о лестнице, а затем по крутой улице, на что бы никогда не решилась до операции. Неуязвимая. Я тоже в это поверил.
И мы любили друг друга как никогда. Любовью, спаянной дружбой, — «Лучше нам остаться друзьями» — взаимопониманием и вниманием к малейшим жестам и поступкам друг друга, что позволило нам прожить конец лета, и всю осень, и зиму, и даже начало весны, полные долгих дней покоя, счастья, любви и дружбы, и это после пятидесяти восьми лет совместной жизни, пятидесяти шести лет брака, двух лет… Ты права, цифры не имеют значения.
Ты помнишь мои первые отзывы? «Тонкие ломтики жизни, очень мелко нарезанные очень крупным умом». Мы очень над этим смеялись. Но это единственный, который мы оба знаем наизусть, и он неизменно напоминал тебе запись в твоем блокноте, под которой могли бы подписаться твои родители: «Мало может, меньше делает».
1 января 2021-го
Уже первое января 2021-го, как быстро летит время в ожидании следующего карантина. Видишь, у меня нет ни пера, ни карандаша, ничего в руках, ничего в карманах, я говорю тебе на ушко тихо-тихо, чтобы никто другой не услышал меня, тихо, как говорят в детстве сами с собой, когда ночь слишком черна, а страх слишком велик.
Всю мою долгую, нашу с тобой долгую жизнь я думал, что учусь в школе жизни, — неплохое образование, правда, школа жизни? Так вот, нет, я был пансионером в школе смерти, как все и каждый, сами того не зная, не желая знать, в Высшей нормальной школе[45] смерти. И в день последнего экзамена, перехода в выпускной класс, я с треском провалился. Я отпустил тебя одну, одну, я не смешал свое дыхание с твоим, не взял твою руку и не сжал ее в ладонях, не встретил твою последнюю улыбку, и мой единственный глаз не подмигнул в последний раз тебе в ответ. Я дергался, суетился, разрывался, спешил, вот именно, спешил. Почему? Кто меня торопил? Что торопило? Мне не терпелось дождаться твоего ухода, чтобы и я мог наконец уйти. Ходить, ходить по улицам, ходить без цели, уйти, уйти, уйти от смерти, от твоей смерти? Если бы я мог бегать, я бежал бы подальше от последней больницы, где ты лежала между явью и сном, болью и дурманом, жизнью и смертью. Да, я с треском провалился.
Если бы я только знал, если бы знал, что экзамен, этот устный экзамен без возможности письменной переэкзаменовки, я мог бы пересдать в эту ночь! Но вот ведь в этом и вся трудность экзамена, что не знаешь, когда, когда точно. Я-то должен был знать, хотя бы догадываться. Да, я должен был предвидеть, что случай приготовил тебе, и мне, и Ольге последний гэг. 4 мая, 4 мая случай подмигнул нам на прощание. Как бы то ни было, я не сидел подле тебя в 23:20 4 мая, по неведению или из трусости. Из страха, да, из страха, что ты уйдешь, а я не смогу тебя удержать. Чтобы сдать экзамен, чтобы перейти в выпускной класс, надо было всего лишь быть спокойным, все принять, сесть подле тебя, ласково взять тебя за руку и прижаться губами к твоим холодеющим пальцам, потом к твоему запястью, пока оно не станет ледяным, и прошептать тебе, что я… Ты была права, как всегда, ты была права, лучше бы мне уйти первым, ты осталась бы подле меня и сдала бы этот экзамен.
Надо сказать в мое оправдание, что конец был уже виден, что он уже оглушил меня в среду, за десять дней до пятого дня рождения Жанны.
Ты была записана в институт Кюри. В то же утро мы должны были, по команде твоей «пары пустяков» из Монсури, показаться кардиологу. Ты не хотела просить Паскаля и Каро отвезти нас на машине, мол, не надо их беспокоить. Ты хотела, чтобы мы поехали вдвоем в такси, влюбленной парочкой. Как бы то ни было, кардиолог после осмотра отвел меня в сторонку и сказал: «Дорогой месье, ваша жена уходит не из-за сердца». И Паскалю с Каро пришлось почти нести тебя до своей машины.
