— Потянись, ты хочешь потянуться и не потягиваешься, я вижу. Почему? Объясни, я не могу тебя понять. Почему ты так сдержан? Ты всегда напряжён. Расслабься. Получи удовольствие от жизни. Посмотри, какая вода, какое солнце, небо! Мы живем один раз. Насладись жизнью! У меня такое чувство, что ты всё время борешься с самим собой. Жизнь для тебя — запретный плод, который ты не смеешь откусить. Почему?
Юрии встал, пошёл к морю.
Она обидела его? Или он несёт в себе тайну, так сильно связывающую его по рукам и ногам, что не может шевельнуться — над ним тут же нависнет опасность?!
Ей хорошо с ним?
То же, что в Москве, в том сне, из-за которого она опоздала в театр: Юрий уходит от неё, она бежит за ним, а догнать не может.
Юрий — вне будней, вне быта, вне жизни. Даже когда он целует её, это не он целует! Она не ощущает его поцелуя. «Ещё, ещё!» — хочет она попросить, но он уже далеко. Юрий — не отсюда инопланетянин. Он — иной, чем все люди Земли, потому она и не может понять его, напиться им.
Но жизнь в ней от него зародилась реальная, живая.
На юге и вернувшись в Москву, каждое утро она просыпалась с ощущением неожиданной полноты и радости, обе руки клала на живот. Он здесь, её Алёша, он в ней уютно расположился. Сын Юрия. Нужно очень хорошо есть, чтобы сыт был он. Нужно очень много гулять, чтобы он дышал свежим воздухом. Нужно быть очень спокойной, чтобы он тоже был спокоен.
Почти не касаясь, Катерина гладила живот. Алёша её не беспокоит, он тих, послушен. В ней небывалая раньше благодать. Не могла же от инопланетянина зародить ребёнка. Она Юрия расслабит, раскроет, оживит — просто он никогда не жил прежде, просто он всю жизнь служил обществу, он не знает, как он не умеет жить для себя. Но она научит его радоваться обыкновенной жизни, она сделает так, что он распахнётся до конца, до донышка.
Никогда она так легко не бегала, никогда так легко не работала. Она была полна, только расплескать себя, как можно расплескать чашу, доверху наполненную водой, не могла — так защищала она себя, чтобы ни злой голос на улице, ни городское обычное отчуждение Юрия не обидели, не задели её, она заполнена собой и Алёшей, частицей Юрия!
Три месяца эти стали в её жизни самыми счастливыми.
Мучила, даже не мучила, а несколько тяготила её необходимость сказать Юрию о том, что ребёнок будет.
Как сказать? В какую минуту?
Она выбрала воскресенье. Яркое, солнечное воскресенье поздней осени. Солнце такое жаркое стояло в окне, словно было оно не уходящее на зиму, а летнее, властное, распоряжающееся судьбой земли, рождающее зерно и яблоко.
Юрий сделал свою гимнастику, принял душ и, чистенький, с влажными волосами, сел завтракать. С удовольствием намазал масло на хлеб. Он всегда ел кашу с хлебом, и Катерина от него это переняла: тоже стала есть кашу с хлебом.
Сегодня каша — гречневая, крупица к крупице.
Катерина очень хотела есть. Алёшка требовал гречневой каши. Но она решила узел разрубить сразу.
— Юрий, я решила оставить ребёнка, — сказала она.
Он удивлённо уставился на неё, хлеб положил прямо в кашу.
— Какого ребёнка?
— Летнего. Нашего. Алёшу.
Юрий встал.
— Мы же с тобой этот вопрос обсуждали. Сейчас не время. У меня самый напряжённый период. Через два года, не раньше. Если родишь сейчас, уйду.
Она, как от удара, сжалась.
Но последние три месяца сильно переменили её. Она прошла за Юрием в комнату.
— Мы с тобой ничего не обсуждали. Ты не выслушал моих соображений. У меня никогда больше, быть может, не получится детей, — сказала она строго, от Юрия заразившись его строгостью. — Мы так были счастливы летом! — прибавила она.
Он молчал.
— При чём тут ты? Сидеть с ребёнком буду я. Мне за тридцать.
Юрий молчал. В окне стояло летнее солнце.
Она прижала руки к груди. Тошноты у неё не было ни разу, сейчас поднялась рвота. Катерина побежала в ванную.
Если бы она могла Юрия, как когда-то Сергея Ермоленко, втащить в операционную! Если бы она могла Юрию, как когда-то Сергею, выкричать всё, что она о нём думает! Но привычка подавлять свои чувства, слова, желания, мысли сработала и в этот раз. Потом жадно пила воду.
Алёша хочет есть.
Непослушными ногами пошла на кухню, села есть гречневую кашу. Давилась.
В квартире было очень тихо. Только шорох ложки о кашу.
С этого солнечного воскресенья у неё начался токсикоз. Её беспощадно рвало, нарушились движения.
Однажды она потеряла сознание. Хорошо, что дома, в одну из суббот. Шла, упала в коридоре.
Очнулась на том же полу, где упала. Упала удачно, боком. Лицом к немодным, тёплым ботинкам сорок третьего размера.
Юрий продолжал работать.
Ни на обиду, ни на боль, ни на какие бы то ни было слова сил не было, она позвала пересохшими губами:
— Юрий!
Юрий продолжал работать.
Она думала, не услышал, попросила:
— Помоги!
Юрий не двинулся.
Только к ночи появились силы одеться. Подгоняемая свистящим ветром, Катерина шла по улице.
