Жаклин Жаклин — страница 11 из 31

дто не видишь, и бурный поток оттесняет тебя от меня. Я чувствую себя потерянным, брошенным, а потом, потом — я, ничего не видящий, ничего никогда не видевший, — вдруг вижу твое лицо крупным планом. Твое усталое, осунувшееся лицо. И твои глаза, в которых нет больше того света, что озарял все вокруг тебя.

Я вдруг вспоминаю, что в этот день или в другой ты приложила к щеке машинку, типа электробритвы, древней, с несколькими головками, и эта машинка оставила на твоей щеке круговые следы, образующие словно ритуальный ацтекский тотем, боюсь, неизгладимый. И я спрашиваю себя: как ты, всегда пекшаяся о красоте своего лица, вышла такой в толпу, будто и нет следов, и на губах твоих нет даже улыбки, и нет блеска в глазах. И внезапно, внезапно мне тебя жаль. О, как мне тебя жаль! Мне жаль тебя так сильно, так ужасно, что мои глаза выкатываются в неистовом желании снова увидеть эти концентрические следы, навеки запечатленные на твоей щеке, и расшифровать их тайный смысл, но я их больше не вижу. Хуже того, я не вижу больше ни твоего лица, ни твоих глаз, как будто тебя и не было никогда, как будто никогда не было меня.

Есть только эта улица на берегу, полная спешащих прохожих, заплутавших туристов и путников, замученных бытом, которые сталкиваются, торопясь на гипотетический вокзал в тщетной надежде сесть в поезд, которого нет, как тебя и меня.

И я остаюсь так, лежа навзничь и утирая влажные глаза дрожащей рукой. Не знаю, должен ли я встать или попытаться снова уснуть, чтобы, как знать, найти тебя где-то не здесь, в обстановке, более благоприятной для радости встречи после разлуки.

Скверные неновые новости из квартала Сена-Бюси

Красота покидает квартал. Вчера утром наша соседка из бистро «Олд Нави» или покойного «Мондриана» тоже ушла. Ей было семьдесят девять. Вот так две первые красавицы на восьмом десятке улетели в небо Сен-Жермен, как дым от их двух ежедневных пачек с золотыми кончиками, с фильтром или без. Скажу тебе честно, я все больше чувствую себя жертвой ловкого фокуса.

В понедельник 15 апреля мы праздновали у Ольги, Жанны и Жан-Марка пятилетие нашего маленького чуда. Полюбовались, как ловко она задула свечи, и ушли домой. Я предложил вызвать такси, но ты сказала, что предпочитаешь немного пройтись и поймать машину по дороге. 4 мая, три недели спустя, все было кончено для тебя, для меня, для Ольги, и навсегда. У меня было то же впечатление карточного фокуса, когда ушла Анна Карина[17]. Я видел ее незадолго до этого, она сидела на террасе ресторана, совсем рядом, со своим мужем. При виде меня он любезно предложил, зная, что я один, присоединиться к ним. Я отказался, я вообще избегал пар и здоровых людей. Ничто не предвещало, что Анне Карине осталось недолго. Вы обе до самого конца создавали иллюзию здоровья вашей неизменной красотой.

Все эти месяцы Жанна, ты знаешь, не хотела говорить о тебе, ни со мной, ни даже с Ольгой. С недавних пор она снова о тебе заговорила. Она даже нарисовала нас с тобой рядом. Сказала, что нарисует тебе красивые глаза, и пририсовала огромные ресницы на весь лист. А потом, совсем недавно, она заявила Ольге, что готовила лучше всех в семье бабуля. Какую же радость я ощутил, узнав это. Значит, по твоей тертой морковке и манной каше на воде она скучает так же, как скучаю я. Ты победила Розеттины деликатесы, и гастрономическую кухню Паскаля, и отцовскую кормежку Жан-Марка, и даже Ольгины материнские лакомства. Как бы дать тебе знать?

