С базара вернулись со всяким добром, Жар! жар!
Бархат в невестин приносят дом, Жар! жар!
Голову сжал, что тисками, убор, Жар! жар!
Высок саукле, оторочен бобром. Жар! жар!
Отца не оплакивай ты без конца. Жар! жар!
Свекор невестке заменит отца! Жар! жар!
Что правда, то правда: саукле, головной убор невесты, так сжал мою голову, что ничего не соображаю от боли. От этой боли отвлекают «девушки», они запели:
Пруд перед домом, как зеркало, чист, Жар! жар!
Вижу я в зеркале бледность лица, Жар! жар!
Ярко блистает под солнцем вода, Жар! жар!
Девичья вольность ушла без следа. Жар! жар!
Как же мне, горькой, слезы не пролить, Жар! жар!
Отца не заменит никто никогда! Жар! жар!
Могу представить, какое бледное и мое лицо. Когда меня наряжали, пришлось глянуть в зеркало – точно как у покойника. Жалею эту бедную девушку: пытаюсь представить ее. Пропускаю куплет в песне, но слышу «джигитов»:
Красна молодежь огнем молодым, Жар! жар!
Ты красною птичкой уходишь к чужим, Жар! жар!
Уже на отца не надейся теперь, Жар! жар!
Тебя увезет тот, кто платит калым. Жар! жар!
Калым! Какой ужас. Помню, в школе проходили на истории: калым – пережиток прошлого. Но апа сказала, что без калыма ни одну порядочную девушку замуж не выдадут. Интересно, а за меня платили калым? Хорошо бы апе он достался!
Как хочется увидеть апу – хоть плачь на самом деле. Нет, ни за что. Лучше дальше буду слушать: «девушки как раз поют про мать»:
Пушиста тесьма на кибитке моей, Жар! жар!
Нам свидеться, мать, через год, не скорей, Жар! жар!
От светлой верблюдицы ты для меня Жар! жар!
Храни верблюжонка, что солнца светлей Жар! жар!
Это так в песне поется, а я, чувствую, апу никогда не увижу. Снова запрыгали, заголосили наши «джигиты»:
От нас ты бежишь, словно заяц-беляк, Жар! жар!
Ты белым росла верблюжонком в степях. Жар! жар!
Зачем тебе слезы горючие лить? Жар! жар!
Бывать у нас будет твой братец в гостях. Жар! жар!
«Невеста», однако, безутешна. Хор «девушка» поет:
Отец, ты гнедого жалел жеребца. Жар! жар!
Хоть девушка я, но твое я дитя! Жар! жар!
Меня ж, не жалея, семьи ты лишил, Жар! жар!
И места не стало мне в юрте отца! Жар! жар!
Затем пошли уж совсем странные песни. Один старый «акын заканчивает, начинает другой, потом вступает со своей импровизацией третий (наверное, привезли аксакалов из соседнего аула). И снова песня передается по кругу. Не все понимаю, точнее от усталости почти ничего не понимаю, но чувствую, сейчас поется о чем-то неприличном, грубом. Эти старые, изможденные женщины, как будто что-то припоминая давно забытое, стали громко смеяться, поглядывая на меня.
Нет, так сидеть нельзя. Пойду искать апу. Но меня снова хватают цепкие руки, прижимают к подушкам на полу. Снова эта мерзкая жидкость, кальян – интересно, что об этом сказала бы апа. Она бы не разрешила им так поступать со мной. Удивляюсь, как я еще сижу и не падаю – ведь засыпаю, совсем засыпаю. От полупрозрачного покрывала, что закрывает мое лицо, все кажется еще более ирреальным. Только зачем все эти люди пытаются проникнуть через вуаль. Чуть ли не просовывают свои головы под нее?!
