Жан-Клод наклонился вперед. Потом слегка отвернулся, и его вырвало прямо в проход между столом и стеной. Рвало его долго. Наконец он выпрямился. Лицо его было мокрым, глаза полны слез. Он снял очки.
— Давно со мной этого не случалось, — сказал он. — Вот уже много лет. Полезная штука.
И, взяв бутылку красного, он налил себе по новой. Я удивился.
— Неужели ты снова будешь пить? Обалдел!
— Отвяжись.
Он залпом выпил бокал, и у него тут же снова началась рвота. С какой-то отчаянной решимостью он выпил еще один бокал, и его опять вывернуло. Он все пил и пил и был похож на заядлого драчуна, который бросается в атаку, несмотря на то что его явно избивают. Каждый раз, как он осушал бокал, его рвало и он плакал. Он перестал пить только тогда, когда совершенно обессилел. Похоже, Олетту это зрелище забавляло, и мне захотелось дать ему по морде.
Элизабет Хэртлинг и Жан-Клод Каде вместе отправились на большое озеро, где проходили соревнования конькобежцев. Озеро это находилось километрах в десяти от курорта. Туда можно было добраться на такси, но они решили позабавиться и прокатиться в санках с упряжкой из двух оленей. Возница укутал им ноги меховой дохой. Элизабет Хэртлинг принялась рассказывать о своем детстве в Литве, затем о войне. Двенадцатилетней девочкой она попала в лагерь для перемещенных лиц. Родители погибли. Потом дядя, эмигрировавший в Америку, вызвал ее к себе.
— Когда я была маленькой, я всего боялась. Возможно, в этом причина моего успеха — хорошенькая девочка с большими испуганными глазами. Я так и не сумела отделаться от этого выражения лица. Впрочем, теперь я тоже боюсь. Боюсь, что недалек тот роковой день, когда меня уже никто не захочет снимать. А вы… что происходит с вами?
Жан-Клод неопределенно махнул рукой. Очевидно, с ним дело обстояло сложнее, и он не любил об этом говорить. Знал ли он, почему пьет, или же тайная причина, толкавшая его на саморазрушение, была неясна ему самому?
— Меня тоже, — сказала Элизабет Хэртлинг, — часто корят за то, что я пью. Когда я снималась в своем последнем фильме, в Риме, подонок оператор сказал мне: «Я измучился с твоим лицом. Снимать тебя становится все труднее и труднее». Он повел меня в монтажную и, зарядив кусок пленки, резко остановил мотор. Мое лицо, снятое крупным планом, легло стоп-кадром на матовое стекло. И тогда этот мерзавец взял желтый фломастер и подчеркнул на матовом стекле те места, где наметились пока что едва заметные изменения, главным образом внизу, у подбородка. «Видишь, — сказал он мне, — крупный план уже нельзя использовать. И если ты не прекратишь поддавать, очень скоро от твоего лица ничего не останется». Не понимаю, как и не покончила с собой в тот день!
— Нас окружают болваны, движимые лучшими намерениями, — сказал Жан-Клод. — Мы сами давным-давно отказались судить о том, что для нас хорошо, а что плохо, так как же могут судить об этом они?
Упряжка подъехала к большому замерзшему озеру. При виде этой красоты все тревоги рассеялись. Озеро, вытянутое в длину и не очень широкое, но удивительно правильной формы, напоминало арену стадиона. На одном берегу росли лиственницы — целый лес. С противоположной стороны расстилалось большое снежное поле. Воздух был морозный, легкий, прозрачный. Чистейшую воду озера затянуло гладким льдом, что позволяло конькобежцам развивать здесь небывалую скорость. В тишине слышался только непрерывный шорох коньков, касавшихся льда. Двое конькобежцев, один в сером, второй в черном костюме, шли рядом, пытаясь выиграть друг у друга дистанцию. Темные фигурки плыли на фоне лиственниц. Согнувшись чуть ли не вдвое, мерно размахивая руками, они вместе вошли в поворот, и их дыхание стало слышно почти так же хорошо, как скрип коньков, чертивших на льду длинные стрелы.
Когда черный и серый конькобежцы, пробежав свой последний круг, исчезли в дальнем конце озера, на лед сошел спринтер в костюме небесно-голубого цвета. Вскоре он набрал скорость, и его тело стало раскачиваться из стороны в сторону в такт движению ног. Напрягая все силы, он мчался все быстрее и быстрее. Вблизи было видно страдальческое выражение его лица, полузакрытые глаза, устремленные вдаль. Он был одинок, очень одинок…
Некоторое время спустя цвет неба изменился: оно стало опалово-молочным, и повалил густой снег. Когда они возвращались обратно, возница радовался, что идет снег, — ведь он был так нужен для лыжных трасс.
— Jingle bells[26], — пропела Элизабет. — У меня такое впечатление, будто я сижу в санках Деда Мороза, запряженных оленями, как в мультяшках Уолта Диснея. Жаль только, что ни вы, ни я уже не верим в Деда Мороза.
Громадный «бентли» остановился перед пресс-центром, как всегда проиграв свой марш. Великаны выгрузились и направились в бар выпить по стаканчику. Мы узнали, что это и в самом деле команда бобслеистов.
Жан-Клод слез со своего табурета. Обычно в это время дня, выпив первый стакан, он становился задирой. Позднее, добавив еще немного спиртного, он вновь обретал относительную безмятежность. Он сделал несколько шагов и, внезапно остановившись перед четырьмя гигантами, спросил:
— А это правда, что вы дрейфите?
— Еще как, — добродушно ответил один из них.
