л в свою речь эти странно певучие, даже в устах немца, слова к месту и не к месту. Казалось, они должны были спасти господина Мейстера от какой-то неотвратимо подступающей беды, нависшей над селом. Но всем и в первую очередь самому обладателю целой коллекции русских слов и выражений было понятно: эта уловка не спасет господина Мейстера и он разделит вмести с нами эту неведомую, но неотвратимо подстерегающую-подступающую судьбу.
Впрочем, насчет этой подступающей-подстерегающей судьбы все придумали, может быть, потом, задним числом… А тогда, в то благодатное лето, бывали не только минуты, но и часы и даже целые дни, когда ни о чем плохом не думалось. Наоборот, хотелось прыгать высоко в небо от счастья и ждать только счастья. Даже отец несколько успокоился и решил отправиться вместе с матерью в соседнюю, тоже немецкую деревню навестить родственников. Меня с собой решили не брать: надо ведь кому-нибудь присмотреть за домом и хозяйством, накормить скотину. В самый последний момент, когда перед большим зеркалом отец поправил в последний раз галстук, а мать даже подкрасила губы и, как ей казалось, окончательно и неотвратимо пригладила на голове волосы, мне вдруг захотелось заплакать или хотя бы тихонечко заскулить, но удалось виду не подать. Тем более что сквозь алмазики набежавших на глаза слезинок с тихим удивлением увиделось, как сразу несколько моих уменьшившихся отцов подхватили столько же по счету матерей и закрутились под «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та», распеваемое сразу всеми отцами, поющими, однако, одним голосом, в смешном вальсе. Тут пришел и мой черед рассмеяться. Слезинки высохли – алмазики исчезли, а двойники родителей превратились в одну смешно и нелепо танцующую пару…
Забыть-забылось о внезапно нахлынувшей на меня тоске. Вот уж совсем бездумно и весело хлопаю в ритм «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та» в ладоши. Внезапно отец остановился, выпустил из своих объятий мать, подбежал ко мне, потрепал волосы на моей голове, поцеловал меня коротко в лоб и пошел к повозке. Мать прижала мое тельце к себе, перекрестила и улыбнулась вся в свете почти неземного счастья.
Долго-долго машу им вслед. Во мне еще звучит нелепый, несуразный – какого не бывает – смешной вальс, я даже тоже притопываю босой ногой в теплой, даже горячей придорожной пыли, но вдруг будто со стороны вижу – явно с сумасшедшинкой – себя и останавливаюсь, так и не вытянув вторую ногу из горячей серой пыли. Провожу рукой по лицу и обнаруживаю исчезнувшие, казалось, навсегда слезы, которые без всякой причины снова вернулись-навернулись на глаза. Нечем, совсем нечем дышать. На меня напала необъяснимая, может быть, прежде даже неведомая злость. Хотелось закричать: «Зачем вы уехали? Зачем бросили меня? Мне так одиноко на всем белом свете!»
Стою посреди серой пыльной дороги, прожженной солнцем, и от сознания своей полной беспомощности изменить что-то ужасное и непоправимое в моей жизни в ярости топаю босыми ногами. То из одного окна, то из другого выглядывают удивленные соседи: никто не ожидал от меня столь неприкрытого буйства…
Надо идти в дом. Лучше отогнать от себя все страхи-печали и найти во всей этой в общем-то совсем не трагичной истории что-то хорошее. Звякнул послушно вошедший в скобу крючок. А это ведь только начало внезапно свалившейся на мою голову свободы… Перво-наперво отправимся в святая святых матери – в кладовку со всякими приготовленными на зиму вареньями и компотами. Сколько здесь всего… Вот и мое любимое – малиновое варенье. «Эта банка не для баловства, а для лечения от простуд» – так и слышу голос матери, но медленно-медленно снимаю с банки веревку, затем пропарафиненную бумагу, переворачиваю емкость (не хочется идти за ложкой), подставляю ко рту банку (какая тяжесть) и жду, когда загустившаяся от сахара малиновая масса потечет в рот (видели бы родители). Кажется, вечность уже прошла, а варенье все еще держится за края банки, но вот приближается-приближается к стеклянной горловине (закрываю от предвкушения блаженства глаза)… И вдруг в темноте происходит что-то непонятное: липкая густота потекла по носу, щекам, подбородку – по всему лицу… С трудом открываю слипшиеся глаза – и что я вижу: мои руки держат банку, из которой на меня же льется варенье. От ужаса каменею и почти безучастно наблюдаю, как красная жижа стекает по шее на одежду, ноги, затем – на пол… Не догадываюсь даже лизнуть вареньица. Правда, тут оно само заливается в открытый от ужаса рот… Нечем дышать. Надо что-то делать. Первым делом следует кинуться за тряпкой – кидаюсь, но сразу замечаю, что по всему полу от моих ног остаются будто кровавые следы. Выбора нет: смело топаю липкими ступнями по всей кухне, мешает только прилипшая к телу одежда. Снимаю и бросаю ее на пол. В зеркале вижу все в красных пятнах и потеках мое голое тельце. Варенье попало даже на стыдное место. Но я без особого стыда смотрю и смотрю, как оно (опять же страшно похожее на кровь) капает и капает на пол… Но нет: нехорошо так долго разглядывать свою голизну… Лучше вымыться.
