Генрих говорит:
– Чтобы его свита съедала все на своем пути и сеяла крамолу? Чтобы они проехали через северные графства под своими флагами? Он меня дураком считает?
Ганс перестает гудеть себе под нос. Кашляет.
Что ж. Была возможность примирить двух монархов, дядю и племянника. Теперь она упущена.
Король кладет руку на рукоять кинжала. Спрашивает Ганса:
– Так?
– Идеально, – отвечает Ганс.
Генрих чуть опускает плечи и сгибает колени. Когда позируешь, мышцы деревенеют, ноги перестают слушаться, локти кажутся чьими-то чужими. Чем сильнее король старается стоять неподвижно, тем больше переминается. Говорит:
– Мне написали из Ирландии. Хотят, чтобы вы туда поехали, лорд Кромвель. Думают, вы сумеете навести там порядок. И наверное, вы сумели бы.
– Так мне туда ехать?
– Нет, там вас могут убить.
Ганс начинает гудеть себе под нос.
Король переступает с ноги на ногу:
– Так когда епископы что-нибудь наконец скажут?
С начала года епископы трудятся над новым исповеданием веры. Лишь в прошлом июле приняли Десять статей, и те породили многомесячные споры. Король надеется, что новое исповедание всех объединит. Однако всякий раз, как епископы присылают Генриху текст, тот пишет поверх, превращая документ в бессмыслицу. Потом все возвращается к Томасу Кранмеру, и тот правит королевские правки, а заодно и королевский синтаксис.
Ганс говорит:
– Не соблаговолит ли ваше величество повернуться лицом? Не к лорду Кромвелю, а ко мне.
Генрих подчиняется. Смотрит на художника и говорит министру:
– А человек Лайла ведь здесь был? Я хотел бы знать, родила ли леди Лайл. Вроде у нее уже срок подходит.
– Ваше величество узнает первым.
Ганс говорит:
– Если она родит мальчика, лорд Лайл прикажет палить из пушек, так что в ясную погоду в Дувре услышат и тут же отрядят гонца. Надеюсь, стены Кале не рухнут.
– Сударь, – шепчет он, – вы забываетесь. Занимайтесь своим делом.
Иногда, сидя рядом с королем – время позднее, они устали, он работал с первого света, – он позволяет своему телу слиться с телом Генриха, чтобы их руки утратили форму и затуманились, будто талая вода. Он воображает, что их пальцы соприкасаются, его разум проницает королевскую волю, чернила текут на бумагу. Иногда король задремывает. Он сидит, почти не смея дышать, чуткий, словно нянька над капризным младенцем. Потом Генрих вздрагивает, просыпается, зевает, говорит, словно обвиняет его: «Уже полночь, сударь!» Прошлое отсохло, отвалилось; король забыл, что он «милорд», забыл, кем его сделал. На заре и в сумерках, когда свет перламутров, а затем еще раз в полночь тела меняют форму и размер, словно кошки, что выскальзывают через окно на крышу и пропадают во тьме.
Однако сейчас нет и десяти; утро ранней весны, свет нежный, как лепестки примулы.
– Обедать еще не пора? – спрашивает король. И сразу: – Какие известия от Норфолка?
– Он простужен. Страдает желудком. Каждый день понос.
Король смеется:
– До чего хрупкая натура. Прямо как принцесса Мадлен.
Ганс цокает языком:
– Серьезное выражение, если ваше величество не затруднит? И глаза на меня? Если милорд Кромвель сделает что-нибудь, на что стоит посмотреть, я скажу вашему величеству.
Вновь тишина. Во Флоренции, думает он, художник отлил бы всего человека в форму. Раздеваешь его донага, натираешь жиром и ставишь в ящик высотой до подбородка. Заливаешь гипсом, а когда тот схватится, долотом вскрываешь ящик, как орех. Достаешь человека, красного с ног до головы, моешь и обещаешь снять слепок головы в другой раз. Однако у тебя есть его форма, можешь отливать в ней сатиров, святых или греческих богов.
Внизу, в королевской кухне, жарят на обед ржанок. Спаниель просыпается и начинает возбужденно бегать кругами, принюхиваясь к дивному запаху. Король смотрит на собаку. Ганс хватает ее в охапку и отдает слуге со словами:
– Заберете ее позже, милорд.
За следующий час в комнату врывается все больше звуков: стук подков по мостовой, выкрики из далеких дворов, звяканье труб – это музыканты идут упражняться, – так что наконец кажется, что здесь с ними весь двор. Между тем выражение королевского лица мало-помалу меняется, как будто луна прибывает; к тому времени, как Ганс заканчивает, Генрих как будто светится изнутри. Встряхивается, поправляет одежду. Говорит:
– Думаю, со мной на портрете должна быть королева.
Ганс стонет.
Король говорит:
– Кромвель, зайдите ко мне попозже.
– Насколько попозже, сэр?
Ответа нет – Генрих уже вышел стремительным шагом. Подмастерье Ганса собирает наброски. Голова короля повернута так и эдак, лоб нахмурен и разглажен, глаза пустые или враждебные, но рот всегда одинаковый: маленький, плотно сжатый.
– Хватило времени, Ганс?
– Да вроде. Мне была нужна только его голова.
– Надо будет в следующий раз позвать лютниста.
– В одну комнату с вами? Вы дня них опасны.
Марк Смитон отказывается уходить в забвение. Впрочем, еще и года не прошло. Он говорит:
– Еще раз повторяю, я не трогал Марка.
