Жар-цвет — страница 44 из 54

да нашего, съеденные мышами и плесенью в сырых кладовках…

* * *

Постойте, дайте припомнить… Я вам все расскажу, все без утайки — только не торопите меня, дайте хорошенько припомнить, как это началось…

Простите, если мои слова покажутся вам странными и дикими. С меня нельзя много требовать; вы ведь знаете: мои родные объявили меня сумасшедшею и лечат меня, лечат… без конца лечат! Возили меня и к Кожевникову в Москву, и к Шарко в Париж, пользовали лекарствами, пользовали душами, инъекция^ ми, гипнотизмом… чем только не пользовали! Наконец, всем надоело возиться со мной, и вот посадили меня сюда — в эту скучную больницу, где вы меня теперь видите. Здесь ничего себе, довольно удобно; только зачем эти решетки на окнах? За границею лучше. Там — no restraint[63]. А у нас — тюрьма. Зачем? Я не убегу, мне все равно, где жить: здесь ли, на свободе ли — я всюду одинаково несчастна, а, между тем, вид этих бесполезных решеток так мучит меня, дразнит, угнетает…Может быть, мои родные правы, и я в самом деле безумна — я не спорю. Мне даже хотелось бы, чтобы они были правы: то, что я переживаю, слишком тяжко… Я была бы счастлива сознавать, что моя жизнь — не действительность, а сплошная галлюцинация, вседневный бред, непрерывный ряд воплощений нелепой идеи, призраков больного воображения. Но, к несчастью, память моя тверда, и я мыслю связно и отчетливо. Меня испытывали в губернском правлении: чиновники задавали мне формальные вопросы, и я отвечала им здраво, как следует. Только когда губернский предводитель спросил меня: помню ли я, как меня зовут, — мне стало смешно, Я подумала: ему ужасно хочется, чтобы я ответила какой-нибудь глупостью, хоть в чем-нибудь проявила свое безумие и на смех старику я сказала: меня зовут Марией Стюарт.

Разумеется, я не Мария Стюарт, а просто Ядвига Гичовская, младшая дочь графа Станислава Гичовского, Лета свои я затрудняюсь сказать. Видите ли, когда со мною началось это, мне было шестнадцать лет, но с тех пор дни и ночи летят таким порывистым беспорядочным вихрем… я совсем потеряла в них счет. Иногда мне кажется, будто мое безумие продолжается целую вечность, иногда — что оно началось вчера.

Мой отец — известный человек на Литве. Близ Ковна у нас есть имение — богатое, хотя и запущенное. Мы ездим туда на лето и проводим два месяца в ветхой башне, где родились, жили и умирали наши деды и прадеды. Холопы зовут нашу башню замком, и точно — последний остаток роскошного здания, построенного в XVI веке знаменитым нашим предком, литовским коронным гетманом. Оно простояло два века; пожар и пороховой взрыв в погребах разрушили его в начале XIX столетия почти до основания.

Гетман умел выбрать место для своего замка — у подножия высокой лесистой горы, в крутом колене светлой речки. Вдоль по берегу, вправо и влево видны остатки древнего городища, низкие кирпичные стены с сохранившимися кое-где бойницами… Они сплошь обросли мхом, а из иных щелей и расселин поднялись молодые красивые березы и елки. Я, сестра моя Франя и наша гувернантка пани Эмилия любили бродить между развалинами. Они поднимаются от берега высоко по горе и завершаются на ее вершине тремя черными толстыми стенами: на одной и теперь еще можно разглядеть сквозь грязь и копоть остаток фрески — ангела с мечом. Вблизи стены валяется много могильных плит с латинскими надписями. На некоторых видны иссеченные кресты, на других короны и митры, а на иных даже грубые рельефные изображения людей в церковном облачении. Когда-то здесь стоял бернардинский монастырь, зависимый от нашего рода, покровительствуемый нами. Он упразднен в прошлом веке. Во время второго повстанья руины служили приютом для небольшой банды: поэтому русские пушки помогли времени в разрушительной работе над осиротелым зданием и сразу его покончили.

Как вы уже слышали, мне минуло шестнадцать лет. Я была очень хороша собою — не то, что теперь. Давно ли, кажется, мой отец, когда бывал в духе, клал на мою русую голову свои белые руки и декламировал с важностью знаменитые стихи нашего бессмертного поэта:

…Nad wszystkich ziem branki, milsze Laszki kochanki,

Wesolutkie jak mlode koteczki,

Lice bielsze od mleka, z czaina izesa powieka,

Oczi blyscza sie jak dwie gwiazdeczki[64]

А как-то на днях я посмотрела в зеркало: я ли это? Костлявое, зеленое, словно обглоданное, лицо; под глазами и на висках провалы, челюсти выдались: уши стали большие и бледные. Как я гадка!

Он довел меня до этого. Он — странное, непонятное существо: ни человек, ни демон, ни зверь, ни призрак… он. ежедневно налагающий на меня свою тяжелую руку; он, в чьей губительной власти моя душа и тело; он, кого я днем боюсь и ненавижу, а ночью люблю всею доступной моему существу страстью; он, неумолимо ведущий меня к скорой ранней смерти… Ах! да что мне болезнь, безумие, смерть! Никакой ужас видимого мира не испугает меня. Все, что люди зовут несчастьем, кажется мне и слабым и ничтожным, когда я сравню с тайнами моей жизни… А все-таки порою я со стыдом уверяюсь, что тайны эти дороги мне, как сама я, и лучше мне с жизнью расстаться — только бы не с ними! Индусу мило погибать под тяжелыми колесами гордой повозки божественного Яггернаута: моя беспощадная судьба катит на меня грохочущую колесницу смерти, управляемую Им, и у меня нет ни силы, ни воли посторониться, и я со сладострастным трепетом жду момента, когда пройдут по мне губительные колеса.