Что тебе еще сказать? У нас зима и забастовка. Не топят, и не ходит транспорт. В Австралии 49 градусов и горят леса. А я ненавижу весь свет и самого себя ненавижу тоже. Я ненавижу себя и ненавижу мир, который продолжает жить без тебя как ни в чем не бывало. Я чувствую, что неспособен воздать тебе должное. Мараю страницы, вместо того чтобы воздвигнуть бумажный памятник, который обещал поставить тебе. Памятник по образу и подобию твоему, простой и серьезный, чувственный и прекрасный.

Вдобавок тебя больше нет, чтобы одевать меня, а я не в состоянии зайти в магазин и купить себе что бы то ни было. Тем хуже, дотяну до дембеля с одеждой, которую выбрала мне ты. Я осознаю, что изо дня в день все больше люблю повязывать на шею твои шарфики, ношу твой халат, якобы он теплее, и даже едва удерживаюсь, чтобы не надеть одно из твоих платьев. Жанна уверяет меня, что твои платья мне не пойдут. Однако на нарисованном ею нашем портрете в полный рост, где дедуля и бабуля с красивыми глазами стоят рядышком, она одела нас обоих в платья.

Но я заговорился… Видишь, какой я рассеянный. Хочу сообщить тебе новости квартала Сена-Бюси, а сам все время отвлекаюсь. Во-первых, одни кафе закрылись, другие на ремонте. «Олд Нави», наше любимое, погребено под ворохом старых афиш. Ничто не предвещает, похоже, даже ремонта, во всяком случае, вряд ли оно откроется. Зато в экс-«Мондриане» ремонт идет, на вид работы уже почти закончены, но кафе еще не открылось. Маленькой аптеки на улице Бюси больше нет. Помещение отойдет отелю над ней. «Фрукты-овощи», как ты и предвидела, и боялась, тоже закрылись. И мясная лавка напротив, этого ты боялась тоже. Теперь там мясной ресторан. Конечно, это совсем другое дело. Я не хожу больше в «Карфур», все там изменилось, ты сама знаешь, тебя я там больше не найду. Как будто твой такой скорый уход стал трубным гласом, возвещающим разгром и отступление для старых клиентов, которые бродят, волоча за собой тележки, с сожалением о прошлом в глазах, а на их лицах обозначен срок годности.

Не помню, говорил ли я тебе это или писал, я уже запутался, но, представь, дня через два или три после твоего ухода зазвонил телефон, это был твой дантист, твой старый добрый дантист, который, помявшись, сообщил мне, что прекращает свою деятельность. Я в ответ сообщил ему, что ты только что прекратила свою. Вот видишь, ты была права, что отказалась от имплантов, ты хотела сохранить четыре передних зуба, слегка налезающих друг на друга, боялась, что он сделает тебе белые и ровные зубы и они изменят твою улыбку. А я всегда говорил тебе: это медленная гонка между твоими шатающимися зубами и тобой. Выиграла ты. Ты ушла со своей прежней улыбкой, со своими зубами курильщицы, не очень белыми, зато гарантированно настоящими. Я любил твой рот, твою улыбку. Я нашел фотографию — да, теперь, если я хочу тебя увидеть, мне остаются только фотографии, — ну вот, я наткнулся на одну, не помню, чтобы я это снимал, даже не помню, видел ли ее, цветную фотографию тридцати-сорокалетней давности, сделанную в Колимбрите на острове Парос. Ты одна могла бы назвать мне точное место и твой тогдашний возраст. Ты снята в профиль, в правой руке держишь зажженную сигарету и одновременно подносишь к лицу открытую пудреницу. Другой рукой ты откидываешь волосы со лба и всматриваешься в свое отражение в крошечном зеркальце пудреницы необычайно пристально и внимательно. Ты красивая на этом снимке, такая невероятно красивая, что я недоумеваю, как же я смог удержать тебя, сохранить на столько лет, как смог продержаться так долго и выстоять перед конкуренцией, которая всегда наступала по всем мыслимым фронтам.