— И все-таки садитесь в свой «боб»?
— Садимся, конечно. Однако бывали и такие случаи, когда мы отказывались стартовать.
— И вас никогда не называли трусами?
— Думай, прежде чем говорить!
— Каждый день вы устраиваете балаган на этой своей дурацкой машине, а вот чтобы выйти на старт, так вас нет!
Один из бобслеистов, протянув руку, отбросил Жан-Клода к стойке бара так, что тот закружился на месте. Я вмешался:
— Извините его, вы же прекрасно видите, что он…
Однако Жан-Клод уже ринулся в драку один против четырех великанов. Его отшвырнули еще раз. Беда в том, что в подпитии Жан-Клод мгновенно терял всю свою интеллигентность и жаждал физической расправы. Я пытался утихомирить его всеми доступными мне средствами, а бобслеисты применили свои. Они всегда потешались, когда кто-нибудь из тех, кто был далек от спорта, задирал их. Кончилось тем, что они сказали мне:
— Уж вы нас извините. Мы не выдержали, потому что ваш приятель задел нас за живое. Олимпийская трасса, которая нас ждет, — чертовски опасная штука, Мы и сами не знаем, стоит ли ломать себе кости ради того, чтобы ублажать болванов, которые даже не потрудились как следует рассчитать ее.
— Вам когда выступать?
— Послезавтра.
Жан-Клод подошел к нам.
— Я угощаю, — сказал он. — Давайте выпьем в знак того, что вы на меня не в обиде.
Они согласились. Я выразил свое удивление:
— Других спортсменов держат взаперти. Как же это вас выпускают на улицу и позволяют шляться по барам?
Один из них ответил:
— Прежде всего мы участвуем в Играх для собственного удовольствия и за свои деньги. Бобслей — дорогой спорт. И мы оплачиваем его сами, у нас есть на это средства. А если наш образ жизни не устраивает Олимпийский комитет, мы сделаем ему ручкой.
— Кроме того, — добавил другой, — наш тренер — вот такусенький человечек. — Он опустил руку на уровень своего пояса. — Вы можете себе вообразить, как это он запретит что-либо четырем громилам, общий вес которых составляет чуть ли не полтонны?
Жан-Клод спросил, где они приобрели свои лисьи шапки: он хотел бы купить такую сынишке. Затем разговор снова перешел на бобслей. Мы говорили об опасной трассе, о страхе.
— Вы себе это просто плохо представляете, — сказал один из бобслеистов, тот, что носил большие усы. — Знаете что, садитесь-ка с нами в машину, и мы отвезем вас к старту. Увидите все своими глазами.
— К сожалению, я не смогу, — сказал я. — На мне еще висит репортаж о торжественном ужине и бале в «Гранд-отеле».
— А я хочу посмотреть, — сказал Жан-Клод. — Поехали.
— Мы подбросим вас в «Гранд-отель», — предложил один из бобслеистов.
— Спасибо, на улице идет снег, а я должен прибыть в таком виде, чтобы с меня не текло. Я лучше поищу закрытое такси. А вы позаботьтесь о моем приятеле. И никаких фокусов, умоляю.
— Это мой папа, — сказал Жан-Клод. — Он вечно боится, как бы я не простыл.
В «Гранд-отеле» я сновал между столиками вместе с другими журналистами и фоторепортерами, беря на заметку имена присутствующих на ужине известных особ. Вот где чувствуешь себя в какой-то мере лакеем! Я отметил, что на торжество прибыл двоюродный брат королевы Англии, но не сама королева, брат иранского шаха, но не сам шах, племянник экс-короля Италии, но не сам экс-король, вице-президент компании «Дженерал моторс», но не сам президент, грек-судовладелец, но не самый знаменитый… Затем следовал перечень послов, деятелей кино, неизменно присутствующих на светских раутах. Я решил, что все это не представляет ни малейшего интереса, и ждал открытия бала, чтобы, взглянув на эту церемонию, вернуться в свой номер и лечь в постель. Все это — огромный зал, освещенный большой люстрой, скромный оркестр на эстраде в углу — смахивало на провинциальный бал в префектуре. Впрочем, я заметил тут и местного префекта, танцевавшего нечто среднее между фокстротом и ча-ча-ча с полной дамой в длинном старомодном платье цвета недозрелых яблок. Они проплыли по краю площадки, и я разглядел даму — то была Элизабет Хэртлинг.
На улице по-прежнему шел сильный снег. Ослепительно белой пеленой он покрыл дороги и тротуары. Возвращаясь в отель, я промочил ноги в тонких туфлях. Как только я добрался до пресс-центра, принялся разузнавать, вернулся ли Жан-Клод. Ключ от его номера все еще висел, на стойке у портье. Я спустился в бар. Это был час, когда рыжий журналист-англичанин исполнял свой обычный номер: взобравшись на эстраду, пел «Alexander’s ragtime band»[27]. Жан-Клода здесь не было. Бармен сказал мне, что он исчез вместе с четырьмя бобслеистами и больше он его не видел. Я поднялся в холл и стал мерить его шагами, время от времени выглядывая на улицу, которая спала под снегом. Полчаса спустя я услышал громкий шум мотора, а вскоре темноту прорезали лучи фар, в которых плясали снежинки. Это был «бентли». Он остановился перед отелем. Я поднялся на подножку, чтобы расспросить пассажиров о моем друге, и тут увидел Жан-Клода, трупом лежавшего на заднем сиденье. Один из великанов, взяв его на руки, отнес прямо в номер. Второй бросился будить ночного портье, чтобы тот вызвал врача.