Апа снова говорит про мужа и начинает плакать. Совсем теряюсь: апа обычно такая веселая, сильная и смелая – таких не приходилось видеть. А сейчас она утирает ладонью свои слезы. Пытаюсь сложить слышанное когда-то странное слово Faschisten на мой новый язык и шепчу: апа, мы с твоим мужем обязательно, непременно победим этих фашистов. Во что бы то ни стало. Апа смеется сквозь слезы. Но я без слов понимаю, что ей хочется остаться под этим высоким звездным небом одной. Совершенно одной. Точнее, с ним, о котором она только что говорила и о котором беспрестанно думает – день и ночь, ночь и день.
Делаю несколько шагов и оборачиваюсь: апа подняла руки к небу и о чем-то просит его. Тихонько раскачивается из стороны в сторону и молит-просит небо. Алла! Да, Алла, я тоже прошу тебя: сделай так, чтобы муж апы остался цел и невредим. Алла! Будь так добр, Алла, пусть он вернется домой. Может быть, конечно, он будет сердиться из-за того, что в его юрте теперь живу и я и из-за того, что одни лишь беды от меня. Но, Алла, пусть он меня выгонит в степь, только вернется. И я тогда увижу апа счастливой и спокойной. Алла, ты не можешь не откликнуться на мою просьбу. Как там меня учили молиться Богу? Mein Gott! Gottessohn! Jesus Christus! Мой Бог. Сын Божий. Иисус Христос! Не могу вспомнить, какие слова идут дальше. Но это неважно! О, Алла! (Перекрещиваюсь от лба к животу, а затем слева направо). О, Алла, будь милостив. Так и молились мы – каждый по-своему, но об одном, и не разным, а одному, единому Богу.
И Бог услышал наши мольбы. Только понимаю это не сразу. Уже потом думаю, что в то утро можно было подумать, будто, наоборот, Бог оставил нас. Но начну все по порядку. Крепко-крепко сплю. То ли мне кажется, то ли действительно вижу во сне Бога. Точнее, не вижу (как Его можно видеть!), а ощущаю Его присутствие. Слышу голос. В тот самый момент, когда собираюсь вскочить и идти за этим голосом, вдруг врываются другие голоса, только людские. Все еще не могу, а главное, не хочу открыть глаза, но от криков и причитаний, что окружили плотной стеной нашу юрту, готовы лопнуть перепонки. Это же не просто крик, а плач, какой-то вселенский плач. А-а-а… Этот плач можно безошибочно узнать, хотя прежде мне не приходилось его слышать. У нас в селе, в той жизни, так не полагалось плакать – даже по покойнику. Все должно быть сдержанно и строго. Но здесь сразу догадываюсь, что так оплакивают лишь смерть, только такую потерю. Но почему столько голосов одновременно? Пытаюсь их сосчитать – не получается. Это целый хор, жуткий в своей стройности. Отчего только в нем еще помимо дыхания ледяного полюса смерти, неожиданного под испепеляющим солнцем, есть что-то и другое – сделанное, предназначенное устрашить, нет, не смерть, а пожалуй, всех, кто обитает здесь, в этой юрте. А главное (или это только мерещится?) – меня?
Все дети сбились вокруг апы. Я же не смею приблизиться. Что-то они все знают такое, что касается лишь их. Они и радостны и испуганы одновременно. Но апа не забывает обо мне, зовет к себе движением руки. Как мне этого хотелось – заткнуть уши и прижаться к ней. Но она убеждает, что ее надо слушать и постараться понять то, что она говорит…
Итак, рано утром, почти еще до восхода солнца в аул снова приехал тот джигит, которому апа отдала свои украшения. Хотя он въехал в аул тихо и незаметно, все жители аула сразу же догадались: что-то произошло, и высыпали на пятачок между юртами. Все со страхом глядели на серую кожаную сумку, что через плечо висела на джигите. Никто не произносил ни звука. Молчали и ждали, впившись глазами в эту серую кожаную сумку и в лицо мужчины. Помедлив и как будто раздумывая, стоит ли это делать, он опустил руку в сумку и достал пачку писем. (Он еще был и почтальоном, не только главным над всеми этими людьми). Снова помедлил, раздумывая, с кого начать. А потом быстрым движением вытащил один из треугольников и протянул первой же стоявшей перед ним женщины. Потом второй. Третьей. Четвертой. Пятой… Почти всем. И хотя эти женщины не умели читать не только на этом чужом, русском языке, но и на своем, каждая из них безошибочно поняла, что то похоронки. И в той последовательности, что джигит раздавал треуголки, и начали выть, выдирать на себе волосы первая, вторая, третья, четвертая, пятая… и другие женщины. Дольше всех стояла тихо, не шелохнувшись, апа. Стояла и ждала, что вот теперь ее очередь получить похоронку, запричитать, схватиться за свои волосы, но она знала: что бы то ни было, она никогда не сможет исторгнуть из себя ни звука. Апа все ниже и ниже прижималась к земле, но почтальон все обходил ее своей горестной раздачей и обходил стороной. И только когда увидела, что она единственная, кто не катается по земле и не кричит от невыносимого отчаяния и что в руках у почтальона не осталось треуголльников, у нее на душе сначала отпустило, а потом стало страшно, невыносимо страшно. А что же с ее мужем? Где он? Как он? Женщина будто со стороны видела себя стоящей как камень посреди метущихся по земле и тихо произнесла: «Алла, Ты услышал мои молитвы! Спасибо Тебе». Но еще через секунду поняла, что пропасть, страшная пропасть пролегла между ней и всеми другими обитателями аула. Пыталась утешить одну, другую несчастную, но ее участие им было совсем не нужно. Да и было им не до нее, не получившей такой повестки. Но тут почтальон повелительно крикнул, женщины как по команде замолчали, и в абсолютной тишине, которая, казалось, уже никогда не наступит в этой степи, он коротко поведал то, что каким-то непостижимым образом узнал: в вагон, в котором везли мужчин на фронт, попала с неба (самолета – железная птица такая) немецкая бомба.
«Значит, Мурат жив. Жив! Его не было в этом вагоне. Неважно, где он. Но он жив» – повторяла про себя апа.
Тут же поняла она, что надо уйти – нехорошо ей, у которой муж не убит, оставаться здесь. И она вернулась в юрту…
«Все понятно? – спрашивает меня апа. Киваю головой. – Не все. – Горестно продолжает апа. – Что-то плохое, чувствую, еще впереди».
И предчувствия эти вскоре оправдались.
Целый день над аулом стоял то заунывный, то вздымающийся снова вверх, к небу многоголосый плач, то снова стихающий, но лишь для того, чтобы снова обрести прежнюю силу. Из нашей юрты никто не выходил: все будто чувствовали себя виноватыми – нас-то горе не коснулось. Но детская серьезность похожа на эфир: раз – и тут же испарилась. Мы с ребятами стали возиться на большой кошме, бороться друг с другом. Сначала подавляя в себе смешки, а затем забыв об осторожности. И вдруг плач, к которому мы уже привыкли и почти не слышали, будто поднялся со своих мест (он что – умеет ходить?) и стал приближаться и приближаться к нашей юрте. Вот он громче и громче и наконец стал нестерпим. Плач навалился на стены круглого дома, придавил его. Сейчас юрта обвалится он обрушившейся на нее тяжести. Внезапно он как по команде прервался и раздался грозный мужской голос, обращенный к апе: «Выходи!».
Женщина встрепенулась, потом затихла в страхе, но быстро преодолела себя и медленно, с достоинством, которое ей много стоило, вышла на свет. Она вопрошающе молчала.
При виде той, у которой муж не погиб, вдовы снова заголосили. Апа поклонилась им, искренне выказывая свое смирение. Но это не произвело умиротворяющего действия. Апа понимала, какая пропасть теперь пролегла между ними. Повелительно, почти лая заговорил мужчина, его тоже, как и самого неприятного человека в нашем селе, все называли парторгом:
– Твой муж, наверное, предатель. Но с ним мы разберемся. Сейчас не до него. Надо решить, как помочь этим бедным женщинам пережить свое горе. У них нет даже могил, где они могли бы оплакать своих мужчин – мужей и сыновей. Но мы решили: могила будет. Общая могила. На всех. Будет у этих мальчиков, что не знали даже женщину, и своя, но общая невеста.
Жены и матери погибших снова завыли.
– Как это? Могила, да еще общая, где нет погребенных?! И что это за общая, одна на всех невеста?
Женщины разом замолчали и подняли кулаки на апу.
– Эта фашистская гадина, что живет у тебя.
Все повалились на землю и подняли руки к небу.
– Зачем же издеваться над мертвыми мальчиками? Зачем!
Вдовы, матери, сестры, особенно совсем древние старухи снова угрожающе зашумели. Парторг только того и ждал этой поддержки:
– Лучше веди эту фашистскую гадину сюда. Надо готовиться к свадебному обряду. Чтобы все было как надо. Самое лучшее одеяние. Самые лучшие украшения!
Эти слова женщины встретили ободрительным гулом и покачиванием головой.
– А главное, – продолжал парторг, – надо успеть соорудить могилу.
Все повалились на землю и подняли руки к небу. Стоять остались только апа, да еще одна, самая древняя, высохшая как саксаул старуха, неодобрительно качавшая головой. Она была бабушкой муллы, к счастью для нее, всего лишь бабкой, а не матерью, которую, как и муллу, куда-то отправили вдаль, туда, где кончаются степи и начинаются горы и моря. Обычно с ее мнением считались, но не сейчас.
– Люди, – обратилась апа, – люди, да разве можем мы такое сделать с сиротой, ребенком. Грех это! Да как же можно придумать такое! Невеста для всех погибших, да еще про могилу какую-то говорите.
Плакальщицы будто задумались: как же и в самом деле возможно. Над пыльной от их ног степью поднялся глухой ропот.
– Молчи, беспутная, – толкнул апу в грудь парторг. – Не слушайте ее. Мы внесем наш вклад в победу. А у наших мальчиков хоть на том свете будет невеста.
– Ну хорошо, вы говорите про тот свет. Ладно, вам не жалко чужого ребенка, хотя сколько еще надо смертей. – Чуть не плакала апа. – Но… но как же может быть невестой наших мальчиков мальчик? Мужчина! Это ведь какое надругательство над мертвыми и живыми.
Присутствующие замерли от удивления. «Мужчина?», «Мужчина? Это фашистское отродье не девочка, а мальчик?» – раздалось в толпе.
Апа быстро поняла, что надо воспользоваться моментом, криком, который тут же долетел до юрты, позвала меня к себе. Лечу пулей, хотя страшно до жути.