Жаклин Жаклин — страница 12 из 31

Мои руки утратили нежность твоей кожи, ее тепло, формы твоего тела, и главное, главное, исчез твой голос, твой грудной голос, теплый, ласковый, сердитый, любящий, деспотичный, безапелляционный, твой дорогой, твой бархатный голос, голос любви и смеха, гнева и радости. Хуже того, я теперь не чувствую на себе твоего взгляда, и меня как будто больше нет, я стал невидимкой, человеком без души и без тела, без формы, без консистенции.

Ты думала, что ты моя тень, а была моим солнцем.

«Мрачное воскресенье»

Я только что прослушал на «Франс Интер», в музыкальной передаче, которую ты так любила, «Мрачное воскресенье»[18] в исполнении поочередно Дамии, Сары Воан, Билли Холидей и русского певца, имя которого я сейчас не вспомню. Этот певец записал советское «Мрачное воскресенье» в 1937-м, этот год дорог моему сердцу, потому что это год твоего рождения. Увы, этот год был и кульминацией сталинских чисток, и решающим годом войны в Испании. А стало быть, концом иллюзий для большого количества мужчин и женщин, так называемых левых, этой нравственной и интернационалистской левизны, что несет будущее без светлого завтра.

Мрачное воскресенье… Сегодня суббота, мрачная донельзя, и я погружен в нее по уши, но это русское «Мрачное воскресенье» ужасно меня насмешило. Да-да, насмешило до слез. Слишком много накопившегося горя вызывает смех. И слезы тоже, согласен. Этого ты и требовала от меня — чтобы я добивался от зрителей, да и от читателей, смеха, смешанного со слезами. И это я до сих пор пытаюсь подарить тебе, чтобы влюбить тебя в себя, обольщать тебя снова и снова.

Русский певец, бежавший в Бухарест, сообщает ведущий, умер там в тюрьме, до смерти замученный Секуритате. Я подозреваю, что этот русский певец родился под той же звездой, что ты и я. Композитор, написавший это «Мрачное воскресенье», венгр, выбросился из окна шестого этажа, чудом остался жив и, едва встав на ноги, повесился на телефонном проводе. Кто хочет, тот добьется, говорила моя мать. Количество слушателей его переведенного и записанного на всех языках мира «Мрачного воскресенья», которые повесились или покончили с собой иным образом, исчисляется тысячами, если не сотнями тысяч. Да, накопившееся несчастье — я это уже говорил, но мне нравится повторять — смешит, если не убивает.

Я очень-очень сильно, да, очень-очень сильно думал о тебе, слушая Дамию. И смеялся, покатывался от смеха, а еще сильнее думал о тебе, когда слушал русскую версию, полную скрипок и слез. Выбирай, если у тебя еще есть выбор, свою любимую версию и знай, что для меня теперь каждый день — воскресенье, даже если это суббота, как сегодня. И все будние дни недели стали мрачными воскресеньями.

Успокойся, даже если я прослушал четыре версии «Мрачного воскресенья» подряд, я не стану пытаться повеситься на проводе своего мобильного телефона, мобильника, который я купил исключительно для того, чтобы иметь возможность связываться с тобой в любой момент, когда ты лежала в больнице. Но теперь для меня все дни будут мрачными воскресеньями.

Какую бы версию ты ни выбрала, не забывай посмеяться над ней, прежде чем плакать. Помнишь? Тебе было так плохо, тридцать или сорок лет тому назад, но мы все же решили пойти в кино, в один из двух залов племянника Миттерана в 15-м округе. Мы посмотрели, вернее, пересмотрели какой-то фильм с Лорелом и Харди[19]. Ты так смеялась, что чуть не упала со стула. Едва не каталась по полу от смеха. А когда мы вышли, заявила мне и всему свету: «Лорел и Харди меня вылечили».

Еще одно смешило тебя до колик: когда я разбивал нос посреди улицы или на лестнице. Ты корчилась от смеха, одной рукой прикрывала рот, извиняясь, а другой держалась за живот. Ты смеялась, смеялась. Я мог бы убиться насмерть, ты все равно бы смеялась, увидев, как я упал. И конечно, меня это тоже смешило. Я любил смешить тебя, чтобы ты смеялась и смеялась. Как бы я хотел снова падать перед тобой, разбивать нос без конца, лишь бы слышать твой смех, видеть тебя снова и снова — левая рука у рта, правая на животе, а ты сотрясаешься от смеха и извиняешься. Да, я готов разбивать себе физиономию перед тобой без конца.

Знаешь, когда я пишу, в воскресенье, или в субботу, или в любой другой мрачный день недели, это ты, ты, родная, подсказываешь мне, чем я должен марать бумагу. Ты ведешь мою руку по листу, как вела ее в наших подъездах и подворотнях к Граалю твоей плоти.

Ты же и держишь мое перо, и эти моменты для меня самые отрадные, самые драгоценные, потому что их я проживаю рядом с тобой, плечом к плечу, бок о бок, как прежде, как всегда, и я почти готов прочесть тебе вслух то, что мы написали, как делал это, помнишь, полвека назад, ловя на твоем лице улыбку, смех и даже, что еще ценнее, слезу. Да, когда я пишу вот так подле тебя, наедине с тобой, в ночи, время проходит. Время проходит для тебя, как и для меня, когда я пишу о тебе, обо мне, о нас.

