отолке, ничего хорошего не предвещал. По крайней мере то, что недавно казалось сказочным, таинственным, в лучах солнца проявилось как пугающее.
Предчувствие оказалось не напрасным. Свет вызвал к жизни сначала отдельные, затем целый нестройный хор голосов на том странном языке, что не похож ни на родной, ни на тот, на котором говорили охранники в поезде. Слух режут непривычные гортанные звуки. Вдруг разнобойный хор, кажется, детский, стих. Рядом что-то зашуршало-зашуршало, и передо мной оказалась целая стая, по выражению глаз, волчат, а приглядеться – ребят, мальчиков и девочек, только непохожих на меня и моих соплеменников, смуглых и при лучах солнца.
Один из них, самый старший, с короткими черными волосами и такими же черными, а может быть, и не черными, а, как и подобает волчонку, желтыми горящими глазами, сидел на коленях и упершись на руки (ну, чисто волк, сидящий на четырех лапах) подполз ближе к моему лежбищу. Глядел остро и отчужденно и молчал. За ним виднелись такие же черные головы и горящие глаза. Волчат было около десяти. Вожак приблизился ко мне. От инстинктивного ощущения опасности мои глаза почти закрылись. Но померещилось, что мальчишка обнюхал всего меня – и впрямь как волчонок. Он даже чуть приподнял голову, повел ее вверх и как будто выдохнул мой запах – явно незнакомый для него, непривычный. Может быть, таким образом он определил, кстати безошибочно, что я не отношусь к породе хищников. И уж точно никакой угрозы для всей этой своры не представляю. Скорее всего я лань, тихая, мирная лань, которая попала в засаду и бессильна что-либо предпринять. Вожак протянул руки к моей голове. Потрогал волосы. О, какие мягкие, шелковые. И странного цвета. В круглом доме было не так уж светло, но своим ночным звериным взором он безошибочно определил не просто светлый, а белый-пребелый цвет моих волос. Погрузив руку в мою гриву, он даже заурчал от удовольствия. Потом он грубо провел ладонью во моему лицу. И тоже его глаза, а затем и рука остановились от удивления: какая нежная и белая (от страха меня окатило волной еще большей, чем обычно, бледности) кожа. В его застывшем жесте можно угадать, хотя и отдаленно, поглаживание по лицу. Но тут он несколькими пальцами властно открыл мне рот, просунул туда указательный (грязь на нем тут же растворилась в моей слюне, обволокла небо, потекла к горлу – пришлось тут же ее сглотнуть; меня тут же стал одолевать приступ рвоты). Волчонок на этом не успокоился и стал водить тем же указательным пальцем, скользким от смеси моей слюны с предрвотной слизью, которая поднялась со дна желудка, и стал водить по внешней, а затем и внутренней сторонах зубов – считая, как у лошади. Когда из меня уже чуть не вырвался блевотный фонтан, вожак вытащил из моего рта руку и потрогал, все еще скользкими, воняющими помимо других запахов еще и моей блевотиной, и провел ее по моей шее, затем ключице, по груди, больно сжал мне один, потом другой сосок. Наклонился и укусил меня за шею, там, где идет главная артерия, но не перекусил ее почему-то. Потом ударил кулаком в живот, будто определяя пресс. И просунул всю пятерню под резинку трусов, которая его остановила, или даже заинтересовала как совсем незнакомая вещь. Мне стало стыдно и гадко и страшно… И в этот момент из меня вырвался наконец спасительный фонтан тошноты. Не надеясь на нее, собираю все свои силенки, приподнимаюсь (первый раз за все это время) и бью, наверное, слабо и неумело, мальчишку по голове, по руке. Для него это стало сигналом к ответному нападению: лань сопротивляется. Он издает призывный, зычный клич, и на меня с кровожадностью накидывается вся свора. По мне зашарили-заколотили десятка два рук-кулаков. Несколько человек прыгнули на меня. Кто-то ударил, кто-то ущипнул, а один, показалось, даже лизнул меня. И когда должно было произойти что-то гадкое, нехорошее, постыдное, раздался гневный окрик женщины, что давала мне хлебные шарики. Моих мучителей тут же снесло, будто ветром. Женщина наградила тычком старшего, понадавала другим. Скороговоркой что-то сердито и укоризненно произнесла, показав рукой в мою сторону. Затем подошла ко мне, грациозно наклонилась над моим растерзанным телом, погладила меня по голове, улыбнулась, нежно так подоткнула одеяло, что укрывало меня. Потом сунула руку в карман пальто (жупана – так он называется) и протянула с лаской ко мне свой маленький кулачок, разжала его: на ладони лежал уже знакомый мне буурсак. Женщина (эти гадкие мальчишки называли ее апа) взглядом показала, что я должен его взять с ее ладони сам. Надо поправляться и начинать жить (так мне прочиталось на ее лице)… Приподнимаюсь (действительно, с того момента, как я напал на волчонка, силы стали возвращаться ко мне – нужен был лишь толчок к тому, чтобы вернуться к жизни), беру с теплой ладони буурсак и с блаженством засовываю его в рот: от слюны сейчас он начнет таять. Жестами и улыбкой (может быть, первой за се это время) благодарю апу. Та это понимает, тоже улыбается. Желая меня, чуть поворачивается к своим детям и грозит кулаком. Так хочется показать язык, сдерживаюсь, чтобы не обидеть мою защитницу.