Зачем бишь я рассказывала про старое бернардинское кладбище? Да!., ведь именно там-то я встретила его впервые, там и началось это… А как? Постойте… тут у меня темно в памяти…

Зачем я взошла на гору, чего там искала — право, не припомню, да это и не важно: так, нечаянно, без цели взошла. Наступил закат; большое, багровое солнце ползло вниз над западными холмами; под его лучами развалины нарумянили свои морщины и позолотили облепивший их седой мох. Я стояла между двумя молодыми тополями и думала: напрасно я отбилась на прогулке от Франи и гувернантки; пани Эмилия будет на меня сердиться, и мне надо поскорее их найти. Тут я заметила, что я не одна на горе; на разбитой плите у западной стены разрушенного костела сидел человек.

Он удивил меня: кругом, на несколько десятков верст, я знала всех, кто носил панское платье, а эту длинную фигуру, одетую в старомодный черный сюртук с долгими полами, я никогда не встречала; лицо незнакомца было затемнено надвинутой на брови шляпой — тоже устарелой моды, как узкий высокий цилиндр. Он сидел, далеко вытянув перед собой худые ноги в дорожных сапогах с отворотами; его руки, как плети, висели, бессильно опущенные на плиту, В позе незнакомца было нечто неустойчивое, непрочное, что неприятно действовало на глаз, но чем именно — объяснить не умею. Я решила, что это какой-нибудь турист, — они иногда заглядывают в наши края. И из любопытства стала следить за ним. Он не замечал меня — по крайней мере, несколько минут он ни одним движением не проявил признаков жизни. Солнце зашло. Когда красный шар растаял на границе неба и земли, незнакомец ожил. Он пошевелился, потянулся, как только что пробудившийся человек, глубоко вздохнул и хотел подняться с места, но не смог и снова опустился на плиту. Тогда он опять вздохнул и, опершись на камень руками, откинулся на спину, потом наклонил туловище обратно к коленям, качнулся вправо, качнулся влево — словно хотел размять затекшие от долгого неподвижного сидения члены и делал гимнастику. Эти упражнения выходили у незнакомца так легко, точно он совсем не имел костей. Качался он долго, и чем далее, тем быстрее, Неутомимость и чудовищная гибкость незнакомца сперва изумляли меня, потом стали смешить… Мне захотелось разглядеть чудака поближе. Я сделала несколько шагов и теперь стала уже прямо против него, но он все-таки не обратил на меня внимания. Когда же я сбоку заглянула в лицо его, то смех мой застыл: глаза незнакомца были закрыты, а на желтом, немолодом уже, но безбородом и безусом лице лежало выражение человека, спящего крепким, но мучительным сном, от которого хочется всей душою, но нет сил пробудиться. Контраст сонного лица с подвижностью туловища незнакомца был странен и жуток. Страх обуял меня, я вскрикнула.

В то же мгновение незнакомец перестал, как будто остановленный невидимой рукой. Щеки его задрожали, глаза медленно открылись и вонзили в мое лицо внимательный, острый взгляд. Они были почти круглые, светло-карего, чуть не желтого цвета, как у совы или кошки, и горели тем же хищным и хитрым огнем. Под взглядом их я будто вросла в землю — ноги меня не слушались и не хотели бежать, хотя страх, внезапно внушенный мне пробуждением странного создания, громко требовал: беги! Бессознательно я уставила свои глаза прямо в глаза незнакомца, и тотчас же мне почудилось, будто своим неприятным взором он проник мне глубоко в душу, читает в ней, как по книге, и по праву властен над нею. Между тем проклятые глаза расширились, округлились еще больше, сделались яркими, как свечи… в них явилось что-то манящее, зовущее и повелительное; я инстинктивно чувствовала, как опасно мне подчиняться этому зову, как необходимо напрячь все силы души, чтоб отразить его влияние, и не находила сил: сознание возмущалось, а воля была — как скованная, не слушалась сознания.

Незнакомец медленно простер ко мне руки и трижды потряс ими в воздухе — и я, против воли, сделала то же. Затем он стал приближаться ко мне, и с каждым его шагом я тоже делала шаг навстречу ему, так же, как он, с вытянутыми пред собою руками, подражая каждому его движению. Страх мой по мере приближения странного существа замирал, переходя в чувство нового для меня и мучительного, и сладкого беспокойства, томившего и счастьем, и тоскою. Мы шли, пока не встретились лицом к лицу, грудь к груди. Руки незнакомца опустились мне на плечи, голова моя упала ему на грудь — мне показалось, что кровь в моих жилах превратилась в кипяток и понеслась в теле разъяренным горячим потоком, чтобы вырваться на волю, чтобы задушить меня. То был непостижимый прилив неведомой страсти, и если я любила кого-либо больше себя, больше света и жизни, так именно этого незнакомого человека в эти таинственные минуты сладостного безумия.