шутку. Этот бессовестный дурак порочит также кардинала, клевеща на бывшего хозяина.
Он говорит Антони:
– Скажи Томасу Авери, пусть выделит тебе деньги. Сам купишь себе колокольчики.
Сообщают, что в речном порту Севильи пришвартовались три огромных корабля, выгрузив несметные богатства, привезенные из Перу, в сундуки императора, чьи войска продвигаются в Пикардию, на территорию короля Франции. Король Генрих предлагает себя в качестве посредника и заявляет, что намерен сохранить нейтралитет.
– Это означает, – говорит Шапюи, – что он перейдет на сторону того, кто пообещает ему больше, запросив меньше. Вот что Генрих понимает под нейтралитетом.
Он спрашивает:
– Когда это правители поступали иначе? Они всегда ищут выгоду.
– Но Генрих только и толкует что о своей чести.
– Помилуйте, все они одинаковые.
Венецианский посол синьор Дзуккато заглядывает к нему, сияя от удовольствия. Сенат выделил ему пятьдесят дукатов на покупку лошадей – привилегия, которой пользовались все предыдущие послы, но которой он был лишен по необъяснимому недоразумению. Теперь венецианец сможет скакать легким галопом вслед за королем и madamma Джейн в клочьях утреннего тумана. Годами было принято охотиться par force[38]: пока джентльмены нежатся в постелях, обкладчики ищут подходящего оленя-самца, который просыпается на опушке, потягивая ноздрями воздух нового дня. Когда зверь найден, по следу выпускают гончих: серых, палевых, желтых, рыжих, белых. Найдя покинутое место лежки, охотники ощупывают траву: теплая или успела остыть. На восходе охота начинается. Олень может вилять, лететь как стрела, бросаться в ледяной поток, но гончие не отстанут, пока не загонят его, лаем выкрикивая оскорбления на понятном зверю языке, называя его мошенником и супостатом, а охотники кричат: ату его, ату! хо-муа-си-ва! хо-сто-мон-ами! са-си-аван-со-хо! И когда меч входит в сердце, олень падает на спину, рога касаются земли, и охотничий рожок, который играл сбор и трубил, что след взят и зверь поднят, поет смерть. Когда олень разделан, гончим бросают хлеб, смоченный в его крови, а часть костей оставляют, называя их вороньей долей. Голову же, насадив на пику, несут домой, впереди, как если бы перед ними шествовал живой олень.
Однако в этом году, чтобы не заставлять короля скакать по оврагам и позволить ему наслаждаться обществом нежных дам, оленей выгоняют прямо на охотников, которые стоят под деревьями, в шелковисто-зеленом, с луком в руках. Генрих, принужденный таскать свой новый вес, быстро устает, порой морщится от боли в ноге, которую слуги каждое утро бинтуют так плотно, как может выдержать король. Наматывают и наматывают бинты на участок поврежденной плоти, где рана добралась до кости. Королева стоит рядом, не сводя с оленя спокойных глаз. Если олень отклоняется вправо или влево, от охотников требуется сноровка, чтобы случайно не задеть друг друга. Если зверя нельзя пристрелить сразу, лучше позволить ему оторваться от загонщиков и выпустить стрелу перед ним. Если выстрел был неточен, охотник станет преследовать раненую добычу, понимая по густоте и цвету крови, как долго продлится погоня. Говорят, что охотники живут дольше прочих, потому что, трудясь до седьмого пота, остаются тощими и поджарыми. Когда вечером они падают в постель, то не чуют под собой ног, а когда умирают, отправляются прямиком в рай.
IIПять Ран
Лондон, осень 1536 г.
Слухи о смерти Тиндейла просачиваются по Европе, словно дым сквозь солому. Джентльмены короля говорят, что Генрих запросил императора – как государь государя, – действительно ли этого англичанина казнили. Однако подтвердил ли император новость или опроверг, на стол лорду – хранителю малой печати не легло никаких бумаг.
– Я думал, мы получаем все новости, – с обидой говорит Зовите-меня.
Когда наши люди за границей пишут королю, они делают копию хранителю малой печати – зачастую с запиской, в которой дельного порой больше, чем в самом письме. Генриху нравится беседовать с иностранными монархами по-братски. «Сухарь, – говорит король, – дома я полностью на вас полагаюсь, но есть материи, которые способны обсудить между собой только государи, и я не могу просить моих венценосных друзей вести переговоры с вами, потому что… – Король смотрит вдаль, вероятно, пытается вообразить Патни. – Разумеется, это не ваша вина».
Некоторые утверждают, что Тиндейл жив и тюремщики пытками вынуждают его к публичному покаянию. Однако наши антверпенские источники молчат. Возможно, мы что-то упустили и новость была зашифрована между цифрами счетов?
Зовите-меня говорит:
– В Венеции есть люди, которые с утра до ночи трудятся над шифрами. И чем дальше, тем больше набивают руку.
– Можем устроить вам такое расписание, – говорит Ричард. – Лорд Кромвель заставит вас трудиться per diem, вы не сможете получать жалованье хранителя личной королевской печати, и что тогда скажет мистрис Зовите-меня? Она не станет выражаться шифром – будет браниться так, что ее услышат в Кале.
Генриху не сидится на месте: он хочет продлить это лето, таская Джейн из поместья в поместье. Он старается, чтобы рядом с королем всегда был или он, или Рейф.
Он говорит Шапюи:
– Эти переговоры с шотландцами – до них дело не дойдет никогда. Генрих не решится забраться дальше Йорка. Он предвидит дурную еду, разбойников и отсутствие ванны. А шотландский король никогда не продвинется глубже на юг – по тем же причинам.
Они в Уайтхолле. Шапюи присоединяется к нему в оконной нише. Свита посла держится поодаль, но он чувствует, что за ним наблюдают.
– Это правда, что Тиндейла сожгли?
– А разве Генрих вам не сказал? Ему известно, как вы преданы этому еретику.
– Я терпеть не мог Тиндейла, – говорит он. – Его все терпеть не могли.
Впрочем, мы не собираемся приглашать Тиндейла на ужин или играть с ним в шары. Он нужен нам ради благополучия наших душ. Тиндейлу ведомо слово Божие, и он освещает нам дорогу сквозь топи толкований, чтобы мы не сбились с пути – как выражается он сам, – словно странник, которого заманил в чащу, раздел и разул Робин Добрый Малый.