Когда они поженились, он сказал, я могу обещать одно – ни одна моя женщина не будет бедствовать. Он надеялся стать хорошим мужем, бережливым, верным. Он был очень бережливым и по большей части верным. К тому времени, как родилась Грейс, он работал на Вулси не покладая рук. Родственницы Лиз смотрели на него настороженно: где ты пропадал? Словно он пропадал в каком-нибудь нечестивом месте. Они ждали, когда он проявит свою волчью сущность и папаша Уолтер вырвется наружу.
К его возвращению из Антверпена Уолтер стал значительным человеком. Некогда он расширял свои угодья, выдергивая соседские межевые столбы, но теперь владел честно купленными акрами, вкладывался в пивоварню и даже переманил из-за моря голландца – обучиться его секретам пивоварения, в котором, как известно, голландцы большие доки.
Его шурин Морган сказал ему:
– Томас, сходи как-нибудь в Патни. К отцу. Увидишь, какой он живот отрастил, в какой шляпе ходит. Теперь он церковный староста.
– Если ты советуешь, – ответил он, – пожалуй, взгляну.
И этот день настал. Не успел он взглянуть на Уолтера, как его заметили соседи. Слух быстро облетел всю округу. Какой-то зевака сказал:
– Да это ж чертов малец Ножи-Точу! Интересно, где его носило?
Он не счел нужным отвечать.
– И не стыдно ж сюда являться, – сказала женщина. – Думает, его тут забыли.
Ему было нечего на это сказать.
– А мы думали, ты помер! – воскликнул кто-то.
Он не стал поправлять.
Потом поднял глаза и увидел идущего навстречу Уолтера. Шляпы тот не прихватил, зато прихватил пузо. Оно его не смягчило. Уолтер был трезв и побрит, но по-прежнему выглядел так, словно готов сбить с ног первого встречного.
Кузница никуда не делась, хотя Уолтер в ней больше не работал: когда он протянул руку, она была розовая и чистая, а ожоги почти сошли.
Он, Томас, огляделся. Инструменты на подставке, кожаный фартук на крюке, до сих пор пахнущий дубильной мастерской. Впрочем, возможно, ему это все почудилось: пот, соль, дерьмо – ароматы его детства.
Уолтер сказал:
– Опись составляешь? Я еще не помер.
Он не ответил.
– Решил вернуться? – спросил Уолтер.
– Нет.
– Мы для тебя недостаточно хороши?
– Да.
Люди вечно внушают тебе: прости и забудь. Вечно убеждают себя, делай, как отец, – будь таким, как он. Молодые клянутся, что мечтают о переменах, о свободе, но на самом деле свобода смущает их, а перемены вгоняют в дрожь. Оставь их на большой дороге с котомкой и свежим ветром, дующим в спину, – не одолев и мили, они заплачут без хозяина: им нужен кто-то, кого они будут слушаться.
Он предпочел стать исключением. Прошел не одну милю. Впрочем, возможно, он не так сильно отличается от других. Мальчишкой, до того как сбежать, он хотел быть Уолтером, только почище. Думал, придет день, старик откинется и его закопают, и тогда я, Томас, стану хозяином пивоварни и овцеводом, а в кузне будут работать подмастерья, которых я выучу, потому что везде не поспеешь. Чем-то (своим теплом) кузня зимним днем привлекает бездельников со всей округи, и они толпятся рядом, чешут языками, пока свет в небе не погаснет, оттенки от алого и вишнево-красного до бледно-соломенного не сменятся черным, не сменятся луной, истоптанной ногами припозднившихся гуляк. День прошел, и что он может ему предъявить? Гвозди и штифты, крючья, вертела, скобы, шкворни, прутья, засовы.
Во Флоренции и позже в Антверпене Уолтер преследовал его во сне. Он просыпался, скрючившись от боли, пылая от ярости. И все же вернулся в Патни. Когда Уолтер преставился, соседи оплакали потерю: нового, исправившегося Уолтера. Тогда он еще верил в чистилище и, хотя заплатил священнику, чтоб молился за отцовскую душу, надеялся, что засовы там крепкие. Он не считает нужным, чтобы внуки Уолтера поминали того в молитвах.
Энн из тех детей, что вечно капризничают и орут, не закрывая рта, сводя с ума няньку. Лиз зовет ее жадиной. Она вечно чего-то хочет, но никто не знает, чего именно. Все мы рождены во грехе, наши души уже запятнаны, и Энн тому доказательство. Невыносимый ребенок. Раскидывает и разбрасывает все, до чего дотянется. Будет сидеть на ступеньках под дверью его кабинета, пока он не сдастся и не посадит ее под стол к собаке, где она немедленно начнет крутить Белле уши и бубнить себе под нос.
– Бога ради, дочка, ты бы лучше книжку почитала.
– Рано еще, – говорит она. – Вот будет мне шесть.
– А тебе сколько? (Он сбился со счета.)
– Не знаю.
Хороший ответ. Откуда ей знать, если он сам не знает? Он вынимает дочку из-под стола и обещает, что научит ее читать.
– Только должна тебя предупредить, мне нельзя давать в руки книжки. – Продолжает маминым голосом: – Этой девчонке что ни дай, все испортит. Можно подумать, она выросла на помойке. Только посмотрите, что с собой сделала.
Когда Энн берется за иголку, на ткани остаются кровавые пятнышки. Лиз говорит, ей больше подошло бы сапожное шило, вот только сапожники не болтают без умолку. Он не позволяет жене отшлепать Энн – усердия ей не занимать, а за остальное, он считает, наказывать не стоит.