Надо иметь мужество писать о тебе, о нас, днем и ночью и даже во все эти мрачные воскресенья. Вечером или, как сегодня, далеко за полночь, когда я иду в постель, падаю без сил, перечитав нашу прозу, я ложусь с тобой рядом. Засыпаю, пьяный от радости, гордый по самое не балуй. Какой шедевр мы с тобой снова выдали миру сегодня вечером, ты и я! Увы, утром, когда я просыпаюсь, простыня с твоей стороны холодная. Я один и перечитываю написанное. Совет будущим писателям: научитесь писать, только когда вы испытываете в этом абсолютную необходимость, но главное, главное, не учитесь читать и тем более перечитывать с утра, когда проснетесь, написанное накануне.

И уж если на то пошло, это хлеба не просит, еще совет новобрачным: разводитесь, расставайтесь, уходите очень рано, очень скоро, не ждите, пока станет слишком поздно, после пятидесяти или шестидесяти лет совместной жизни, совместной любви. С надеждой на долгую жизнь разводитесь как можно раньше. Не привязывайтесь, сопротивляйтесь! Не давайте другому стать вашей половинкой. Очень больно, слишком больно, когда этого другого, ставшего частью нас, от нас отрывают. Расставайтесь, расставайтесь, пока любовь еще не слишком сильна. Меняйте партнеров, пользуйтесь вашей молодостью, предавайтесь свальному греху, меняйтесь, смотрите порнофильмы, но не любите друг друга долго.

Да, конечно, я вам этого не желаю, если вы встретите привлекательную, очень привлекательную молодую женщину и если, хоть сами вы не особо привлекательны, она станет вашим другом, потом любовницей, потом женой, потом матерью вашего ребенка, вашей музой, вашим гидом, вашей названной матерью, вашим приемным отцом, вашим братом по крови и вашей сестрой по сердцу, одним словом, вашей половиной и вашим всем, и в довершение всего ваша история любви, единственной и взаимной, будет жить и цвести пятьдесят семь с лишним лет, даже все пятьдесят восемь, какая разница, какие могут быть счеты, когда любишь, вот тогда вы сможете на законном основании считать, что вам не повезло.

Ладно, и что же делать? Главное, не разнюниться над своей судьбой и своим невезением. Лучше исхитритесь загнуться от какого-нибудь рачка, прежде чем она умрет от своего. А если нет, что ж, страдайте. Страдайте молча, — нет ее больше, и некому выслушивать ваши жалобы, утирать ваши слезы и утешать вас улыбкой или объятием.

Но как? Как? Что вы хотите сказать? Конечно, если вы имели несчастье встретить Жаклин, вы никогда не сможете с ней расстаться, просто не сможете. Так заставьте ее хотя бы бросить курить.

Клод Руа[20], сам жертва сигарет и рака легкого, остановил меня однажды возле маленькой аптеки на улице Сены и сказал: «Если ты позволяешь Жаклин курить столько, сколько она курит, ты убийца». Я — убийца. А ведь я пытался, и не раз, твердил ей и повторял, уговаривал бросить курить, например, во имя нашей любви, но она ответила мне, что любит меня больше, чем я ее, потому что никогда не пыталась заставить меня закурить во имя нашей любви или чего бы то ни было еще. В яблочко.

Теперь

Теперь ты не ложишься больше рядом со мной, даже во сне.

Ты не прижимаешься больше своим горячим телом к моему заледеневшему, даже во сне.

Твои руки не пытаются больше оживить мою сбитую птичку, даже во сне.

Твои губы не ищут больше моих губ в сердце ночи, даже во сне.

Твой утренний голос после первой сигареты боль-ше не поет мне Duerme duerme negrito[21], ни даже Belz, mayn shtetele Belz или Chiribim Chiribom[22].

Десять раз за ночь я просыпаюсь, чтобы убедиться, что снова не вижу снов.

И даже когда я вижу сны, ты мне больше не снишься.

Я вижу сны как живу, мелко, без тебя, я даже не сплю, я даже не чувствую себя живым.

Днем меня одолевает желание подносить к губам вещи, которых касалась ты, я нахожу их забытыми в шкафу или затерянными в пляжной сумке. Подношу к губам шарфик, ручку, которая не пишет, найденную на дне сумочки двадцати- или тридцатилетней давности. Дрожу перед твоим скомканным старым плащом с изношенной молнией, который ты повязывала вокруг талии зимой в Греции и летом в Ульгате и Кабуре.

Я уж не говорю тебе о фотографиях, ни о твоих пластинках фламенко, ни о других, бесчисленных, твоего репертуара на идиш. Не говорю даже о пластинке твоей матери, которую ты записала сама и на которой я еще слышу твой голос, подбадривающий ее, поддерживающий и вторящий ей иногда. В восемьдесят она пела как дитя о своем канувшем мире.

Я не в состоянии сказать, чего мне сильнее всего не хватает. Может быть, просто себя, да, себя, потому что без тебя я не могу быть вполне собой. Да, наверное, именно себя мне не хватает больше всего.

Жанна спросила меня, почему я никогда не смеюсь.

— Что ты, я смеюсь, смеюсь, родная!

— Нет, ты никогда не смеешься.