После обеда мы были на улице Ульм, в Кюри. Там у нас не спросили ни кардиограммы, ни заключения кардиолога, и повторили все то же самое, мол, «химиотерапия, та-ти-та-та, с учетом ее возраста, ее состояния, размеров опухоли, ее печени…» После этого ты рухнула в коридоре — сознание ты не потеряла, но потеряла всю свою энергию. Там, в коридоре, был уголок с чем-то вроде кушетки, тебя уложили на нее. И тогда ты сказала мне, что это конец, а Ольги с нами нет. Ты хотела, чтобы Ольга была с нами, хотела увидеть Ольгу, не хотела уйти, не увидев ее. «Позвони ей! Скажи, чтобы приехала! Скорее! Скорее!» Я позвонил Ольге, она была в командировке в провинции. Я не знал, что должен ей сказать, напугать ее, всполошить, сказать, что… или что… Ты умирала, а я смотрел, как ты умираешь, и был бессилен.
Пришел врач, выслушал тебя. Следом явилась медсестра, утыкала твои руки разноцветными трубками, и мало-помалу ты вернулась. Я суетился, не знал, что сказать, что сделать. Я тонул в стакане воды. Неспособный, неспособный быть полезным, хотя бы почувствовать себя полезным. Я хотел, чтобы тебя госпитализировали. «Невозможно, у нас не хватает коек, и с медицинской точки зрения нет никаких причин госпитализировать ее в Кюри, разве что в Монсури, может быть…» Один врач, очень славный, объяснил мне, что лучше положить тебя в специализированное учреждение, увы, свободные места в Париже редки, но он постарается сделать максимум, максимум. Спасибо, доктор. А пока я должен был отвезти тебя домой и ждать. Трубки вынули, и оказалось, что тебе стало, как бы это сказать… что тебя, скажем, подкачали. И тогда я поверил, что в будущей больнице ты воспрянешь и жизнь пойдет дальше, своим чередом, не как в 14-м, но хотя бы как в 40-м. Четыре дня дома с сильными обезболивающими и такими же сильными успокоительными, ты была уже не с нами. Я суетился, а ты больше не вставала с постели. Я бегал. Куда? Не знаю. Это была своего рода репетиция перед финалом. Ты была высоко, у самой вершины. Я не мог ни дотянуться до тебя, ни подняться на такую высоту, мне бы не хватило кислорода. В среду Кюри, четверг, пятница, суббота, воскресенье, и в понедельник — последняя больница.
Нет, нет, я не вернусь в школу жизни, я исключен из нее навсегда, я возвращаюсь в школу смерти. Меня там поставят в угол, на колени, на горох, в ослином колпаке. Чтобы посмешить одноклассников, я буду махать ушами и кричать «иа-иа».
Знаешь, несмотря ни на что, я все-таки счастлив, счастлив и горд, да, горд, что любил тебя и, главное, был так долго любим такой прекрасной женщиной, прекрасной лицом и характером. Остальное… остальное лишь случай, иллюзия, и в черно-белом варианте, и в техниколоре. Одна, лишь одна твоя улыбка была реальна, а наша любовь бессмертна. Фильм окончен, место рекламе и новостям.
Марать — сознательно или неосознанно — эти страницы было для меня все равно что махать белым платочком, когда уехал поезд, уносящий тебя в бесконечное далеко, и ты уже не можешь увидеть, как развевается платочек на перроне этого заброшенного вокзала, где я жду проходящего поезда, в котором для меня забронировано спальное место, чтобы я мог отдохнуть и приехать свежим и бодрым на этот вокзал в ближнем пригороде далекого нигде, туда, где ты меня ждешь.
Спрыгнув с поезда со шляпой в руке, я крикну во все горло: «Жаклин! Жаклин!» — и ты бросишься в мои распахнутые объятия, шепча своим грудным голосом: «Жан-Клод, Жан-Клод…»
Об авторе
Жан-Клод Грюмбер (род. в 1939 г.) принадлежит к числу крупнейших современных французских драматургов. Он также известен как сценарист и автор детских книг. Пьесы Грюмбера входят в репертуар ведущих французских театров. Пьесы «Дрейфус…», «Ателье» и «Свободная зона» — знаковые для его творчества произведения, в центре которых — тема нацистской оккупации и судьбы евреев в годы фашистского режима, выходили в издательстве «Книжники» в 2010 году.
Всемирное признание получила книга Грюмбера «Самый дорогой товар», притча о победе жизни над смертью, в которой он также обращается к теме судьбы европейских евреев в мировой войне.