Но стоило ей отойти на несколько шагов, как дикий страх снова напал на меня: теперь эти волчата примутся за месть. Но они лишь злобно сверкали своими продолговатыми, как у хищников, глазками, а подойти не смели. Еще и потому, что женщина нет-нет да поглядывала то в мою сторону, то в их.
Хотя глаза помимо моей воли и закрывались, приходилось быть начеку. Вдруг кто-то приблизился. Неужели снова самый старший волчонок? Нет, вроде бы не он. Кто же это? А-а-а… тот самый солдат, что спасал меня… спас от жара, а потом холода, когда вокруг меня ходила смерть – такая ласковая и притягательная, обещающая покой и отдохновение от всех тягот… Но лейтенант пересилил желание уйти куда-то вдаль, в долину из красных усыпительных маков, он так звал и тянул за руку обратно, сюда, что захотелось обернуться прощальным взглядом еще раз в это сюда. В тот момент, когда тело стало таким невесомым, что душа готова была выпорхнуть из него, лейтенантик придавил меня всем своим весом и душу не выпустил из своих объятий. «Мне пора уходить», – сказал он и сразу же стал удаляться, удаляться, превращаясь в маленькую точку. Но на его месте тут же оказались другие люди – двое, совсем незнакомые. Они танцуют, то странно, почти глупо подпрыгивая в такт неслышной или неслышимой музыке, то прижавшись друг к другу. Да, кажется, раньше они назывались мамой и папой. Кто их так называл? Неужели и я? Уж точно не я. Они так безучастны ко мне!
Просыпаюсь от собственного крика: «А-а-п-п-а! Апа!» Возле изголовья сидит на корточках женщина. Ее длинные серебряные серьги свисают почти до моего лица. Ласково и чуть настороженно смотрит на меня. Хочется спросить, куда исчезли лейтенант и странная танцующая пара. Соображаю, что не могу этого сделать – не знаю их языка. Жестами же не объяснить. Ими можно попросить пить, страшно хочется пить. Воды! Облизываю губы, шлепаю ими, будто пью влагу. Женщина понимает: вспархивает и тут же возвращается с водой. Смотрю на нее и так хочу, чтобы она поняла еще и другое: как я ей благодарен. Апа долго, долго гладит меня по руке. И мне кажется, что она говорит, бессловесно, только чуть шевеля губами, говорит о том, что теперь все будет хорошо, надо только привыкнуть к новой жизни, но все будет хорошо, и Бог, какой-то другой, не Тот, который прежде к тебе приходил (уже потом стало понятно, что уста женщины благоговейно произнесли на вылете из них воздуха: Алла, Аллах), а все же и Тот (Он всегда один и един, только по-разному называется) тебя не оставит.
В это поверилось. Или почти поверилось. В тот день апа подняла меня с постели и, придерживая за локоть, сделала со мной несколько шагов по круглому дому. Так началась моя новая жизнь. То и дело поглядываю на женщину: что я без ее защиты? Но даже мальчишки, ее дети, не смели обижать меня, но с любопытством, а то и смешками наблюдают за мной. Вдруг открылся полог, который служил дверью юрты, в него ударил белый-пребелый свет, вслед за ним в юрту влетела волна жаркого-прежаркого воздуха, а посередине круглого дома оказался тот мужчина, что привез меня сюда. Вчерашние и утренние страхи вернулись ко мне. К тому же у круглолицего мужчины было сердитое лицо, а в руках хлыст, которым он нетерпеливо бил по голенищам своих черных сапог и при этом зло-презло что-то твердил женщине, то и дело показывая деревянной ручкой хлыста на меня. Не просто затихли, а спрятались кто куда все дети. Апа тоже склонила, будто под тяжестью грубых слов, свои плечи и голову, но, можно было подумать по интонации и мимике, возражала. Тогда мужчина подбежал ко мне, грубо дернул за руку, поднял меня с кошмы, поставил посередине юрты и шлепнул меня по заднему месту. Из углов раздались короткие смешки, которые тут же оборвала апа. Она взяла меня за другую руку и потянула к себе. Мужчина стал кричать еще громче. Но апа, каким-то удивительным образом (даже не словами, которые оставались мне по-прежнему непонятными, скорее выражением глаз, в которых странным образом соединились удаль, хитринка и ласка по отношению ко мне) предупредила, чтобы меня ничто не удивляло и не обижало из того, что она сейчас совершит (походя что-то крикнула короткое и твердое детям, и они тут же отвернулись), подошла ко мне и одним движением (как ей это только удалось) сорвала с меня одежду и оставила в стыдной, но, было ясно, необходимой неприкрытости, прежде не ведомой мне прилюдной обнаженности. Волчата не выдержали и уставились вместе с сердитым мужчиной на меня. Они даже вскрикнули, но не ах-ах-ах, а как-то по-другому, зацокали языками. И клянусь, в их глазах мне привиделся ужас. Хочу закрыться хотя бы руками, но не могу пошевелиться. Мужчина падает на колени, начинается качаться из стороны в сторону и как будто молится – или спасается от нечистой силы. В тот момент, когда я от напряжения, непонятности, дикости всего происходящего начинаю терять сознание и рассудок, апа кидает прямо в меня ворох какой-то одежды, она падает к моим ногам. Женщина чуть по-командирски вскрикивает, и я как солдат на побудке судорожно начинаю быстро-быстро одеваться.