— Мадам, я не работаю над сценами, я работаю в ателье.
— Я не поняла ни слова из того, что вы сказали.
— Я работаю в ателье портного, мадам.
— Вы работаете в ателье?
— Да, мадам.
— Вы рабочий? Рабочий? И хотите играть в театре?
— Да, мадам, хотелось бы.
Ее гнев внезапно преобразился в сочувственную ласковость.
— Сыграйте мне что-нибудь.
— Мадам, я, я…
— Сыграйте мне сцену, любую.
— Мадам, у меня нет сцены.
— Вы знаете, любите особенно какого-нибудь персонажа?
— Персонажа, да, наверно…
— Какого персонажа?
— Альцеста[29].
— Сыграйте мне Альцеста.
— Мадам, у меня нет Филинта.
— Мир полон Филинтов.
Она указала на одного из них в зале:
— Ты, иди сюда! Будешь подавать реплики молодому человеку. Как вас зовут, молодой человек?
— Жан-Клод, мадам. Но я не очень хорошо знаю ро…
— Давайте, давайте! Не раздумывая.
И вот я перед Филинтом, который на три-четыре головы выше меня, с безупречным косым пробором — до 68-го было еще далеко.
— Начинайте! — говорит она.
— Что с вами наконец? Скажите, что такое? — декламирует Филинт.
И я в ответ бубню непослушными губами:
— Оставьте вы меня, пожалуйста, в покое.
Тут Балашова перебивает меня.
— Нет-нет, не пытайтесь играть чистенько!
Она показывает на стул, одиноко стоящий на сцене.
— Возьмите этот стул и попробуйте разбить его о голову Филинта.
— Мадам…
— Попробуйте! Это здоровый парень, он не обидится. Ни за голову, ни за стул, который, кстати, не его и не мой. Цель игры — разбить его, если не о голову, то о стену, о потолок, о паркет. Ну же, поднимите стул!
И я подхватил стул.
— Оставьте вы меня, пожалуйста, в покое! — вырвалось у меня с ужасающей силой, поразившей меня самого, когда я замахнулся стулом, целясь в пробор Филинта, который, не зная, где укрыться, заметался во все стороны. Я выплевывал реплики, снова и снова пытаясь расколотить окаянный стул. Филинт испуганно косился на Балашову, а та, похоже, была на седьмом небе от счастья. Я обезумел, реплики больше не шли на ум, текст Мольера исчез, остались только взмахи стулом, отдельные междометия и небывалый гнев вкупе с неконтролируемой ненавистью, от которой дрожали бедняга Филинт и доски сцены.
Балашова положила конец представлению следующими словами:
— Молодой человек, вы — ЛЕВ!
— Лев?
И вот этот лев, выросший из мышки, в конечном счете съел тебя живьем. И как во всякой паре львов и львиц ты поддерживала огонь в очаге и варила в нем пищу много лет, тогда как я нежился в постели по утрам, за кофе — после обеда, а вечерами рычал, чтобы тебе понравиться, всегда только чтобы понравиться тебе.
— Когда это было?
— Что?
— Балашова.
— Ну, за несколько месяцев, за несколько лет до нашего знакомства.
— А наш первый поцелуй, как ты говоришь?
— Через несколько лет после Балашовой.
— А потом?
— Что потом?
— Как это началось?
— Что началось?
— Наша история, история нашей любви.
В нашем случае вопрос скорее в том, как это продолжалось…
Как начинаются истории любви?
Как начинаются истории любви? Прежде всего им нужно место, позволяющее встречу, как колодцы в Библии или, в доисторические времена, гроты и пещеры. Нашей территорией была площадь Республики в 10-м округе. «Ла Шоп», исчезнувшее ныне кафе, было одновременно нашим колодцем и нашим гротом, местом неформальных встреч группы молодых людей обоих полов, любителей черного кофе и бесконечных споров, ничего особо не планирующих, только жить и, если возможно, любить. Никто из вас не осмелился бы употребить этот глагол, не хихикнув. Нет, прости, конечно же, ты.
Ядром этой группки была ты, ее ядром и ее жемчужиной. Рядом с тобой были Розетта, твоя старшая сестра, и Поль, младший брат. Вы с Розеттой были обручены с двумя членами того же племени: ты с Жаком, Розетта с Лулу.
Вы любили — мы любили, потому что я стал одним из ваших — кино. Розетта, проникшаяся ко мне — я до сих пор не знаю почему, — платила за мой кофе, а Поль, очень часто, за мои билеты в кино. Я был бедным, самым бедным из бедных, и, хуже того, у меня не было ни плана, ни надежды, ни даже желания как-то это изменить. Кафе «Ла Шоп» на площади Республики находилось всего в полусотне метров от вашей квартиры, которая оказалась также ателье по изготовлению свитеров и жилетов для продажи на рынках и в универмагах; их шили с большим тщанием твои отец и мать.
Ни у кого из нас не было ни профессии, ни определенного плана карьеры. Большинство играли в карты — покер, рами, бридж, белот — или ходили в казино, а то и хуже того, на ипподром. Я — нет. Будущего не было. Что же до прошлого, лучше было о нем не думать, его груз еще давил на наши плечи, не давая поднять глаза к небу и к обещанному, прославляемому светлому будущему.