В конце концов никто не обязывал меня сидеть, будто в спину вставили кол. Лягу на ковер и буду спать. Это снова вызывает взрыв грубого, непристойного смеха, с какими-то дурными намеками. Что-то они говорят обо мне крайне неприличное. Ну да пусть говорят, а я буду спать.
В очередной раз глаза открываю в другой юрте – в ней никого нет. Что-то мне шептали на ухо старые тетки, о чем-то предупреждали. Вспоминаю-вспоминаю: придет уполномоченный. Когда он отстанет от меня! И что ему нужно? И вдруг начинаю понимать, что ему нужно, о чем прихихикивая говорили женщины… Что делать? Что делать? Знаю, что делать. Перерезать уполномоченному глотку острым концом зеркала, вот и все. Не случайно же оно здесь оказалось. Точно: перерезать глотку и долго-долго смотреть, как из нее будет литься кровь. Бр-р-р… Это не менее омерзительно, чем то другое, на что сладострастно намекали старухи. Но ничего другого не остается.
Лучше не думать о гадком. Давненько не приходилось оставаться в одиночестве. Это счастье. Впрочем, большей радостью было бы оказаться с апой – только не этой новоявленной, а моей, настоящей. Но ее нет. Скорее всего не пускают ее ко мне. Если бы она могла, давно высвободила меня отсюда. Остается только снова думать и думать. И вспоминать. Все с самого начала. С того злополучного дня, когда разбилась банка с вареньем. Еще вижу какие-то тени. Они протягивают ко мне свои бесплотные руки – чтобы защитить. Но они лишь духи, которые здесь, на земле. беспомощны. То мать и отец. Я еще помню их. При желании могу вспомнить всю свою прежнюю жизнь, до мельчайших подробностей. Но не хочу. Все это теперь так далеко. Как будто и не было. Лучше помечтать о другом… Степь цветет. Она вся зеленая, до самого голубого обреза. Но не только зеленая. да и обрез не только голубой. Он полыхает еще и красным, с желтыми вкраплениями – то цветут тюльпаны, дикие, маленькие, но тугие и сочные. Скачу по этой степи на белом коне. Скачу быстро, что есть мочи. Там, далеко, вижу фигурку апы. Она тоже, как и тени, протягивает ко мне руки. Но они не беспомощные, как у теней, а обещающие спасение.
– Апа, апа, – слышу чей-то голос. Кто-то теребит меня за плечо. – Апа сказала, что тебе ничего, ну, абсолютно ничего не надо бояться. Чтобы ни произошло, ничего не бойся.
Вижу только спину волчонка, которая юркнула в дыру юрты. А может быть, мне все это, в том числе слова апы, только привиделось. Может быть. Но на душе стало спокойнее. Действительно, надо ничего не бояться. Абсолютно ничего. Апа меня спасет.
Где-то, не очень далеко от моей юрты, заиграла домбра – потом к ней присоединились как будто с другой, противоположной стороны вторая, третья. Потом еще и еще одна. Их теперь не сосчитать. Музыка странная – не грустная и не веселая. Все другие домбры чуть отстают на секунду, другую от первой – будто главной. Это она задает тему и каждый ее, даже мельчайший поворот. Глухо слышится или только мерещится голос певца – акына. Не перестаю удивляться смешению в музыке печали и даже некоей (определение неподходящее, но другого не подберу) бравурности. Один, другой такт, даже целый куплет (самих слов не разобрать) веселый, с игрой и рассыпчатым смехом, следующие такты или весь куплет переходит в плач. Затем плач сменяет веселье, а веселье снова плач. И точно такая, с отставанием в одну-две секунды горестно-веселая чересполосица эхом отзывалась в разных концах степи. Здесь до меня дошло: это ведь свадебная музыка неожиданно, почти невероятно перетекает в погребальную – вот каков ее строй.
Сначала идет куплет из синсу, прощальной песни невесты (апа нам ее пела, потому узнаю слова):
Гусь по речке плывет за текучей водой,
Дом родимый покинуть пришлось молодой.