– Мне говорили, когда он вышел из вашего дома, глазные яблоки висели у него на щеках.
Ганс говорит без возмущения, скорее с любопытством, как будто воображает, что делает анатомический рисунок.
– Свидетели видели, как он поднимался на эшафот. Живой и здоровый. Не испытывайте мое терпение. И не испытывайте терпение короля.
Ганс отвечает:
– С Генрихом просто. Он не смотрит так, будто хочет оказаться в другом месте. Считает, что позировать для портрета – его долг. Разве вы не видите? Его лицо сияет от восхищения самим собой.
К концу мая ребенок в животе у королевы начинает шевелиться. Te Deum[55] Троицына дня восхваляет не только надежду в ее утробе, но и закрытие военного сезона. Приходские церкви звонят в колокола, в Тауэре палят пушки, на мостовые выкатывают столько бочонков дармового эля, что даже нищие подхватывают: «Бог да благословит нашу добрую королеву Джейн!» В окнах вывешены флаги, на крышах плещут вымпелы, дрозды заливаются, форель выпрыгивает из ручьев, а покойники на лондонских кладбищах дребезжат костями.
Джейн отказывалась позировать для портрета, говоря:
– Мастер Ганс будет на меня смотреть.
Однако она все же уступила королю, оговорив только, что на сеансах будет присутствовать лорд Кромвель; она как будто боится, что художник станет кричать на нее на чужом языке. Он представляет Ганса королеве и отходит, чтобы не закрывать ее.
– Сюда? – спрашивает Джейн.
Она встает на указанное место. Леди Отред, теперь фрейлина своей сестры, наклоняется расправить ей юбки. Джейн окаменела, словно тело на катафалке. Стоит, сцепив руки поверх ребенка, будто просит его не шалить.
– Дышать можно, – напоминает Ганс. – И безусловно, ваше высочество может сесть, если пожелает.
Джейн устремляет взгляд в пустоту. Выражение отрешенное и чистое. Ганс говорит:
– Не может ли ваше высочество поднять подбородок?
Вздыхает, переминается с ноги на ногу, обходит королеву, гудит себе под нос. Ганс недоволен: лицо у нее пухлое, он не видит костей.
Джейн заговаривает лишь раз:
– Леди Лайл еще не родила?
– Это должно быть уже скоро, – отвечает он со своего места у окна.
– Все будет в Божье время, – говорит леди Отред.
Мысли отвлекаются, утекают. Он вынимает из кармана молитвенник и перелистывает страницы, однако образ воды, дневного света на воде мерцает и струится между глазами и книгой. Он видит женщину, сидящую в скомканных льняных простынях, ее голую грудь, руки, по которым скользит солнечный луч. Вспоминает себя ночью, на скользкой мостовой у Немецкого подворья в Венеции; они выходят из лодки, и его друг Хайнц спрашивает: «Хотите посмотреть нашу богиню на стене? Эй, сторож, подними факел».
Джейн еле заметно вновь опускает подбородок. Ганс подходит к нему, шепчет, не важно, будет она стоять, сидеть, встанет на колени, все, что ей угодно; руки, позу, все это я могу изменить потом, мы сможем нарядить ее в другое платье, если захочет, или написать другие рукава, можем немного сдвинуть чепец назад, а что до драгоценностей, они будут моего изобретения, это ведь послужит к моей славе, вы согласны, Томас? Однако мне нужно ее лицо, вот только на один этот час. Так уж уговорите ее – пусть уделит мне взгляд.
– Король захочет увидеть ее такой, какая есть, – предупреждает он. – Без лести.
– У меня нет привычки льстить.
– Я уверена, когда он на ней женился, она не так сильно походила на гриб, – говорит ее сестра.
Теперь уже вся Европа знает, что королева в счастливом ожидании. Сеймуры на седьмом небе. Пришло время ему, Кромвелю, напрямую поговорить с Эдвардом.
– Госпожа ваша сестра, – говорит он. – Вдова Отреда.
– Да?
– Ее следующее замужество.
– Да?
– Полагаю, вы ведете переговоры с графом Оксфордом? Вам известно, что он старше меня?
– Правда? – Эдвард хмурится. – Да, наверное.
– Разве Бесс не предпочла бы молодого?
Эдвард смотрит так, будто он намекает на что-то непристойное.
– Она знает свой долг.
– Вы считаете честью породниться с де Верами. Однако Сеймуры – не менее древний род. На мой взгляд, такой же древний и такой же хороший, хотя до последнего времени и не так взысканный королевскими милостями. У Веров больше власти, но уважаемы они не больше.
– Так что вы хотите сказать? – настораживается Эдвард.
– Вам не нужен Оксфорд, чтобы добиться возвышения. Вы уже возвысились. И я уверен, что невеста будет счастливее за другим.
– Как неожиданно. Так вы… – Эдвард закрывает глаза, как будто молится. – То есть вы желаете…
– Мы желаем, – отвечает он.
– И готовы? Разговаривать о деньгах?
– Это моя любимая тема для разговора, – отвечает он.
Мы, грубые Кромвели, да? Эдвард выдавливает улыбку.
– Право, Эдвард, это было бы великолепно, – говорит он. – Мы скрепили бы наше единство в совете узами крови. Пусть вас ничто не смущает. С вашей стороны – любезное согласие, с моей – все грубое и материальное. Я построю Бесс новый дом. До тех пор она тоже не ос