Улица была пуста. Холодными белоглазыми свидетелями её жизни стояли фонари.
Длинная улица, бесконечная. Катерина семенит, едва не падает, идёт к Севастопольскому проспекту. Она хочет пить. Необходимо подавить рвоту.
В ней нет Алёши, в ней — пустота, в ней — некто, которому нельзя появиться на свет, потому что он явился раньше времени. Нежеланный. Ему плохо стало в ней. Его душат слёзы. Его треплет рвота. Его мучит жажда, как и её.
Всю жизнь с Юрием её мучит жажда.
Резкий скрежет тормозов, вопль из кабины:
— Идиот, дура стоеросовая! На тот свет захотела?
Катерина не испугалась. Избавлением от одиночества, от надругательства придёт смерть.
— Вы меня не довезёте до Малой Бронной? — Она подошла к машине, увидела круглое, доброе, молоденькое лицо. — Я заплачу!
— Садись, — тихо сказал водитель и распахнул перед ней дверцу.
Борька спал, долго не открывал ей. Отец последнее время дома не жил. Он нашёл одинокую женщину и переехал к ней.
Ветер бился в окно лестничной клетки. Катерина продрогла, и перспектива снова очутиться на улице ужаснула её. Вдруг Борька не один? Это так логично! Куда тогда ей деваться?
— Кто там? — раздался сонный голос. — Ты?! Что случилось?
Говорить она не могла. Шага сделать не могла. Он ввёл её за руку в дом, снял с неё шубу, обнял.
— Ты дрожишь!
Второй, третий стакан чая не утолили жажды. Катерина продолжала мёрзнуть, дрожала, давилась горечью, растирала грудь.
— Давай обратимся к логике. Сколько может быть предположений? Первое: у него — другая. Логики никакой. Зачем столько лет он добивался тебя? Зачем ему приспичило на тебе жениться? Изощрённый садизм? Любишь другую, женись на ней. Если бы другая была, он не отложил бы на столько лет, из-за тебя, диссертацию. Понимаешь? Вспомни, он проводил около тебя целые дни! Вспомни цветы. Он и сейчас к каждому празднику приносит тебе цветы. Он и сейчас смотрит на тебя, как прежде, нет, лучше, мягче, нежнее.
Трезвый Борькин голос звучал в тёплой кухне детства, под уютным, ею когда-то купленным торшером. Они друг другу подарили торшеры, чтобы обоим было жить светло.
— Тогда почему он не помог мне?
— Первое предположение отпадает, как нарушающее законы логики, — не слыша её, продолжал Борька. — А Юрий живёт именно по этим законам, по чётким законам логики. Второе: он — человек идеи. Он решил защититься. Я думаю, честно говоря, насколько я его понимаю, защититься он хочет скорее для тебя, чем для себя. Ему кажется, насколько я его понимаю, помнится, он даже что-то по этому поводу говорил, что лицо мужчины — его успехи в работе, ни одна женщина, считает он, не может уважать мужчину, не идущего вперёд. Всё, что нарушает его планы, всё, что мешает ему, он вынужден сейчас отодвинуть. Насколько я понимаю его, он не умеет полностью отдаваться двум идеям одновременно. Он жесток к себе и к другим.
— Я не идея, я — человек, — сказала Катерина.
— О чём я говорил? Кажется, о том, что любую помеху, на его пути к цели он считает необходимым смести. Вполне логичное объяснение.
— Я не помеха, я — человек, — снова сказала Катерина. — Речь идёт о его ребёнке.
Катерина не плакала. Слёз в ней не было давно. Была боль, затаившаяся в животе вместе с Алёшкой, ожидающим своей судьбы.
— К нему не вернусь. Вопрос: имею ли я право рожать ребёнка без отца? Если не оставить, у меня никогда не будет детей, я знаю.
Шумел чайник, снова поставленный Борькой. Борька молчал. Он был хмур.
— Боря, почему ты не женишься? — спросила Катерина. — Разве тебе не хочется тепла, ласки? Лучше жениться раньше, чем позже, когда и в тебе, и в женщине, если она твоя ровесница, ещё не полностью сформирован характер, не сформирован эгоизм…
Борька молчал.
— Я, Боря, жить не хочу. Я умерла.
— Вот. Вот о чём я думаю. Я думаю, а ты мне мешаешь. Как это ни странно, я знаю, я понимаю его лучше, чем ты. Я понимаю его, — повторил он. — Юрий не подлец, это безусловно. И то, что он не подал тебе воды, ничего не доказывает, он мучился, я уверен, ужасно. Он мучился больше твоего. Но, если бы он подал тебе воду, ты оставила бы ребёнка! Так понимает он. Он не понял, насколько это для тебя серьёзно, он мог бы и так подумать: женские штучки! Не думаешь же ты, что до тебя у него в самом деле женщин не было? И так, без женщин и без любви, дожил холостяком до тридцати четырёх лет? Видно, не самые лучшие экземпляры попадались ему. Наверняка устраивали ему спектакли, женщины умеют это делать! А тебя он не понимает. Он никак не может предположить, что ты — совсем иное, чем все остальные. Если бы он мог тебя понять! — Борька вздохнул. — С ним дело сложнее, Катя. Он, Катя, — мёртвый человек. И он в этом не виноват. Тебе самой думать над причинами — где мы с тобой живём?! Когда, как умирал в нём живой человек? Болезненно? Покорно? Не знаю. Тебе понимать самой. Но я очень чувствую, он всё в жизни ощущает через вату. Я давно заметил. Это ничуть не расход