Мы любили смотреть кино и говорить о нем. Вы видели множество фильмов, американских и других. Я — только французские. Каждое воскресенье после обеда я сопровождал маму в кино. Она любила только французские фильмы. Так что я посмотрел всего Фернанделя, всего Гитри, всего Жана Ришара. Я обожал Сатурнена Фабра и Жюля Берри, которого мама не любила, потому что, говорила она, у него всегда что-то случается. Надо думать, слишком многое уже случилось с ней. Она хотела смотреть только фильмы, в которых не случается ничего.
Ты же, помимо кино, любила танцевать. Никто в компании, а Жак особенно, этого не любил, и ты ходила танцевать одна или с подружкой, ради удовольствия, говорила ты, удовольствия от танца. Я не любил это дело, считая его буржуазным, ретроградным и пустым. Ты была очень красива, а себя я считал неказистым, мы были в разных весовых категориях.
А потом однажды Розетта вышла замуж, после чего настала твоя очередь. Я чуть не стал свидетелем Жака, но мне подвернулась работа: аниматором в клубе «Олимпик» в Кальви[30]. Я не мог быть в Кальви и в Париже одновременно и выбрал Кальви, чтобы развлекать там грудастых тевтонских туристок. Так я и не стал свидетелем твоего первого мужа.
Сразу после свадьбы вы с Жаком укатили на малолитражке в Грецию, в свадебное путешествие. Ты была там очень-очень счастлива. Греция стала твоей любимой страной, а позже и моей.
Через несколько месяцев, выходя из кино, вы с Жаком разошлись во мнениях по поводу «Трамвая „Желание“». Как ты рассказала мне много позже, вы даже всерьез повздорили. Последние семь или восемь месяцев вы жили далеко от площади Республики, в 16-м округе. Ты чувствовала себя изгнанницей среди холодных буржуа.
Так или иначе, Жак в тот вечер не оценил ни трамвай, ни желание, во всяком случае, недостаточно в твоих глазах, и вдобавок придрался к игре Вивьен Ли, твоей любимой актрисы. Вот в тот-то вечер, под покровительством и во спасение чести Вивьен Ли, и завязалась наша будущая история любви. Ты не вернулась в 16-й округ. По твоей просьбе Жак отвез тебя домой, на площадь Республики, где папа и мама встретили тебя без удивления и даже с удовольствием.
Благодаря трамваю и желанию все вернулось на круги своя. Ты снова была девушкой с площади Республики, избегающей брачных уз. В тот вечер компания из «Ла Шоп» раскололась. Ты стала персоной нон грата, — Жак слишком страдал. Все за него боялись. Даже Розетта и Поль остались на его стороне. Ты была свободна, но одна. И хуже того, желание танцевать тебя покинуло. Ты была близка к депрессии, даже подумывала стать педикюршей. Ты тогда похудела на десять кило, которых, к великому твоему удовлетворению, больше не набрала. Забеспокоившись, ты обратилась к врачу. Выслушав тебя, он спросил, могло ли какое-нибудь недавнее событие стать причиной этой подавленности и потери веса. Ты ответила, что нет, вряд ли. Он направил тебя на обследование и выписал транквилизаторы, после чего проводил до дверей. И тут ты вскользь упомянула, что только что вышла замуж и развелась. Он забрал у тебя рецепты, порвал их и, пожав тебе руку, шепнул: «Все пройдет, малыш».
И вот тут-то территория, при поддержке случая и удачи, вмешалась в нашу историю. Меня приняли в труппу Жака Фаббри костюмером — ведь прежде чем стать начинающим актером, я был подмастерьем портного — и при случае актером на замену в «Виндзорских насмешницах» самого Уильяма Шекспира, в театр «Амбигю», замечательный театр, теперь, увы, снесенный, а находился он в полусотне метров от твоего дома, то есть от площади Республики, на бульваре Сен-Мартен.
Из-за театра я не мог больше ходить вечерами в «Ла Шоп». А ты не привыкла ложиться с курами, так что, не зная, куда себя девать, и по советам друзей зашла за мной вечером раз-другой в мою уборную после представления. Уборные в «Амбигю» были грязные, без удобств, без водопровода, жутковатого вида, но сам театр с богатой историей, раек этого «Амбигю» послужил прообразом райка в «Детях райка». Это была слава одновременно и театра, и кино, не раек, а рай для нас с тобой.
Вот так, благодаря территории, случаю и удаче, и еще твоей страсти к Вивьен Ли, ты стала заходить за мной почти каждый вечер. Ничего особенного между нами не происходило. Дружба под стать названию театра[31] завязалась в эти вечера. И как раз в один из таких вечеров мне пришлось в последний момент заменить загрипповавшего актера. Ты увидела меня в большой роли. Назавтра друзья тоже пришли меня посмотреть. Я больше не был нищебродом, паршивой овцой, последней спицей в колеснице, жалким типом, выдающим себя за артиста, но никогда не игравшим, я стал вдруг актером, самым настоящим, в глазах вас всех.
Не в один ли из таких вечеров, разогретые этим мимолетным успехом, наши лица сблизились и наши губы встретились? Или, скорее, это было в тот вечер, когда ты захотела увидеть пустой театр с высоты райка и мы вдвоем оказались в раю, там, наверху, бок о бок, над красотой и тишиной, наполненными тенями и голосами актеров и актрис минувших веков. Было темно, только одна лампочка скупо освещала пустую сцену. Да, наверное, тогда я и осмелился… Нет, нет, тогда твоя душа артистки сочла, что для достойного финала эпизода нам нужно наконец поцеловаться киношным поцелуем. Ты целовалась страстно, как делала все, со страстью, и я тотчас же страстно полюбил со страстью целовать тебя.