Я и сейчас чувствую в себе этот страх, страх потерять тебя, это ощущение самозванства, и продолжаю смотреть на фотографию, раздавленный твоей красотой, как будто впервые увидел ее после всех этих лет, прожитых с тобой.

Все несчастья неспроста, тара-тара-тра-та-та

После твоего ухода, будем называть это так, у тебя, нет, у нас с тобой не жизнь, а греза. Вечером я ложусь и жду тебя. А ты, царица, владычица своего распорядка и моего тоже, приходишь или не приходишь. В иные ночи — да будут они благословенны! — ты быстро ныряешь в нашу постель и отдаешься мне, как никогда не отдавалась в нашей прежней жизни, без стыда. Раньше-то я, всегда и до последнего дня, сам искал тебя, в два или три часа ночи, когда мы ложились после приятного вечерка перед телевизором, за старыми американскими фильмами с французским переводом. Тебе хотелось спать, говорила ты. Я настаивал, мои руки жадно шарили по красоте твоего тела. Ты говорила нет-нет-нет, а потом поддавалась, смеясь, и называла меня старым развратником со шкодливыми ручонками.

Если бы было иначе, если бы ты выказывала мне свое желание, я бы, наверно, не выдержал. Это должно было происходить так, с проволочками, с торгом. Теперь же ты можешь без страха лечь рядом со мной и обнимать меня, целовать везде сразу, грабастать обеими руками, отвечать на малейшее мое желание. Да, я счастлив или должен быть счастлив, но в иные ночи я не сплю, и тогда ты являешься не на крыльях мечты, но облаченная в боль воспоминаний. Твое отсутствие в такие ночи мучает меня и не дает покоя.

А в другие ночи — не они ли самые темные? — я не сплю, не вижу снов, даже не вспоминаю. Я лежу неподвижно, как полено, из которого папа Пиноккио еще не вырезал своим теслом деревянного сыночка.

Но не волнуйся, я не требую исключительного права на твои ночные посещения. Я никогда не требовал от тебя исключительного права ни на что. Я знаю, я даже надеюсь, что ты посещаешь и беспокойные ночи Ольги, и, почему бы нет, если на то пошло, ночи Жанны, только не пугай ее. Несмотря на свой храбрый вид, она всего боится. Наверное, осеняешь ты взмахом крыла и бессонные ночи Розетты, и такие же Ребеккины. И того больше, я подозреваю, что ты забредаешь в другие ночи, в другие постели, о которых мне неведомо, к друзьям, которых потеряла из виду давным-давно, но они тебя не забыли.

К тем, кого ты целовала без завтрашнего дня, но со страстью. Может, даже — не знаю, желаю я тебе этого или нет, — у тебя были и новые друзья, которых еще вчера ты тайно лелеяла в своем сердце? Может, и они надеются на твой визит? Нет, я не требую исключительного права. Я лишь хочу, чтобы ты чаще, чем в порядке общей очереди, ложилась на наше законное супружеское ложе.

Когда ты родилась, сонм фей, собравшийся вокруг твоей колыбели, одарил тебя множеством талантов. Лишь одного тебе недоставало, и ты обрела его, уйдя, — дар вездесущности. Ты можешь быть одновременно во многих снах, во многих сердцах, во многих постелях. У нас, у тебя дома ты повсюду, в любой кухонной утвари, в буфетах, в шкафах, где висит твоя осиротевшая одежда. Горло у меня сжимается. Куда бы я ни взглянул, чего бы ни коснулись мои блуждающие руки, всюду ты, ты делаешь мне знак и шепчешь: «Вспомни, вспомни, как счастливы мы были, даже не зная, до какой степени счастливы». Любая книга, любая щербатая безделушка, все, что я беру в руки, все, до чего дотрагиваюсь, даже все, о чем я думаю, напоминает мне, что я потерял. Все мне горе, память и боль, и радость, да, и радость. Все говорит мне, что я люблю тебя, хоть и вижу теперь твое лицо, только когда закрываю глаза.