Капнешь на воду кровь – кровь сейчас утечет,
Выйдешь замуж – далеко увозит чужой.
Затем идет куплет из естирту, песни, в которой извещается о смерти:
Лебедь уплыл, отражаясь в озерной красе.
Взвившийся сокол на скалах заоблачных сел.
Сын твой – не заблудился. Он скрылся в те страны, куда
В некое время уйдут неминуемо все.
Меня снова тормошат за плечо какие-то руки. Волчонок. Вернулся волчонок! Нет, вижу старые, со вздутыми венами черные от солнца руки. То вернулись эти безумные женщины. Что им надо? Хватают, тащат куда-то из юрты. Солнце обожгло и ослепило меня. Но уже через секунду-другую кое-что различаю. Меня ведут по коридору из людей. Все молчат и со страхом, а кто и с жалостью, глядят на меня. Не успеваю ни на ком остановить взгляд, чтобы по глазам догадаться, что все это значит и что меня ожидает. Ощущение, что многие, если не все, отводят глаза – то ли от смущения, то ли еще отчего. Музыка снова то веселая, то печальная. Но я уже ее почти не слышу. Не могу так быстро идти, почти бежать в этом одеянии за спешащими старухами. Вот и ковер кончился. Ступаю в пыль. Теперь мы уже за аулом, а живой коридор из людей будто передвигается вместе со мной. Только не совсем в том порядке, что прежде. Наконец, и музыка обрывается – словно по команде. Вдруг замечаю, что стою перед сооружением из самана. Прежде его здесь не было. Точно не было. Еще вчера не было. Небольшой квадратный дом, заканчивающийся башенкой. Даже в глазах старух, в их странно спешных движениях замечаю смущение: будто совершают они что-то нехорошее, что надо как можно быстрее закончить и забыть. Меня вталкивают внутрь саманной башни, почти в темноте тащат еще куда-то. Яма в полу, точнее в земле. Одна из старух, самая маленькая и прыткая, прыгает в нее и протягивает руки ко мне. Осторожно, но неотвратимо меня подталкивают к ней. Старуха подхватывает меня, ловко и расторопно усаживает на деревянный настил. Сама тут же выпрыгивает из ямы. Слышу, как спешно удаляются другие женщины, последней шаркает та, что усаживала меня в яму. Держу голову вверх – вижу полоску света. Слышу, как тихонько постукивают – будто укладывают стену из саманного кирпича. Стук. Еще стук. Еще и еще. Вот это повторяется: стук, еще стук, еще и еще. С каждым тактом стука полоска свет все истончается, уменьшается. Света уже почти нет. То скорее память о нем. Стук. Еще стук. Еще…
Стало тихо. А вместе с тишиной наступила и тьма. Полная тьма. И вдруг начинаю понимать, где я. Недавно с ребятами мы были на кладбище. Меня еще угораздило провалиться в какую-то яму – там сидел спеленатый покойник. А может, мне только от страха привиделся мертвец. Может, это только по рассказам ребят представилось все это – в том числе пиалы с едой и питьем, стоящие перед умершим. Вот где я. Осторожно протягиваю руки в темноте (с рождения панически боюсь ее). Больше всего не хотелось наткнуться на какую-нибудь пиалу. Может быть, я все же не в могиле. Так и есть. Руки натыкаются на чашу. Невыносимо захотелось пить. Какой странный вкус у этого незнакомого горького напитка. Допиваю до последней капли. И вдруг вспоминаю слова апы: «Чтобы ни произошло, ничего не бойся!» И точно: бояться не надо. Только снова хочется спать. Странный сон. Сижу. Не хочу даже растянуться по длине могилы и лечь. Послушно сижу в том положении, в каком меня оставили, и засыпаю с открытыми глазами. Но глаза до конца не закрываю. Чувствую – чувствую: скоро, уже совсем скоро появится здесь апа и спасет меня.