{236}, мужчину ведь почему-то никто не осуждает за отсутствие детей. Сартра ни разу не спросили, ощущает ли он себя ущербным из-за того, что не стал отцом.
Де Бовуар тонко чувствовала сложность материнства и остроту идущей в душе матери борьбы между восприятием себя как отдельной самостоятельной личности (со своими желаниями и потребностями) и новообретенной ролью воспитательницы беспомощного иждивенца, о котором ей придется заботиться ближайшие плюс-минус восемнадцать лет. Мать часто разрывается между бытием-для-себя и бытием для ребенка. К этому добавляется неизбежный конфликт между тем, чего ждет и требует от женщины-матери общество, и тем, как она сама видит свою роль и место в этом обществе. Например, экономические стимулы и поддержка могут подтолкнуть женщину обзавестись детьми, даже если она предпочла бы заняться чем-то другим, например философией.
С точки зрения Симоны де Бовуар, решение иметь ребенка будет подлинным, если это активный выбор родителя. А для этого требуется не только свобода от мифов, касающихся родительства, но и свобода совершить осознанный выбор. Де Бовуар не рассматривала в своих книгах искусственное оплодотворение, ЭКО или приемное родительство, но если человек приходит к ним в результате активного выбора, это, исходя из ее философии, подлинная возможность. Беременность и рождение детей не по принуждению будут подлинными. Для подлинности жизненно важна возможность выбора.
Таким образом, матерью женщину делает выбор в пользу материнства. Как сформулировала философ Сара Раддик, «всякий, кто берет на себя ответственность об удовлетворении детских потребностей и делает этот труд существенной частью своей жизни, может называть себя матерью»{237}. Де Бовуар придерживалась схожих взглядов. Поскольку мы создаем свою сущность посредством выбора, родителями мы становимся не в результате предоставления яйцеклетки или спермы или собственно родов. Человек становится матерью или отцом, выбрав заботу о ребенке и воспитание его.
Быть родителями новорожденного – это одновременно прекрасно и страшно, поскольку явившийся на свет человек несет в себе целые миры возможностей и провалов. Феминистка и культуролог Жаклин Роуз, опираясь на работы Ханны Арендт и Адриенны Рич, писала, что «каждый новорожденный – это высшее проявление антитоталитаризма», ведь любой новый человек воплощает в себе новое начало, в котором таится творческий потенциал{238}.
Но, воплощая в себе огромные возможности, младенец по той же самой причине представляет огромную угрозу для сложившегося порядка. Арендт писала, что «террору нужно, чтобы с рождением каждого нового человеческого существа в мире не появлялось и не заявляло о себе новое самостоятельное начало»{239}. Некоторые воспитатели действительно применяют к новорожденному истинно тоталитарный подход, да и в принципе в мире прилагается масса усилий, чтобы дети гарантированно встраивались в предлагаемые условия и вырастали послушными винтиками. Другие, наоборот, видят в младенце воплощение дорефлексивного тоталитарного террора, намеренное создать для себя новый мир, и воспитателям ничего не остается, как стать его послушными орудиями.
Новоиспеченного родителя необходимость иметь дело с дорефлексивной тоталитарностью ребенка отталкивает. Неприятие возникает, когда рушится привычный уклад и мы оказываемся в незнакомой ситуации или открываем новые перспективы в знакомой. Эта турбулентность дезориентирует, поскольку мы не всегда знаем, как поведем себя в незнакомой ситуации, к чему приведут наши действия, как все сложится, когда осядет пыль; какие обязанности придется взять на себя и какие договоренности выполнять, придя к новой парадигме. Именно поэтому люди так держатся за традиции и заведенный порядок: однообразие дает хотя бы какую-то защиту от неопределенности, пусть и иллюзорную.
Новорожденный попадает в мир, в создании которого не участвовал; в руки воспитателей, которых не выбирал; в абсурд существования, не имеющего заведомо заложенного в нем смысла. Родители – неважно, биологические, суррогатные, приемные, – тоже оказываются в реальности, к которой их почти никак не готовили. Адриенна Рич вспоминает, как, читая книги для родителей, обнаруживала там архетипическую мать, настолько далекую от драмы ее собственного жизненного опыта, что с таким же успехом она могла бы читать об астронавтах:
Никто не упоминает о психическом кризисе рождения первенца, о раскапывании давно и глубоко зарытых мыслей о собственной матери, о смеси силы и бессилия, о том, что, с одной стороны, чувствуешь себя порабощенной, а с другой – открываешь в себе новые физические и психические возможности, обостренную чувствительность, которая может приводить в восторг, и озадачивать, и утомлять{240}.
