Жар-жар — страница 3 из 11

необходимое?..) в дорогу (какую дорогу? разве я могу без папы и мамы, тем более без спроса отправиться в какую-нибудь дорогу?..) и через несколько часов отправиться в путь (в какой путь? меня ведь оставили охранять дом…). Все смешалось в моей голове. Не понимаю, кто это говорит. Головы, руки, ноги и тела пришельцев слились в страшное пятиглавое, сторукое и многоногое чудовище. Только тот, светленький и участливый, стоит в стороне и смотрит-смотрит.

Чудище изрыгает в мою сторону опаляющий даже душу огонь, черные клубы дыма, выедающие глаза, близко-близко то одной головой на гибкой, верткой шее, то другой приближается ко мне – будто хочет заживо проглотить. Лучше закрыть глаза и ничего не видеть…

Показалось, что прошло много-много времени – целая вечность. Когда пришло бесповоротное решение, что глаза никогда не открою, кто-то тихо-тихо, почти нежно стал тормошить меня. «Папа вернулся!» – прожгло радостью мой мозг. От слез веки слиплись – потому не могу сразу разглядеть отца. Какой-то он, отец, другой, не похожий на себя: будто уменьшился, постройнел и помолодел и совсем без седины. Захотелось вцепиться в него, обнять, гладить его волосы и целовать-целовать. Слава Богу, этот кошмарный сон с пришельцами, который начался из-за моего вечного непослушания и разбитой банки варенья, закончился. Все вернулось к прежнему… Но в знакомых и то же время неведомых глазах отца замешательство и смущение. Он даже покраснел. Отчаяннее вжимаюсь в отца, целую его, но вдруг он, как и те незваные гости, заговаривает на этом странно певучем языке… Здесь только я окончательно просыпаюсь и поначалу ничего не понимаю… Где отец? Прямо перед моими глазами лицо того молоденького военного, что единственный жалел меня… Значит, прежде был не сон. Совсем не сон. Абсолютно не сон. От этого открытия стало еще горше на душе. И в этом необратимо одиноком теперь и навсегда мире единственное утешение этот голубоглазый, который померещился мне отцом. Сейчас он, а не отец с матерью здесь – потому роднее, ближе и желаннее всех родных. Хотелось снова прижаться к нему, раствориться в нем и защититься им от всего злого вокруг. Но смущение остановило: и с отцом-то в нашем строгом протестантском доме не принято было разводить подобные нежности, а уж с этим незнакомцем, да еще мужчиной, и представить такое невозможно. Засмеют все. От отца с матерью влетит. Можно представить, что будут говорить в деревне… Впрочем, в какой деревне? Какие отец с матерью? Теперь ничего и никого нет. И не будет!

Вдруг голубоглазый, еще больше заливаясь краской, наклонился надо мной, погладил по щеке, взял мою руку в свою и крепко-крепко, долго-долго и сильно, с каким-то особым чувством и смыслом, прямо в губы сжал ее. Он поднялся и, не зная моего языка, заговорил жестами: сначала указал пальцем на меня, потом на себя, а затем поднес палец к губам, дескать, молчи и никому ни о чем не показывай и не рассказывай, а то нам будет плохо. Потом приказал глазами и мимикой подняться с постели и приготовиться к чему-то страшному и окончательному, чего невозможно избежать: он махнул рукой куда-то в сторону… далеко-далеко… Развернулся, чтобы уйти, но понял мой испуг и дал понять, что не надо бояться – он скоро вернется.

Странно было остаться в одиночестве в этом, казалось, еще несколько часов назад родном доме. Все перевернуто вверх дном, но ничего не надо убирать. Отныне и здесь и вокруг и во все мире не будет больше порядка. Даже не хотелось воспользоваться отсутствием отца с матерью и рассмотреть, что же находится в запретных комодах и сундуках – тех, куда под страхом наказания нельзя было заглядывать. Теперь содержимое этих запретных сундуков и комодов лежало посередине комнаты ненужной грудой хлама… Чего тут только нет… Вот даже пачки с презервативами, о существовании которых мне, как думали родители, нельзя было и догадываться. Настоящий полевой бинокль выпал из черного кожаного футляра. В другое время он стал бы хорошей добычей. Но все это теперь проходит мимо… мимо… меня… До сих пор не понимаю, почему мне так и не пришло в голову натянуть на себя, наверное, уже высохшую собственную одежонку и снять мамин халат. Но мне было не до этого, хотя, как выяснится потом, и напрасно… совершенно напрасно… непоправимо напрасно…

Снова громыхнула дверь. В дом вбежал запыхавшийся и весь красный знакомый. По его лицу было видно: хотел сказать что-то срочное и важное, но сообразил, что я все равно не пойму. Перешел было на жесты, но не успел – обогнал сопровождающих ненадолго. Те уже ввалились в комнату. Мой новый знакомый сразу же преобразился: не осталось и следа от доброго разбитного малого. Лающим голосом он что-то прокричал, а боязливый человечек, что знал наш язык, перевел: «Надо собрать минимум необходимого из вещей… И на родителей… Их доставят прямо к эшелон – никуда не денутся!»

Минимум… минимум… необходимых вещей… что это такое?.. искренне стараюсь понять, но не могу… Обрадовало только, что увижу родителей. Мне уже казалось, что этого никогда не будет. Но при чем тут какой-то эшелон? Хотя неважно… это совсем неважно… Все это мелочи. Чепуха.

