Жаклин Жаклин — страница 10 из 31

Ты не раз рассказывала мне, что Жак, твой первый и недолгий муж, наш общий друг, когда ты ушла от него, плакал, слыша любую песню о любви или нелюбви. Любой популярный рефрен подкашивал его так, что он рыдал в голос. Я только пожимал плечами тогда, моя голова была нафарширована стихами: «Нет рассудительных людей в семнадцать лет»[10], я-то в свои двадцать был еще как рассудителен. Я пичкал тебя и твою сестру «Уснувшим в ложбине»[11], «Oceano Nox»[12]: «Вас сколько, моряки, вас сколько, капитаны…»[13] Вы вежливо слушали, но волновали-то вас песни. Надо ли говорить, что после твоего ухода любой рефрен, любая песня о любви вышибает у меня слезу. Душа поэта и легкая рука, да, но что поделаешь? Как только я сажусь писать о тебе, моя рука становится тяжелой, мое перо цепенеет, а ноги будто обули в грубые сабо, когда я пытаюсь говорить о любви, о нашей любви.

Теперь мне не нужны ни Брассенс, ни Виктор Гюго, чтобы прослезиться, мне достаточно пройтись по полям, прохромать одному там, где мы бродили вдвоем, рука в руке, по этим дорогам, которые мы исходили с Ольгой, с Розеттой, Марселем, Паскалем, потом с Борисом, Ребеккой, Симоном. Мы шли бодрым шагом еще вчера, это было вчера, шли и пели. Нет, ВЫ пели. Ты запретила мне петь, измыслив предлог — я-де пою фальшиво и слишком громко. Это правда, я ревел ослом. Ослов ты любила, всегда совала им, проходя, кусочек яблока, а если яблока у тебя не было, извинялась за свою забывчивость. Ты всегда дружила с ослами, каковы бы они ни были.

Париж, конец августа 2019-го

Дни такие долгие, такие долгие без тебя! Я живу в нетерпении вновь тебя увидеть. Каждую минуту надеюсь вопреки всякой надежде. Быть может, сегодня ночью ты зайдешь хоть ненадолго в спальню и юркнешь, полуголая, в кровать к твоему старому мужу? Я задеру твою ночнушку, не порвав ее, обещаю, со всей деликатностью, на которую, ты знаешь, я неспособен. Мои губы ощупью найдут твой сосок — правый или левый, неважно, я преданный фанат обеих твоих грудей, — я нежно сожму его кончик зубами, мой язык почувствует, как он растет и твердеет, этот чувствительный кончик самой живой на свете плоти, и я замру, не дыша, ничего не говоря и, главное, ни о чем больше не думая.

На рассвете я не отпущу тебя в это проклятое иное. Я удержу тебя, и мои руки пройдут по всему твоему телу и внутрь его. Тебе не придется даже тронуть меня кончиками твоих божественных пальцев, чтобы моя птичка пропела песню счастья и радости.

В нашей молодости и даже после ты говорила мне, какая со мной проблема: ты не можешь дотронуться до меня, чтобы я тотчас не изошел. Я никогда не знал, сожаление это или просто констатация. Твоя грудь до конца сохранила свое великолепие, свою трепещущую свежесть и идеальные пропорции. Я же после расстрела моей простаты утратил способность выращивать мою птичку, но вот желание однажды вернулось, такое же буйное, как в молодости, только при этом ничто не твердело во мне и не рос птенчик, выпавший из гнезда.

Ты лежала на больничной кровати, через два или три дня после операции, когда тебе удалили злокачественную опухоль и долю левого легкого, а заодно несколько маленьких узелков там и сям, «пара пустяков», как тебе сказали. Было по-летнему жарко и душно снаружи и внутри. В твоей палате без кондиционера ты дремала, лежа на спине, с обнаженными плечами и грудью, без малейшего стыда. Твои руки, в которые были вставлены разноцветные трубки, покоились на кровати. Ты лежала неподвижно. Я проскользнул в палату, дверь была открыта. Ты не пошевелилась.

Вот такой я тебя и увидел. Я залюбовался совершенством твоих плеч и великолепием твоей груди, как будто никогда не видел их раньше, и желание, да, желание взять тебя, обладать тобой охватило меня, хоть мне и остался лишь незатушенный кончик сигары, я желал обладать тобой, да, все мое желание возродилось и захлестнуло меня.

Вдруг ты проснулась, посмотрела на меня и зашептала, протягивая ко мне руку:

— Забери меня отсюда, родной, прошу тебя, прошу, я хочу домой, не хочу оставаться здесь, забери меня отсюда.

Я взял твою руку и очень крепко сжал ее, а потом поднес к губам настолько деликатно, насколько был способен в моем состоянии. Я подумал, что теперь все будет хорошо, и шепотом сказал тебе это.

— Все хорошо, родная, все будет хорошо.

— Забери меня отсюда, прошу тебя! Забери меня отсюда, родной!

— Тебя скоро выпишут, когда ты выздоровеешь.

— Нет, нет! Я хочу уйти сейчас же, сейчас же, прошу тебя, я не хочу здесь оставаться! Забери меня отсюда!

Ты не унималась, металась на кровати, умоляла, а мое желание все росло.

Вошла санитарка и попросила меня выйти, пока она займется туалетом больной. Я вышел, а когда вернулся, ты лежала на боку, укрытая простыней, и крепко спала. Я остался рядом с тобой, желание сжать тебя в объятиях и более того меня не оставляло.

