Знакомые поля Первомайского колхоза давно кончи лись. Лена иногда с трудом узнавала измененные ночной темнотой перелески и поляны. С каждой минутой густел туман. Он уж не тянулся полосами, а лежал сплошной белесой пеленой. Похожее на него легкое облако с опаловыми краями быстро плыло под луной.
«Кто из нас двигается скорее: я или оно? — думала Лена. — Мне надо спешить. Не надо обманывать себя — Алеше плохо. Если его так быстро увезли в больницу, если бабушка и Валя поехали и остались у него, значит, ему очень плохо».
Она почти бежала. Дорога шла лесом. Лес был черен и глубок, но темнота его казалась тысячеглазой. Кто-то подстерегал за каждой веткой, за каждым листом. Обычно боязливая и робкая, Лена теперь была не чувствительна к страху.
«Скорее! Скорее! Только бы не случилось ничего плохого!»
Туман выползал из леса, и она бежала по колено в тумане, не видя дороги и только смутно угадывая ее направление.
«Я скоро приду… Я очень скоро…»
Дорога нырнула вниз и пошла через болото. Теперь туман поднимался до самых плеч. Темные вершины кустов выплывали из него, как на плотах. Земля была невидима, и только небо, чистое, звездное, и холодное, висело над этим туманом.
Лена не понимала, где она идет, дорога ли была под ногами, или ступала она прямо по низким тучам. Только клубящийся туман внизу, да холодное небо над головой, да все поглощающее желание — скорее! Скорее!
Холм начинался за болотом. Задыхаясь, Лена бегом взбежала на него. Она так спешила, словно там, за холмом, все должно было открыться ей. Поднимаясь на холм, девушка вырывалась из клубящегося тумана. Она уже не плыла в нем, закрытая им, она уже видела дорогу под ногами.
«Скорее, скорее, скорее! Сейчас я поднимусь, сейчас останется только половина пути, и дорога пойдет под уклон, и мне легче будет итти».
Задыхаясь, хватая воздух ртом, она взбежала на вершину холма и остановилась под деревом. Высокая, чистая равнина открылась ей. Тумана на равнине не было. Не шевелился ни один лист, ни одна травинка, отчетливые и бескрасочные. Большая белая луна плыла низко над кустами. Листья на дереве, под которым остановилась Лена, отсвечивали жестью. Вся равнина, лежавшая перед Леной, отсвечивала тем же мертвенным, жестяным светом. Страшная глубина опрокинутого, наполненного звездами неба изливала то же холодное жестяное сиянье.
— Нет… — сказала Лена.
Она держалась за шероховатый белесый ствол, потому что ей трудно было стоять.
Она подошла к больничному двору, когда уже взошло солнце. Вековые прекрасные деревья больничного двора были влажны от росы, ветер шевелил ветви, и солнечные блики играли на влажных листьях.
Две няни в белых халатах шли впереди Лены.
— Такой-то молоденький да такой хороший… — сказала одна из них.
— Говорят, деньком бы раньше… — отозвалась другая.
— Нет! — холодея от ужаса, шепнула Лена. — Слишком неправдоподобно, чтобы первые же встречные к а больничном дворе говорили о нем. Мало ли в больнице других больных! Почему Алеша?.. Нет!
Она знала расположение палат, потому что не раз навещала своих заболевших ребятишек.
Она рванула дверь, вошла в больницу и прошла коридором к пятой палате. Никто не увидел ее и не остановил. В пятой палате стояли три пустые, тщательно заправленные кровати.
«Он не в этой палате», — подумала Лена, и вдруг взгляд ее упал на прикроватный столик. Красный Алешин блокнот, в который он заносил рецептуру удобрений, в котором был записан городской адрес Лены, лежал на столике.
Лена смотрела на него, не двигаясь. Алешин блокнот на столике у пустой кровати… Комната уплывала. Вещи делались маленькими. Только этот блокнот в красном переплете лежал и лежал, никуда не исчезая.
— Он уже там… Пойдемте, я отведу вас… — раздался за ее спиной голос знакомой сестры. Лена пошла за ней. Сестра вытирала глаза концом отутюженной косынки. — Мало ли я видела смертей… но эта смерть… Этот мальчик… Гнойник прорвался внутрь, и гной из горла попал в средостение. Если бы он приехал на час раньше…
Лена шла за сестрой.
Утро было сияющим. Деревья мирно перебирали ветвями, и невозможно было поверить в то, что это действительно случилось, что он уже умер и никогда уже не увидит этих деревьев.
Они вошли в мертвецкую.
В полутемной прихожей стояли какие-то ведра. Василиса сидела на лавке и молча шевелила перед собой сухими коричневыми пальцами.
Сестра толкнула дверь.
Прежде всего Лена увидела большие солнечные окна и за ними — синеву, и птиц, и кипенье листвы. Потом она увидела Валентину и Андрея. Они стояли спиной к ней и не оглянулись, не услышали ее прихода. Наконец, сделав еще шаг в глубину комнаты, она увидела его.
Он лежал на столе, прикрытый простыней. Одна рука его была закрыта, а другая свободным, пластичным движением была откинута в сторону. Казалось, он лежал отдыхая. Солнечные блики и тени от листвы, играя, скользили по этой смуглой и сильной руке.