Военные ушли. У дверей остался лишь один парень с ружьем. Робко пытаюсь ему улыбнуться, но он от этого становится все угрюмее и угрюмее. Нет, лучше и не пытаться смягчить его злость. Надо дождаться моего: странно, почему я испытываю к нему такую необоримую тягу. Почти как к отцу и матери. Или к старшему брату. Но у меня никогда не было не только старшего брата, но и брата вообще. Тогда как к большому и сильному, доброму другу. Когда он рядом, никто не смеет обидеть меня. Никто…

И все же… все же… пусть бы появились здесь сейчас родители… Пусть все будет, как прежде – недавно и в тоже время совсем-совсем давно.

Вдруг вздрагиваю будто от выстрела – то сторожевой что-то прокричал. Развожу руками: ничего не понимаю. Тогда он, не выпуская ружья, подошел к буфету, открыл дверцу, достал оттуда ложку, вилку, а затем миску, показывая тем самым, что все это надо собирать в дорогу. При этом то ли мне показалось, то ли на самом деле он мастерки разыграл пантомиму: бросил все это в невидимый и существующий только в воображении солдатика мешок. Это означает, что мне надо собрать какой-то скарб. Ложка, ложка, ложка; вилка, вилка, вилка; нож, нож, нож (охранник отрицательно мотает головой, подбегает ко мне, выхватывает нож: никаких ножей!..)… ну, хорошо, никаких ножей… тогда чашка, чашка и чашка. Стало даже весело от такой игры. Что надо еще? Солдатик жестами показывает: одежку. Да. Да. Одежку.

Но не успеваю подумать, какую одежду собрать в чемодан, около дома со скрипом останавливается машина, конвоир получает приказ, торопит-торопит меня. Хватаю что попадает под руку, запихиваю в чемодан, с трудом поднимаю его. В другую руку солдатик сует мне кухонный скарб. Затем он делает строгий вид, и мы выходим во двор. С визгом и восторгом ко мне кидается наш песик: ему почему-то очень весело. Но когда конвоир берет меня за руку, а затем подталкивает в спину к машине, собачонка начинает рычать и даже хочет укусить солдата за ногу. Солдат с такой силой пнул псину, что та взлетела в воздух, перевернулась, а затем пластом шлепнулась на землю. Она не двигалась и лишь тихонько поскуливала. Но у меня и в мыслях не было подойти к ней: никто не разрешит.

Надо садиться в машину. С трудом закидываю в кузов чемодан, затем узел с посудой (в нем что-то звякнуло: наверное, разбилось, точно разбилось, но разве это имеет какое-либо значение). Вскарабкиваюсь в грузовик: мешает одежда, как будто не моя, непривычная. Но все не важно, абсолютно не важно! Плюхаюсь в изнеможении на скамью и вздрагиваю от страшного, дикого, похожего на разрыв шаровой молнии смеха. Хохочут все – обычно степенные старики и старухи, почтенные фрау и их не менее почтенные мужья. Некоторые согнулись, перехватив руками свои животы. Гогочет даже всегда строгий господин Мейстер, что умеет говорить на этом, как мне казалось, только певучем, но, оказывается, и лающем языке. Заливисто смеются дети, особенно те кто постарше: они явно намекают своими жестами на что-то неприличное. И все, абсолютно все, смеются надо мной.

Но мне не до них. Пусть смеются. Чувствую, еще секунда-другая и машина тронется, обязательно тронется, обязательно тронется в дальнюю-предальнюю дорогу – куда-то туда, откуда уже никогда никому, особенно мне, не вернуться… Как ни стараюсь, как ни зажмуриваю с силой веки – так, что верхние и нижние ресницы сплелись – слезы все равно прорывают искусно возведенную плотину. Сквозь пелену слез в последний раз гляжу на свой дом, двор. Вдруг вижу: котенок, наш недавно родившийся котенок потерянно тычется в окно. Вскакиваю со скамьи и уже почти прыгаю через борт набравшей разбег машины, но здесь резкая боль от удара приклада подкашивает меня – падаю, к сожалению, не за борт кузова (так хочется оказаться там, где все привычно), а на пол грузовика. Последнее, что вижу – ноги, множество ног…То, наверное, огромная сороконожка… сорок ножек… ножек… нет не сорок… в машине сидит… никак не могу сосчитать, сколько сидит человек… как только сосчитаю, умножу на два (у людей, кажется, по две ноги). Послушайте, пожалуйста, послушайте меня… я умираю… меня больше никогда-никогда не будет!.. неужели вам ни капельки… ну, ни капельки меня не жалко…

вижу… вижу, как разматывается с моей головы длинная-предлинная белая ткань… и кровь… моя алая кровь капает-капает и капает на нее… Но я уже ничего, совсем ничего не могу сказать… меня действительно больше нет на этой земле…

Душа моя отлетела от истончающегося хилого тела. Это она, а не я, видела завесу пыли, поднявшуюся от колес автомобиля и навсегда закрывшую прошлое, она билась на поворотах, ухабах и тревожно замирала, когда грузовик подъехал к станции, где уже неотвратимо были распахнуты двери странных, без окон вагонов. Тело же мое оставалась безучастным: его схватили за руки и за ноги охранники и бросили на пол товарняка. Душа снова испуганно встрепенулась: как же так?! отчего так безжалостно?.. но телу, этому уже почти безжизненному или еще не успевшему умереть телу все было безразлично…