К счастью, в доме нашлась еще не остывшая вода, но все равно почему-то холодно, ужасно холодно. Не помогает даже полотенце. Надо быстренько одеться. Но от холода нет никакой возможности добраться до платяного шкафа… Хватаю мамин халат (весь блестящий-блестящий и сине-голубой). Дрожа, закутываюсь в него. Долго-долго сижу, млея от тепла и блаженства. Спать – как хочется спать. Силюсь открыть глаза и еще увидеть и без того стоящее перед глазами безобразие с кровяным полом, но не могу. Медленно, но неотвратимо засыпаю. Спать, и будь что будет. Спать…
Снился странный сон – совсем не из моей жизни. Будто стою в никогда не виданном прежде одеянии. По крайней мере, наши немцы такого отродясь не носили. Может быть, то что-то от русских? Нет, и у русских такого, думаю, не бывает. Явно что-то иное… неведомое… Из каких-то иных, далеких краев. Я стою перед осколком зеркала и разматываю с головы длинный-предлинный, почти бесконечный белый шарф. Шея подгибается от тяжести монист. Запястья закованы в массивные браслеты, от которых идет множество цепочек, заканчивающихся кольцами на моих пальцах. На мне ослепительно белый балахон. Явно смахивающий на одеяние невесты… Бред какой-то. Но со сном не поспоришь… А тут еще снова, как совсем недавно наяву, оказываюсь без одежды, совсем без ничего. И капает-капает со стыдного места… нет, не красное малиновое варенье, а самая настоящая моя кровь.
Но тут странное видение затмил страшный грохот… Что это? Не могу открыть глаза. Грохот же не умолкает, а лишь наваливается и наваливается на меня, вдавливает все глубже и глубже веки в глазницы. А-а-а… это стучат в дверь… Родители вернулись? Нет, они не стали бы нещадно разносить дом. Это кто-то чужой, явно чужой. Слышу даже голоса, несколько голосов, совсем незнакомых и непонятных голосов. Там, за дверью, сердито кричат не по-нашему. Так и не могу разомкнуть веки, хотя терпение непрошеных гостей уже лопнуло и они готовы выставить дверь. Недетским усилием воли поднимаю себя с кровати и лечу к засову. «Ж-ж-жиг», – проскрипела распахнувшаяся дверь, и в глаза ударил все выжигающий на своем пути свет. Какие-то люди, продолжая на чудом, непонятном языке грозно кричать, оттолкнули меня как пушинку в глубь комнаты и стали заглядывать под кровати, в шкафы, во все углы. Тут только мне стало понятно, что я так и спал в мамином роскошном халате. Поначалу даже на душе отпустило: хорошо, что это не родители, а чужаки… а то досталось бы мне за разбитую банку с вареньем, выпачканную одежду и материн халат. Но незнакомцы с такой злостью крушат все вокруг, что подумалось: уж лучше бы мне досталось от отца, да посильнее. Чужаки кого-то икали: заглядывали под кровати, с треском открывали шкафы, со всего размаху хлопали крышками кованых сундуков, шарили в углах и в чуланах.
За окном уже светало. Синий, пресиний воздух становился все прозрачнее и прозрачнее и наконец появился краешек отчаянно красного, кровавого солнца, которое росло и росло прямо на глазах, в затем безвозвратно закрыло багровым отсветом все окно.
Мне не приходило в голову не только куда-нибудь бежать или звать соседей на помощь, но даже и пошелохнуться. Было понятно: никто и ничто не остановит происходящее.
Наступил момент, когда военные (а сразу видно: все, и те люди, что без формы, военные) несколько остыли и один из них стал что-то отрывисто (настолько отрывисто, насколько возможно на этом странно певучем языке) говорит мне. Мне только оставалось качать головой: дескать, ничего не понимаю… Командир снова рассердился. Лишь один из пришельцев, совсем-совсем молодой, ненамного старше меня, со светлыми волосами и голубыми глазами, посмотрел на меня добрым-предобрым, сочувственным и странно восхищенным и, как показалось, долгим-долгим взором и улыбнулся. Он даже покраснел. Преодолевая робость перед старшими, что-то сказал командиру, показывая на меня рукой. Главный что-то снова прокричал, и с улицы в дом вбежал еще один непрошеный гость. «Где?!. где твои родители?» – строго спросил он на немецком, но с сильным певучим акцентом языке. Мой рот, как уже это бывало миллион раз, открывается, из меня готовы вырваться отчаянные слова о том, что родители уехали в город, губы (так мне явственно кажется) послушно двигаются, но до моих ушей (не сразу догадываюсь) не долетает собственный голос… Будто что-то сломалось во мне. Пытаюсь понять, где произошла поломка – я не слышу?.. или не могу говорить?.. Хочу снова сказать, что родители уехали в гости, но и на этот раз (вижу это по глазам моего неожиданного заступника) осечка.
Чужой – с певучим акцентом – голос слышу. Слышу, как человек, знающий наш язык, переводит начальнику слова моего заступника: «Внезапная потеря дара речи». Свой же голос – с жалостью, состраданием и чем-то еще, что я вовсе не знаю и не понимаю, – не долетает до меня. Но вот и этот взгляд, в котором единственное спасение и утешение, напрочь заслоняется пятиглавым зверем.
Надо бы исправить переводчика, который не в ладах с мужскими и женскими окончаниями в словах, но в конце концов шут с ним и с этими окончаниями, да и молчу я как рыба. Хорошо еще, что слышу… Надо собрать все необходимое (что такое