Жалобная книга [litres] — страница 59 из 71

— Михаэль, — объявляет наконец Варя, — просил передать тебе огромное спасибо за такой приятный сюрприз — в смысле за меня. Он спрашивает: это все? Или есть еще какие-то новости?

— Скажи ему, что новости еще и не начинались. Предупреди, что сперва ему придется выслушать твою историю, в качестве предисловия. И, пожалуйста, расскажи ему о своей индийской эпопее. Собственно, главное — эта старуха, Мататара. Как она тебя «изгоняла» или что там промеж вами на самом деле случилось… А я потом продолжу.

Несколько минут Варвара тараторит по-немецки; Михаэль, если верить краю моего уха, изредка перебивает ее монолог уточняющими вопросами. Наконец Варя вопросительно смотрит на меня: дескать, что дальше?

Рассказываю. Для начала — немного общих сведений о самом Юрке, потом описываю обстоятельства, приведшие его к моему дому аккурат в тот вечер, когда Варя влипла с индийской ведьмой. Наконец, приступаю к главному номеру программы, подробно излагаю содержание нашей с Юркой позавчерашней беседы.

Вареньке, пожалуй, не позавидуешь. Ей сейчас нелегко приходится: Юркины откровения для нее, как и для Михаэля, новость. Тут просто переварить услышанное и умом при этом не тронуться — подвиг, а она еще слова басурманские подыскивать должна, чтобы внятно пересказать чужой метафизический бред постороннему человеку. С другой стороны, синхронный перевод — самый лучший способ быстро усвоить неудобоваримую информацию, не слишком ее драматизируя: недосуг в обмороки падать, работать надо.

Ну, на то, собственно, и был мой расчет. Да и мне самому как-то проще рассказывать всю эту поучительную чушь не самой Варе, а вот, например, Михаэлю. Но при ее непосредственном участии.

Наконец наступает пауза — для меня. Варя-то как раз напряженно слушает ответ.

— Он говорит: «Тоже мне, великая новость!» — наконец произносит она.

У меня глаза на лоб лезут от такой его реакции.

— Совершенномудрый господин Штраух мне ничего подобного никогда не рассказывал, — огрызаюсь наконец.

— Я не знаю, как по-немецки «совершенномудрый», — пугается Варя.

— Ну тогда назови его «благородным господином»… не знаю, придумай что-нибудь. Суть в том, что он эту самую «не-новость» мне в свое время сообщить не удосужился.

— Михаэль говорит, новичкам такого не рассказывают. И «старичкам» тоже не рассказывают. До таких вещей, — говорит он, — сами додумываются. А если не додумываются, то так дураками и помирают, ничего страшного…

Она глядит на меня растерянно, как ребенок, который впервые в жизни обнаружил, что папа тоже не все на свете умеет. Скажем, кататься на коньках. И как теперь жить, совершенно непонятно.

Охохонюшки.

После недолгой паузы я прошу:

— Пожалуйста, спроси: он считает, что это нормально? То есть так и надо: знать, что мы лишаем человека пусть даже самого мизерного, но все-таки шанса на… ну, не знаю, как сказать, на развитие, что ли?.. Знать и спокойно продолжать этим заниматься? Пусть объяснит хоть что-то, потому что я уже устал бродить в трех соснах, разыскивая там свой внутренний нравственный закон…

— Ну ты лихо загнул, — вздыхает Варя. — Сейчас, погоди. Попробую сформулировать… Знаешь, Михаэль смеется и спрашивает: ты по-русски всегда так заковыристо выражаешься? Он-то думал, ты такой немногословный, застенчивый юноша…

— Конечно, немногословный, ежели по-аглицки, с моим-то словарным запасом! Зато мимика и жестикуляция у меня были, смею думать, на высоте… Пусть лучше на вопрос отвечает. Поржать надо мной дело приятное, понимаю, но ведь всегда успеется.

Снова пауза. Лицо Варино становится совсем уж серьезным.

— Михаэль спрашивает: «А кто ты, собственно такой, чтобы иметь в себе какой-то нравственный закон?» — наконец докладывает она. — С чего ты взял, будто от тебя что-то зависит? Что можешь кого-то щадить или, напротив, губить? Нужно быть последним болваном, чтобы полагать, будто сам выбираешь жертву. Судьба столкнула вас на дороге — зачем она это сделала? Ясно зачем: чтобы случилось то, что должно случиться. Ты — накх, вот и делай свое дело, не майся дурью. Если кому-то суждено утратить единственный драгоценный дар еще при жизни, он утратит его, рано или поздно, так или иначе. В любом случае, ты — не тот, кто принимает решения. Ты — просто инструмент. Пиле, которая страдает от необходимости пилить дерево, место в сказках Андерсена. А у нас не сказка, у нас жизнь… Ты только имей в виду, пожалуйста, это все я не от себя говорю, я — просто переводчик.

— Я помню, — улыбаюсь ей сочувственно. — Досталось тебе сегодня от нас, да? Бедный ребенок… Скажи ему вот что: судьба — это хорошо; быть инструментом судьбы — это мы понимаем, да. Вопрос иной: зачем судьба устроила эту катавасию с индийской старухой практически у меня на глазах? Зачем она вынудила Юрку пересказать мне — не кому-то, именно мне! — все эти откровения? Пила судьбы смиренно интересуется, как быть, если орудующий ею дровосек явно не в себе и пытается использовать ее — ну, скажем, как музыкальный инструмент? Или, хуже того, в качестве опоры для саженца? Что тогда делать пиле?