Порой психический кризис у новоиспеченной матери выливается в клиническую депрессию, требующую вмешательства врачей и медикаментозного лечения, а нередко и в хроническое недосыпание. Однако в большинстве случаев опыт материнства – это сложная и неоднозначная смесь блаженства и страдания, воодушевления и нервного истощения, успехов и неудач, свободы и обреченности. Проблема в том, что общество имеет тенденцию рассматривать матерей в бинарных категориях, деля их только на плохих и хороших.
Одна крайность – идеальная мать, которая наслаждается своей ролью и считает материнство легким и даже чувственным (так мне говорят, по крайней мере). Другая крайность – плохая мать, неумелая и неспособная заботиться о ребенке: де Бовуар ссылается на древнегреческий миф о Медее, которая убивает своих детей, а затем и себя. Еще плохая мать может быть жестокой, как злая мачеха в сказках{241}. Вспомним мачеху Золушки и бессердечную королеву в «Белоснежке».
Между этими крайними точками умещается целый спектр кризисов: отчаяние, неопределенность, захлестывающее чувство вины из-за неумения делать то, что вроде бы должно даваться совершенно естественно. Все это – свидетельства отчуждения, означающие, что мать перестает существовать для себя и должна безраздельно принадлежать другим.
Де Бовуар предполагала, что и утренняя тошнота при токсикозе – тоже элемент отчуждения, и это экзистенциальная реакция, а не физиологическая{242}. Де Бовуар не шутила, но явно ошибалась. В утренней тошноте гораздо больше повинны гормоны, чем страх. Тем не менее появление детей действительно затягивает некоторых родителей в трясину экзистенциального страха. Не избежала этого и я.
Мне трудно выделить особенно удручающие моменты моего материнства, но к ним совершенно точно относится утро после очередной, почти бессонной ночи в долгой веренице таких же бессонных ночей. Сын плакал и никак не успокаивался. Пришла мама – принесла мусаку, усадила сына в коляску и повезла на прогулку. Но через несколько минут вернулась, потому что он все не унимался. Я покормила его, поменяла подгузник, измерила температуру. Все в порядке. Но он заходился в плаче так, что его вытошнило на мое плечо и на диван.
С младенцем на руках я пошла на кухню за полотенцами и моющим средством. На обратном пути, одной рукой прижимая к себе надрывающегося ребенка, в другой удерживая бумажные полотенца и спрей, каждую секунду грозящие выскользнуть из стиснутых пальцев, я почувствовала под ногой что-то теплое и сырое. Я посмотрела вниз. Оказывается, мы не заметили, что подгузник на сыне лопнул, и теперь коричневая субстанция стекала по его ноге, словно лава по склону вулкана, оставляя дорожку на мне и на ковре.
«Что же, теперь понятно», – сказала мама. Мы рассмеялись. Она взяла сумку. «Я пойду. У тебя и так дел по горло, не буду мешать», – заявила мама и удалилась, оставив меня разгребать это все. Смех мой был, как написал когда-то Серен Кьеркегор, по сути плачем. На маму я не обижалась: ребенок все-таки мой и заботиться о нем мне, а не ей.
Я вымыла сына, переодела в чистое и уложила на игровой коврик, где он впился завороженным взглядом в мягкую обезьянку, раскачивающуюся на арке под электронную песенку. Содрала с себя испачканную одежду и обтерла грязную кожу. Обезьянка перестала качаться. Сын снова заплакал. Я тоже. Раздетая, я стояла на четвереньках и омывала ковер чистящим средством и слезами, потому что не могла побороть жалость к себе и ощущение всеми покинутости. Образ идеальной матери, которой мне так отчаянно хотелось стать, размазывался по ковру.
Никогда еще экзистенциалистские принципы не были для меня так очевидны: мой сын не выбирал, рождаться ему или нет, и, судя по всему, даже не хотел рождаться, а я чувствовала себя отчужденной, одинокой, виноватой в том, что сделала этот выбор за него. Муж работал весь день, а ночью мирно отсыпался, я же вскакивала от малейшего шороха, даже с берушами и в другой комнате (квартирка у нас, правда, была маленькая). Я состояла в группе мам, но все они явно справлялись несоизмеримо лучше меня – по крайней мере, так выходило по их словам. «А у меня тогда почему ничего не получается?» – недоумевала я. Моя двоюродная сестра Клодия призналась как-то, что после появления ребенка наконец поняла, зачем живет на этой земле. Почему же у меня такого осознания не возникало? Где это прекрасное, счастливое, удовлетворяющее чувство, которого я ждала?
Экзистенциальный терапевт Наоми Стадлен, по ее словам, знала, что обзаведение потомством – это совершенно нормальный и естественный процесс: «и если мне трудно, значит, это со мной что-то катастрофически не так»{243}. Она отмечала, что в материнстве очень много недосказанности, поскольку очень многое в нем сложно описать – да еще описать точно. Матери не только изолированы физически, но и оказываются отрезаны от смысла переживаемого, и облечь этот смысл в слова – задача нелегкая.