– Думаю, она это перерастет, – говорит Лиз.
Как Грегори перерастет свои ночные кошмары, в которых демоны, живущие на южном берегу, подкупали стражников, чтобы их впустили на мост. Или переправлялись на лодках, оставляя от лодочников кровавые следы на причале. Или переходили темные воды вброд и крались по улицам на мягких перепончатых лапах, выглядывая Грегори Кромвеля, чтобы сжевать его и проглотить.
Когда Грегори требует сказку, он просит рассказывать одну и ту же, пока не запомнит ее, не получит в собственность. Теперь ее можно тихонечко рассказывать себе самому: храбрые рыцари Гавейн и Галахад, великаны Грох и Вад. Однако Энн недовольна: «Мы убили чудище вчера, там нет никого пострашнее?» Что дальше, спрашивает она, что дальше? У нее в руках все горит. Она постоянно чего-то добивается, ее личико вечно сосредоточенно: женщины говорят ей, не морщись, Энн, а то такой и останешься и никто не возьмет тебя замуж.
Перед Рождественским постом он смастерил для Грейс крылья из павлиньих перьев, орудуя перочинным ножиком и тонкой кисточкой, приклеивая перья к ткани с помощью клея из луковиц колокольчиков. «Тяжело мастерить такое при свече», – заметила Лиз. Но дни коротки, и у него не было выбора, если он хотел поспеть к рождественскому спектаклю. Он молился, чтобы его не вызвали по делу, пока не закончит работу; он был вечно в дороге, добывал деньги для кардинала. Он хотел бы объяснить Грейс, что обеспечивает ее будущее, но как ей понять, если его вечно нет дома, а если он и приходит, то в ту пору, когда огни погашены, а добрые люди видят десятый сон? Порой он стоял у двери в комнату, где его дочки спали вместе с молоденькой служанкой, сплетясь на кровати, словно щенята. Раз, только раз за все ночи Грейс подняла голову и посмотрела на него из темноты, а в ее широко открытых глазах отражалось пламя свечи. Возможно, она решила, что он ей снится, как она снилась ему. На ее лице не было выражения, ничего, что осталось бы в памяти, – он помнил только занавески, словно изгиб темноты, сияние белой простыни, бледное личико и пламя в ее зрачках.
Женнеке говорит:
– Вам тяжело пришлось, ваши дети умерли такими маленькими. Я спрашиваю себя, почему вы не завели новую семью?
– У меня был Грегори.
– Но вы могли жениться.
Он и сам не знает почему. Возможно, не хотел ни перед кем отчитываться, признаваться, что у него на душе. Во времена Лиззи это не имело значения – в его мыслях не было ничего тайного. Иные могут завернуть прошлое в аккуратный сверток – и с глаз долой, но это не для него. Однако, глядя на Женнеке, он не в силах удержаться от фантазий. Поженись они с Ансельмой, были бы у них еще дети? Возможно, он оказался бы плодовитее банкира. Но тогда не родился бы Грегори. Его душа до сих пор скиталась бы неприкаянной в поисках тела. Энн и Грейс тоже не были бы зачаты. И этот дом не был бы его домом. В его памяти не было бы дня, когда ему сказали, что его жена умерла. И другого, когда его дочерей зашили в саваны и отнесли на кладбище: двух маленьких невесомых девочек, ничем не владеющих, почти не оставивших по себе воспоминаний.
– И как вы обходились потом? – спрашивает дочь. – Без женщин?
– Ты очень прямолинейна.
– Англичанка бы не спросила?
– В лицо – нет. Гадала бы про себя. Слушала сплетни, добавляла к ним свое. Придумывала бы что-нибудь.
– Лучше говорить правду. Конечно, – добавляет она, – женщину можно купить. Уж наверняка ваши люди все вам устраивают. Они вас боятся.
– Я и сам себя боюсь, – говорит он. – Никогда не знаю, что сделаю завтра.
Он идет ко двору: в его суме чертежи военных механизмов. В этом деле лучше вести дела с королем, чем с Норфолком, который живет прошлым.
Однако его останавливают пажи: у короля шесть французских торговцев, чьи сундуки ломятся от материй и готовых платьев, – они угадали все королевские мерки.
– Он примеряет весь их товар, – предупреждают пажи. Их лица явственного говорят: остановите его, лорд Кромвель, иначе он потратит цену замка или нескольких пушек.
День сырой и холодный, из окон льется металлический свет, но в королевский покоях пылают громадные камины, аромат сосны и амбры плывет к нему теплым облаком.
– Входите и согрейтесь, Томас. Взгляните-ка, что у них есть. – Лицо короля светится от невинного удовольствия.
Торговцы бормочут и кланяются. Они откинули крышки дорожных сундуков и разложили товар: не только вышитые одежды, но также зеркала и драгоценные камни. Показывают королю кубок на ножке – обнаженный мальчик на крышке оседлал дельфина. Разворачивают вышивку длиной в четыре фута и выстраиваются в ряд, прижимая ее к себе. Глаза Генриха скользят слева направо, разглядывают Сусанну, которая собирается искупаться, и старцев, подглядывающих за ней из-за кустов. Торговцы предлагают детскую шапочку, украшенную золотыми пуговками в форме сияющих солнечных дисков. Король улыбается и расправляет ее на пальцах: