Он почти успевает дойти до собственной двери, но навстречу выступает другая женщина со свечой в руке. Джейн Рочфорд строга и бодра, словно спешит к заутрене.
– Кромвель? Где вы ходите? Она хочет вас видеть.
– Королева? В такой час?
– Леди Мария. – Рочфорд смеется. – Вылитая дочь своего отца. Если ей не спится, почему другие должны спать?
На Марии отороченный мехом халат из темно-красной парчи.
– Надеюсь, вас держат в тепле, – говорит он. – И хорошо кормят.
Он велел слугам искоренить сквозняки и не жалеть дров: хлеб, вино и вареное мясо приносят Марии каждый день на рассвете.
Она говорит:
– Теперь мне не нужен сытный завтрак. Если помните, я не могла обедать вместе со всеми в большой зале и сидеть ниже маленькой Элизы. В те дни, когда я была лишена титула, а Элизу называли принцессой.
Она не предлагает ему сесть, да он и не собирался.
Он говорит:
– Мы так долго трудились вместе, что я успел забыть некоторые из наших проказ. Я должен спросить, миледи, никто не пытался склонить вас на сторону мятежников?
– Мятежники могут выступать с моим именем на устах, но я им позволения не давала.
Что означает, да, пытались. И когда он подается вперед – он, лорд Кромвель, – она не двигается с места, только рывком соединяет полы халата, пряча белизну ночной рубахи, и тут же убирает руку, словно поняв, как нелепо выглядит ее жест. Он так близко, что может коснуться ее халата, но, разумеется, этого не делает.
– Вижу, вам с королевой пришелся по душе этот темно-красный. Он из Генуи?
– Да. Королева послала своего брата Эдварда в Хансдон привезти мои платья. Я сказала, что благодаря щедрости моего отца у меня хватает платьев, но он умолял сказать, чего бы мне хотелось. Эдвард Сеймур – истинный джентльмен. Какая жалость, что он еретик.
– Эдварда, как и всех нас, направляет король.
Господи помилуй, думает он, она изнемогает. Жаждет прикосновения, но ее положение не позволяет ей поддаться слабости.
Она говорит:
– Я слышала, совет обсуждал мое замужество. C молодым герцогом Орлеанским.
– Его обсуждают французы – вряд ли этим занят совет.
Французы не примут Марию, если Генрих не сделает ее наследницей. Чего, разумеется, король делать не намерен. Однако, если компромисс будет достигнут, брак с французом навсегда отдалит ее от императора и испанцев. Поэтому мы договариваемся.
Он говорит:
– Полагаю, вам хотелось бы жениха-испанца.
Она медлит с ответом.
– Отец так добр, что никогда не выдаст меня замуж против моей воли.
Отвечай на вопрос, думает он. Она, словно невзначай, оборачивается к нему спиной.
– Ваша забота обо мне была поистине отеческой.
Он видит ее лицо в зеркале, но она этого не замечает. Кто-то убедил ее, что мы связаны, пусть только молвой. Она меня предостерегает. Что ж, думает он, а я предостерегаю ее.
– А вам не хотелось бы выйти за англичанина?
– За кого? – выпаливает она.
Она смотрит на него сквозь зеркало. У нее перехватило дыхание. Вот пусть и не дышит некоторое время.
Нет ничего хуже, чем беспокойный ужин. Он слышит, как дождь стучит по свинцу. «Другие ж вымокли насквозь…» Еда камнем лежит в желудке, он идет к письменному столу – прибыли свежие новости из Йоркшира, – но обнаруживает, что думает о своей роскошной кровати. Король пожаловал ему пурпурные покрывала и занавески с серебряным шитьем, украшенные королевским гербом. Словно любовник, Генрих говорит ему: ты мой, бодрствуешь ты или спишь. На эти деньги можно содержать кавалерийский отряд, но Генриху нравится думать, что он достоин королевского дара. Он зажигает вторую свечу и зовет Кристофа развести огонь в камине. Он уже использовал свою долю дров и угля, выделяемую всем придворным, но плевать на расход, скажи им, что это для меня, а кто будет против, можешь с ними не церемониться.
Кристоф ухмыляется. Прислать Рейфа, чтобы с вами поговорил? Или хотите, чтобы вам спели? Он отвечает, нет, нет, нет, дела не ждут, но затем кладет голову на руки и, кажется, клюет носом. Он не здесь и не там: только что его освещал неверный отсвет камина, и вот солнечные лучи заливают Темзу у Ламбета, сорок лет назад, но что такое сорок лет в жизни реки?
Я отложил для тебя, говорит дядя Джон. Есть надо теплым. Слишком горячее или слишком холодное – и ты не почувствуешь истинного вкуса. Повар должен учиться. Нельзя вечно учиться на объедках.
На белой тарелке ароматный заварной крем. Он уже видел крыжовник, маленькие пузырьки зеленого стекла, кислые, как монах в постный день. Нужны свежие яйца и кувшин сливок, и только князь церкви может позволить себе сахар.
Дядя стоит над ним. Крем колышется, сладкий и пряный.
– Мускатный орех, – говорит он. – Мускатный цвет. Душистый тмин.
– А теперь попробуй.
– И розовая вода.
Улыбка Джона как благословение.
– На свете нет ничего зеленее английского лета, Томас. О нем англичане тоскуют на чужбине. И видят такую миску во сне.
На шелковом пути; в опаленных зноем степях, где за три дня не сыщешь ни источника, ни ручейка; в укрепленных городах варваров, где яичницу можно жарить на раскаленных солнцем камнях; во дворцах на краю карты, где линии расплываются, а бумага махрится. Клянусь Матерью Божьей, восклицает путешественник, клянусь девственностью святой Агаты, хотел бы я оказаться в Ламбете с тарелкой крыжовенного крема и ложкой!
Он трясет головой. Крему кое-чего недостает… Он представляет себя спустя сорок лет на месте, где стоит Джон. Он главный повар, облачен в бархат и даже не подойдет к мешку с мукой или раскаленному маслу. В руке бумаги, он раздает указания, и под его присмотром мальчишка, очень похожий на него, стряхивает миндальные лепестки в латунную сковороду, чтобы затем посыпать ими крем.
Потом можно сбрызнуть его парой капель ликера из цветов бузины.
У мальчишки, как у него, кудрявая голова, ободранные костяшки, ноги мерзнут на каменных плитах пола. На нем залатанный джеркин невнятного цвета. Под джеркином отпечатки отцовских пальцев: синяки меняют цвет от темно-фиолетовых осенних ягод бузины до ее бледных желтоватых цветков.
Все его тело пестрит синяками. Уолтер такой, говорит Джон, не может не драться. Весь в нашего папашу, упокой его Господи.
Если встать утром в конце июня, когда солнце высушит росу, можно сорвать лучшие соцветия бузины с верхних веток, орудуя палкой с крючком, или позвать знакомого великана. Дома высыпаешь их горстями на выскобленный стол. Вдыхая медовый аромат, перебираешь кончиками пальцев, выискивая самые красивые кисти. Мажешь каждый лепесток яичным белком. Если затем обмакнуть цветки в сахар, который у слуги богатого господина всегда под рукой, можешь хранить их до следующего года. И тогда безрадостным ноябрьским днем, когда кажется, что лето не вернется никогда, укрась торт засахаренными лепестками, пятиконечными звездочками – верный способ заставить вспыхнуть глаза леди или возбудить пресыщенное королевское нёбо.
Девятнадцатого октября мятежникам сдается Гулль. В Донкастере мэра и видных горожан насильно приводят к присяге. В виндзорской часовне мертвые рыцари на скамьях ордена Подвязки съеживаются от стыда в приступе колики, которую не излечить никаким миндальным маслом: внутри шлемов стонут графы Ланкастерские и графы Марки, Богуны и Бошаны, Моубреи и де Веры, Невиллы и Перси, Клиффорды и Тэлботы, Фицаланы и Говарды, и сам великий слуга государства Реджинальд Брей. Мертвых больше, чем живых, почему они не могут сражаться?
Когда опускается вечер, сизый свет растворяется в северных окнах, реку втягивает в темноту, словно во всемирный океан. Южные окна закрыты ставнями, дворы опустели, стража сменяется у подножия лестницы. Вносят свечи; отражаясь в зеркалах, канделябры дробят мерцающий свет. Внутренние покои короля сияют, словно шкатулка с драгоценностями.
Король говорит:
– Я помню, как умер мой отец… Епископ Фокс подошел ко мне на вечерней службе: «Король, ваш отец, скончался. Боже, храни ваше величество». Я спросил, когда отлетела его душа? Фокс не ответил. Я догадался, что отец лежит неприбранный, остывая в смертном поту, пока его советники беспрепятственно строят козни. Еще два дня министры делали вид, будто он жив.
И были правы, думает он. Готовились к плавному вступлению на престол нового короля.
– Подумайте, как им пришлось притворяться, – говорит король, – расхаживая по Гринвичу с каменными лицами. – Я бы так не смог, я человек прямой, чуждый притворства. Видите, милорд, даже готовясь передать мне власть, мои советники уже лгали мне. Как только вы становитесь королем, больше никто не говорит вам правды.
– Я мог бы…
– Вы могли бы смягчить правду. Сказать то, что, по вашему разумению, я способен вынести. Хотя я не скажу: «Милорд, я хочу знать неприкрытую правду». Такого я не потребую. Как любому человеку, мне свойственно тщеславие.
Он боится, что Грегори прыснет со смеху.
Генрих говорит:
– Мне оставалось два месяца до восемнадцати, поэтому мою бабку назначили регентшей. Но уже в день середины лета нас с Екатериной короновали вместе.
Сегодня в покоях короля поют по-испански: мальчишка завел песнь о войне с маврами, скорее меланхоличную, чем воинственную. Мавританскому королю доставляют послания: храни вас Господь, ваше величество, плохие вести. «Las nuevas que, rey, sabrás no son nuevas de alegría…» [46]Нотная запись непривычная, партия певца прописана алыми чернилами.
Генрих говорит:
– Когда ребенок сидит на стуле, его ножки болтаются в воздухе. Вы улыбаетесь и жалеете кроху. Вообразите, что вы юноша, севший на трон… вы чувствуете себя так, словно ваши ноги болтаются, как у того ребенка…
Он видит, что Грегори улыбается. Думает о Хелен, тогда еще не жене Рейфа, как она привела своих деток и усадила на скамью в Остин-фрайарз и их ножки торчали вперед.
Король говорит: