– Я бы убил его, если бы знал, – свирепо заявил Озан. – Сейчас немецкий дом заколочен, и я слышал, что Энгеля отозвали в Германию и отдали под суд. Посол ничего не знал про их фокусы и пришел в ярость. Там даже продавали лекарства, украденные из военных госпиталей.
На миг ей показалось, что он готов заплакать.
– Я не представлял, Саба, что они такие негодяи. Тебе вообще нельзя было туда ехать – я никогда не прощу себе этого.
– Вы слышали про Фелипе? – Ее глаза наполнились слезами.
– Они застрелили его. Я слышал. Да, ужасная трагедия! Я его очень любил. Да, зря я привез тебя в Стамбул, – мрачно заключил он.
– Нет, – возразила она. – Я тоже виновата. Я забыла об осторожности. Так что тут и моя вина.
– Если бы здесь был твой отец, он бы обвинил меня, одного меня, но… – Озан пожал плечами, да так энергично, что, казалось, хотел вывернуться наизнанку. – Я искал новых певцов, я увидел, что у тебя большие перспективы. Я был в восторге.
– Не думаю, что моего отца сейчас это волнует, – вздохнула она и грустно рассказала ему про письмо. – Он вообще не хочет меня видеть. Он ненавидит все это.
Озан защемил лоб пальцами и зацокал языком, как делала Тан, когда была расстроена.
– Ну, – сказал он наконец, – ты видела его деревню. – Словно это что-то объясняло. – Тебя там ничего не обрадовало. – Он вопросительно посмотрел на нее. – Правда?
– Да.
Она с болью вспомнила ту поездку в Ювезли. Был прекрасный осенний день – на невероятно синем небе ярко светило солнце. Но Озан прав – в Ювезли она увидела не так много: беленые домики, мечеть, начальную школу, сонное кафе с кошками, бегавшими под столами. Они привезли цветы, подарки – свидетельства богатства Озана и молодости и красоты Сабы. Они готовились к трогательной встрече с родственниками, только ничего этого не было – ни радостных возгласов престарелых родственников, ни трогательных воспоминаний. Они зашли в полдюжины домов. На пыльной улице в деревянных креслах сидели несколько стариков, и каждый из них лишь качал головой. Закрытые как раковины. Либо они не понимали, чего от них хотят, либо не хотели понимать, либо Саба приехала слишком поздно.
На обратном пути Озан объяснил ей, словно извиняясь, словно и сам был в чем-то виноват, что многие жители были потомками турецких мусульман, бежавших от наступавшей русской армии во время русско-турецкой войны 1877 года. Другие были изгнаны в 1920-е годы сначала британцами и французами, оккупировавшими земли вокруг Стамбула, потом их расстреливали за сотрудничество с турецкими националистами. Разумеется, они всю жизнь с подозрением относились к чужакам, так же как и ее отец. Теперь она сама в этом убедилась.
Позже в тот день Озан, очевидно, переживая за Сабу, убедил ее написать письмо отцу. «По крайней мере, он будет знать, что ты пыталась наладить с ним отношения, что ты переживаешь». Она попыталась, но не сумела его закончить. Между ними возникло слишком много преград. К тому же теперь она многое поняла. Война научила ее, что у нее нет данных Богом прав на отцовские секреты, которыми он не хотел делиться.
Озан снова терзал свой лоб, пытаясь найти для Сабы хоть капельку надежды.
– Что касается решения твоего отца, то я могу сказать тебе одну вещь, – проговорил он наконец. – Оно дает тебе свободу как артистке, примерно так же, как когда-то освободились Фаиза и Умм Кульсум. Таким, как ты, прямым и открытым, трудно служить двум хозяевам.
Саба ничего не ответила. Эта часть ее души омертвела, да и само слово «артистка» казалось ей фальшивым, когда речь шла о ней лично. Услыхав его вздох, она протянула ему вазочку с рахат-лукумом.
– Кто дал тебе это? – Он задержал ее руку и поглядел на голубой браслет.
– Мой друг. Английский пилот.
Он внимательно рассмотрел его.
– Красивый. Вот эти две, – он дотронулся до выгравированных фигурок с фамильярностью старого друга, – Бастет и Хатхор, богини любви, радости и женской красоты. Вот это, – он передвинул палец вправо, – Нут, богиня неба. Бастет изображают с головой кошки, иногда в красном. Знаешь почему?
Не в силах вымолвить ни слова, она просто сняла с руки браслет и протянула ему. Пока он, прищурив глаза, разбирал надпись, она украдкой вытерла глаза краешком рукава.
– Ozkorini, – сказал он. – Откуда англичанин знает это слово?
– Потому что… – У нее дрожали губы, и Озан терпеливо ждал. – Он был со мной в Александрии, когда я разучивала с Фаизой песни. Его всегда интересовали такие вещи.
– Хороший человек.
– Да… Он погиб, когда я находилась в Стамбуле.
Она уже научилась это говорить, отсекая ложные надежды, и привыкла выслушивать истории о том, как некоторые пилоты возвращались в свою часть спустя месяцы после того, как были сбиты их самолеты.
Озан закрыл глаза. На его челюсти заиграли желваки.
– Прости, мне очень жаль.
– Мне следовало этого ожидать, – сказала она. – Столько их уже погибло.
– Совсем молодые парни. Сколько было твоему? – Озан замер и приготовился слушать.