Лицо его было повернуто к окну. Волнистые живые волосы чуть шевелились под ветром. Шея и та часть щеки, которая была видна Лене, распухли, и только бровь не изменилась — чистая и легкая, она удивленно лежала на гладком лбу.
Качнулись стены, падали, шумя ветвями, большие деревья, падало небо вместе с черными птицами, парящими в вышине. Андрей услышал непонятный шорох, оглянулся и увидел на полу у самых ног бескровное девичье лицо с остановившимися синими глазами.
7. Урожай
Началась страда.
Наливные нивы не шевелились в августовском безветрии. От вида чистых и сильных хлебов веяло таким покоем и безмятежностью, что уже странно было вспоминать о том времени, когда, как в лихорадке, бросало из весенних заморозков и дождей прямо в обжигающую сушь лета.
Урожай был выше среднего, и его уже можно было увидеть, потрогать, попробовать налив зерна на зуб.
Хорошо было по утрам итти на работу меж высокими стенами влажного, отяжелевшего от росы хлеба. Хорошо было возвращаться в сумерки, когда туманы стлались под самые колосья.
Работа в колхозе спорилась, все удавалось и ладилось, и только страшная своею нелепостью гибель Алеши жила в памяти первомайцев.
Умри он год назад, смерть его воспринялась бы колхозниками как горестное, но не влияющее на их жизнь и судьбу событие; теперь же весь коллектив чувствовал ответственность за безвременную гибель бригадира, и почти каждый задумался о своем месте в колхозе, о своей работе.
— Высота требует осторожности… — однажды сказал Валентине Андрей. — Чем выше в горы поднимается человек, тем осторожнее должен он быть в каждом шаге. Чем лучше, самоотверженнее, благородней становятся люди, тем бережнее надо быть с ними. Там, где вырастают такие, как Алеша, должны существовать новые отношения между коллективом и отдельным человеком. Алеша умел думать обо всем колхозе, но не умел заботиться о себе. Значит, все должны были думать о нем. Почему просмотрели начало его болезни? Почему не заставили его во-время уйти с поля, во-время уехать в больницу? Нехватило внимания, бережности, не умели дорожить тем, что, может быть, было самым дорогим в Первомайском колхозе…
Василий не умел так точно, как Андрей, выражать свои мысли, но думал то же самое.
Никто и ни в чем не обвинял его, но он чувствовал себя виноватым в том, что «недоглядел», не уберег лучшего своего бригадира. Он учился быть вдумчивее и заботливее, внимательнее присматривался к жизни и настроениям колхозников, больше делал для молодежи, щедрее помогал многодетным и старикам.
Словно межа легла между всеми колхозниками и теми, чья халатность стала косвенной причиной Алешиной смерти. Страшно было Степаниде, Полгохе и Маланье, затеявшим злополучный поход за черной смородиной, то гневное осуждение, с которым говорили о них колхозники на собрании, ко еще страшнее было то, что Василий при всеобщем молчаливом одобрении прогнал их с похорон и запретил им итти за Алешиным гробом.
Особенно глубоко пережил смерть Алеши Петр. Алеша был его совестью, его другом, его советчиком. Уезжая в больницу, Алеша поручил ему временное руководство бригадой.
На другой день после похорон на правлении обсуждали вопрос о новом бригадире.
— Попробуем оставить Петра, — предложил Василий. — Он хорошо верховодит.
— Гулявый парень!.. — возразил Яснев.
— Он давно не пьет…
— Вызовем его и спросим, — предложил Василий. — Я Петра знаю. Если неволить, толку с него не будет, а если своей охотой возьмется, — не подведет.
Петра вызвали. Он вошел в комнату, в которой вчера еще стоял гроб Алеши. Еще сохранились на красной скатерти следы от ножек гроба, еще висел на стене портрет Алеши в траурной рамке и горько пахли подсыхающей хвоей перевитые черными лентами еловые гирлянды.
— Ну, Петр, — сказал Василий, — мы тебя просить не будем и неволить не станем. Скажи сам: примешь ли на себя Алешину честь и его ношу?
— Приму… — глухо и односложно ответил Петр, обдумавший все заранее.
Став бригадиром, Петр свято соблюдал Алешины порядки, — словно настоящим бригадиром так и остался Алеша, а Петр был только его заместителем. Алешин обычай каждый вечер подводить итоги дня и проверять исправность инвентаря у Петра превратился в своеобразный, ритуал.
— Не спешите, ребята. Так рассказывайте, как раньше рассказывали… — строго говорил он, и, сам не замечая того, подражал Алеше во всем: умерял силу голоса, сдерживал жесты, старался спокойнее и ровнее держаться с людьми.
Работа в бригаде шла бесперебойно, и даже Яснев, возражавший против кандидатуры Петра, не раз признавался Василию:
— А ведь ты прав был, Василий Кузьмич. Петрунька идет по Алешиной линии!
А Петр переживал особые дни.
Раньше его веселила слава первого озорника и дебошира, а теперь он нашел вкус в том, чтоб казаться выдержанней и справедливей других. Ему нравилось молча притти в скандальное Фросино звено, сохранить полную невозмутимость среди девичьих криков и нападок, двумя словами неопровержимо доказать свою правоту и настоять на своем.