Я вышел пройтись в парк Монсури по соседству, в надежде найти там немного прохлады, говоря себе, что твой рак побежден, а мое желание вернулось, и даже если не вернется хоть малость ригидности, желание сделает свое дело, вопреки мнению медицинского светила — простата-пшик-либидо-на-нуле, — да, профессор ошибался. Он не знал ни твоей сохранившейся в неприкосновенности красоты, ни силы моего желания и глубины нашей любви.

Пулидор

Сегодня или вчера Пулидор Раймон[14], Пупу, упал с велосипеда. Пулидор был моим кумиром после Затопека[15]. Твоим — нет, но одна прогулка привела нас к нему. Мы были где-то в провинции и поднимались по довольно крутому склону. Мы были молоды, ты поднималась, куря, попутно созерцая и комментируя пейзаж. Ты любила сельскую местность, как любила море, горы, реки, ты любила все. А я — я тоже старался любить все, в надежде, что ты немножко любишь и меня, хоть я совсем не похож на лучезарный пейзаж.

В общем, мы поднимались в нашем темпе, скажем так, неспешно. И нас тогда — ты курила, я уже говорил, — обогнала немолодая пара, моложе, чем мы сегодня, но старше, гораздо старше нас в тот далекий день. Им, казалось, было совсем не тяжело, они поднимались бодрым, веселым шагом. Не помню, кто из нас, ты или я, окликнул их:

— Надо же, вы, наверно, спортсмены!

— Мы — нет, наш сын.

— Ваш сын? Вот как? А какой спорт?

— Велоспорт.

— Велоспорт? Он участвует в «Тур де Франс»?

— Участвует в «Тур», да-да-да.

— Вот как, скажите пожалуйста! Кто же это?

— Ну, это не Коппи[16].

— Не Фаусто Коппи, но все же «Тур де Франс»! Кто он?

— Пулидор, Раймон.

— Раймон Пулидор!!!

— Он хороший мальчик, — сказала мать.

Отец подхватил:

— Хороший мальчик, точно, но на велосипеде он отнюдь не Коппи.

Снова мать:

— Благодаря ему мы ни в чем не нуждаемся. Он отдает нам почти половину того, что получает.

— На это грех жаловаться, точно.

Мать продолжала:

— Он добрый, такой добрый.

Отец:

— Да, он хороший сын, верно, все верно, но на велосипеде он не…

В этот день я понял, почему Пулидор не выигрывал и никогда не выиграет «Тур».

«Тур» был одной из моих жизненных целей, когда я был мальчишкой. Я хотел участвовать в «Тур де Франс», не для того чтобы выиграть, просто участвовать. Хотел, но не до такой степени, чтобы научиться ездить на велосипеде. И после того подъема по склону с родителями Пулидора я часто ловил себя на том, что воображаю себя Пупу и вспоминаю маму, которая думала, что я никогда ничего не добьюсь. Она спрашивала меня — помнишь? — когда ты была беременна, а мы еще не поженились, что я буду делать, оставшись один с пащенком на руках.

— Детей рожают женщины, мама.

— Она тебя бросит. С какой стати ей оставаться с тобой? Ты урод, а она красавица. Ты лодырь, а она работает не покладая рук. У тебя ни гроша, а у нее налаженное дело. Зачем ей быть с тобой?

— Любовь, мама. Ты никогда не слышала о любви?

— «Лямур, тужур лямур»!

Она улыбнулась. Она знала, что такое любовь.

— Любовь на хлеб не намажешь!

А потом, потом я как драматург стал своего рода Пулидором. Мы все были Пулидорами. Каждый раз, когда кто-то из нас давал на прочтение пьесу или, вернее, находил среди перегруженных профессионалов добровольца, согласного прочитать одну из наших пьес, ответ был неизменным: «Угу, недурно, но это не Беккет». Это был не Беккет. Никогда это не был Беккет. Ни Беккет, ни Коппи. Но ты — ты читала все мои пьесы ночами, когда я спал, и они тебе нравились. Ты смеялась, ты плакала. Ни Сэмюэлю, ни Фаусто не повезло так, как мне.

Все в той же рубрике некрологов, на сей раз в зарубежном отделе, сообщают о смерти Керка Дугласа в возрасте ста трех лет. Ты любила его, обожала, и я любил, обожал его тоже. И как мы гордились, как гордились, зная, что он из наших! Так же, как и Джонни Вейсмюллер, первый Тарзан, и Фред Астер, чудесный Фред Астер, настоящее имя Аустерлиц, и Тони Шварц, он же Кертис, Викинг.

Да-да-да-да, так мы и жили, силясь узнать, кто наш, а кто нет, среди великих, фениксов, гигантов этого мира. Нам было так необходимо, после этого выплеска ненависти, плевков, лжи, убийств, унижений, сплетен, всех этих лет, когда мы бежали, прятались, попадались полиции нашей же страны и выдавались убийцам детей, матерей, больных, да, нам была так нужна победа. И да, мы выпрямляли спину, увидев Керка на коне или распятым в «Спартаке».

Берег мечты

Я вижу тебя наконец в потоке спешащих прохожих с чемоданами на колесиках, они пересекаются, сталкиваются, одновременно пытаясь проскользнуть между автомобилями, велосипедами, мотоциклами и прочими машинами с рулем, колесами и педалями. Я машу тебе руками, но ты как бу