— Он говорит: «Главное не ржаветь, остальное как-нибудь образуется», — Варя невольно улыбается. — Просит тебя не преувеличивать. Судьба устроила все это с понятной целью: для тебя пришло время узнать, как на самом деле обстоят дела. Вернее, для нас обоих пришло время это узнать, если уж ты меня припахал переводить… Значит, такая у нас судьба: не быть слепыми котятами. Михаэль говорит: тут как раз нет проблем, все яснее ясного.

«Нет проблем», значит.

Ага.

Я понемногу зверею от этой телефонной проповеди, но стараюсь держать себя в руках. Слушать надо пока — если уж взбрело в голову советоваться. А звереть будем потом. Или даже не будем. Забью на все, забуду, плюну — и точка. Но это удовольствие тоже отложим на потом. Если уж решил что-то забыть, надо сперва это запомнить, а то и забывать будет нечего, и даже забивать не на что будет, эх!

— Значит, — уточняю, — следует считать, что все в порядке? Ну-ну…

— Михаэль спрашивает: тебе что, жалко всех этих людей? До сих пор — жалко?

«Жалко»?! Ну уж нет. Как, интересно, он это себе представляет?..

— Боюсь, у нас может выйти терминологическая путаница, — говорю. — Варенька, ты прости, пожалуйста, я тебя еще немного помучаю. Так вот, что касается жалости… «Жалость», как я ее понимаю, — это чувство, направленное извне и, как бы это поточнее сформулировать, — «свысока», что ли… Жалеть — это значит наблюдать снисходительно, со стороны чужое копошение, полагать собственное положение куда более завидным, а себя, соответственно, более удачным экземпляром. Жалость при этом вполне может подвинуть человека на благородный, или, по крайней мере, просто полезный поступок, но чести она никому не делает. Так вот, ничего похожего я к людям давно уже не испытываю. Потому хотя бы, что знаю Великую, блин, Тайну Бытия: все, как ни странно, умирают. Абсолютно все, без исключения, причем, сравнительно скоропостижно. Полагать себя «более удачным экземпляром», чем кто бы то ни было, при таком раскладе — глупость, мягко говоря. Вот если бы среди нас затесался какой-нибудь бессмертный простак, он бы, пожалуй, мог позволить себе жалость… Ты успеваешь переводить? Здорово, спасибо. Без тебя я бы и четверти всего этого объяснить не смог… Так вот, чувство, которое я порой испытываю к людям, чьи дела идут, на мой взгляд, скверно, следует называть не «жалостью», а «сопереживанием». Сопереживание, в отличие от жалости, всегда внутри. Чтобы испытывать его, требуется способность оказаться в чужой шкуре — у меня она, как нетрудно догадаться, имеется, — и уже оттуда собственными глазами оглядеть ближайшие окрестности и дальние пригороды чужой души. Не содрогаясь, но и не умиляясь, сохраняя спокойствие, как наедине с собой, перед зеркалом. Оттуда, изнутри, действительно очень просто понять всякого человека… Дурацкая, кстати, общеизвестная формула: «Понять — значит простить», поскольку настоящее, глубинное понимание наглядно показывает, что прощать, собственно, нечего.

Поневоле запинаюсь, захлебнувшись словами. Интересно, откуда столько ораторской страсти в полчаса назад всего проснувшемся органическом существе?

— Михаэль просит, чтобы ты продолжал, — Варя осторожно прикасается к моему плечу, очень осторожно, словно боится, что укушу. — Ему очень интересно. Он говорит, возразить пока нечего. И не понимает, откуда у человека, который так рассуждает, взялись какие-то дурацкие нравственные проблемы, в духе романтических театральных пьес… Прости, и не забывай: это не я сама такое определение придумала, это…

— Ну да, это твой любимый писатель придумал, — ухмыляюсь. Подмигиваю ей: — Все в порядке, ну что ты! Мы, собственно, всегда примерно так друг с другом и разговаривали. Только слов использовали поменьше — по понятным тебе причинам… Скажи ему вот что: мое сопереживание не мешает мне считать великое множество людей отвратительными самодовольными болванами, каковыми они, собственно говоря, и являются. Но оно же вынуждает меня видеть в каждой груде мяса надгробье заживо погребенного ангела. И когда мне говорят, что я своими руками лишаю этого ангела возможности взлететь — хотя бы в самый последний момент — я испытываю боль. Просто очень большую боль. Это, собственно, все.

— Он говорит, все правильно, так и есть. Ты и должен испытывать эту боль. Ты, и я, и он сам. Все… Михаэль считает, в том и состоит подлинное предназначение накха: носить в себе эту боль, которую никто, кроме нас, все равно не способен чувствовать. Накапливать ее в себе, учиться с нею жить, а потом, когда покажется, что стало невыносимо, снова учиться жить — вопреки ей. А не только кайф чужой витальный по карманам тырить… Зачем — он пока не знает. Говорит… Ох! Говорит, на Страшном Суде разберемся. На страшном, значит… Ржет вот теперь… Юмористы вы оба, однако. Кто бы мог подумать.

— Да уж, — вздыхаю. — Знаешь что? Спроси его, как отсмеется, нет ли у него каких-то практических советов. Скажи, теория его мне примерно ясна. А как быть теперь с практикой и с собственной жизнью заодно, по-прежнему неведомо.