– Двадцать три. – Она слышала свой дрожащий и прерывающийся голос. Не говоря ни слова, он протянул ей носовой платок с красивой монограммой.
– Саба, послушай меня, – сказал он осторожно и ласково, – это страшная потеря, но ты молодая и еще встретишь хорошего человека, иншалла.
– Едва ли.
– В тебя будут влюбляться многие, ведь ты такая яркая и замечательная. Многие будут предлагать тебе руку и сердце.
– Дело в том, – сказала она, – что я его тогда обманула.
– Между вами что-то случилось? – Он говорил с ней ласково, как когда-то отец, когда не злился на нее.
Она рассказала ему даже больше, чем хотела: про ожоговый госпиталь, про Александрию. Он слушал внимательно и спокойно.
– Кто знает, – тихо проговорил он, когда она закончила свою исповедь. – Может, он еще вернется – не всегда случается самое плохое.
– Нет, – вздохнула она. – Сначала я тоже верила в это, но теперь уже нет. Их столько гибнет.
«Каждый вдох – это новое начало и новые возможности». – Слова Фелипе. Как он ошибался!
Внезапно она поняла, что устала от Озана – от его наморщенного лба, больших добрых глаз, от яркого прожектора его внимания, направленного на нее. Ей захотелось, чтобы он поскорее ушел.
– Тебе будет легче, если ты узнаешь, как он погиб?
– Нет… Едва ли… Я не знаю. Вообще-то мы пытались что-то узнать.
Он взглянул на золотые часы на своей волосатой руке.
– Я улетаю в Стамбул. – Он потер подбородок. – Прости меня, но сейчас я должен попросить тебя об одной вещи. Когда в Египте закончится война, а это – иншалла – уже скоро, я устрою для всех грандиозный праздник – для египтян, турок, англичан – для всех, кто живет в Каире и Александрии. Я хочу, чтобы ты тоже спела. – Он вопросительно посмотрел на нее, вероятно, ожидая, что она обрадуется.
Она встала и подошла к окну. Небо снова заволокло тучами; дни стали короткие. Скоро Рождество.
– Мистер Озан, спасибо за любезное предложение, вы очень добры. Но я скоро уеду домой – во всяком случае надеюсь уехать.
– Твое начальство уже обещало отправить тебя в Англию?
– Да, обещало. – Две черные птицы летели к морю над мокрыми крышами.
– Но ведь тут по-прежнему масса работы для артистов. Я еще никогда не видел Каир таким многолюдным – тут и твои соотечественники, и наши с тобой, и американцы, – все молодежь, им нет и тридцати, и все жаждут развлечений.
– Я знаю, но я больше не хочу петь.
От удивления у Озана отвисла челюсть.
– Ты певица. Ты не можешь останавливаться.
– Могу.
Он несильно стукнул кулаком по столу и возвысил голос.
– Если ты перестанешь петь, ты загубишь лучшую часть своей души.
– Не думаю, что мой отец согласился бы с вами.
– Ну, извини за такое слово, но этот парень, твой отец, – осел. Не все мужчины так думают, даже не все турецкие мужчины. Мир идет вперед. Слушай… – Бурно жестикулируя, он вскочил на ноги и от волнения утратил даже свой безупречный английский. – Подумай сама. Когда у тебя такой талант, нельзя зарывать его в землю. Нельзя зарывать золото – оно пригодится в будущем тебе и твоим детям.
– Что ж, приятная мысль, – отозвалась она. У нее выступили на лбу капельки пота. – Просто я больше в это не верю. – В ее памяти, словно кошмар, возникло лицо Северина.
– Значит, ты отказываешься? – Озан потер ладонью свой висок, огорченно, недоверчиво. – Праздник будет грандиозный – фейерверки, кавалькады, большой концерт. Эти города никогда еще не видели ничего подобного.
– Да, я отказываюсь, – решительно сказала Саба. – Я больше не могу.
Глава 45
Первые несколько дней он лежал пластом в глубине шатра, тяжело, с хрипом дышал и кашлял. И спал, спал. Иногда мальчишка или старик с красными деснами и двумя уцелевшими зубами подносили к его губам грубую чашу с горько-соленым снадобьем, которое ему хотелось выплюнуть. Дважды в день мальчишка кормил его вареными мучнистыми зернами, иногда овощами. Время от времени он слышал мерный, глухой стук дождя и пронзительный крик птицы. Из соседнего шатра доносились мужские голоса, смех, стук костяшек – там играли в какую-то игру. Однажды самолет пролетел так низко, что едва не задел за шатры, но Доминик не испугался, а просто отметил это событие в своем сознании, словно оно случилось не с ним, а с кем-то другим.
Когда он наконец проснулся, с заложенной грудью и пульсирующей головной болью, мальчишка сидел у него в ногах. У него были всклокоченные черные кудри и бледное лицо, словно он страдал от малярии или желтухи. Робко улыбнувшись, он пошевелил пальцами возле своего рта, спрашивая, хочет ли летчик есть. Дом удивленно кивнул. Мальчишка убежал за едой на своих худеньких ногах, а Дом впервые осознанно поглядел на отчаянную бедность его пристанища. Грязный матрас, на котором он лежал, казался немыслимо древним. У стенки шатра, на грубо сколоченной полке, лежало в мешке немного зерна и сушеных овощей, это говорило о скудном рационе хозяев шатра и о рачительном ведении хозяйства.