Он перевернул лютню, подставил руку. Золотисто-зелёная крупа беззвучно посыпалась ему в ладонь.
Зверь встал. И закричал.
Горы снова ожили.
Этне закрыла глаза.
– Пора, – прошептала она. – Слышишь, пора. Давай…
– Вот только сила, – проговорил Дарт, перебирая пальцами теплый порошок. – Силы в нём нет. Придать бы силы…
– Дарт, ты меня слышишь? – перебила Этне, хватая его за плечо. – Он… он не хочет больше ждать. Он что-то почувствовал. Не заставляй меня прыгать вниз. Я… я не смогу… Ну хоть столкни меня, ради Бога!
– Этне, дай мне письмо.
– Ты слышишь меня?! – закричала она. – Зверь идёт сюда! Не отдавай меня ему! Ты — моя погибель! Не он!
– Этне, дай письмо, – повторил Дарт. Она осеклась, потом кинулась к своей куртке. Зверь снова взревел и бросился на расщелину всем телом. С потолка посыпалась земля. Этне выхватила из-за подкладки распечатанное письмо.
– На! – яростно крикнула она, швыряя пергамент Дарту в лицо. – Только скорее!
Дарт встал, подошёл к обрыву. Перевернул лютню, вытряхнул весь порошок без остатка. Золотисто-зелёные крупинки зависли в воздухе легким облачком и стали тихо оседать вниз, в клубящуюся туманом бездну.
Дарт бросил вперёд письмо, в котором была сила, в котором было много силы. Клочок пергамента завис посреди пустоты, покачиваясь на золотистых волнах, и Дарт с Этне увидели, как порошок меняет цвет, как светлеет, понемногу наполняясь ослепительным белым сиянием.
Этне вцепилась в плечо Дарта, повисла на нём, ткнулась лицом, словно не желая видеть. А Дарт смотрел. Он думал о некроманте, который едва не убил его, о двух годах нескончаемого кошмара, о болотистой чащобе, сквозь которую продирался к свободе, о девушке из этой чащобы, странной девушке, за которой шло что-то, что она называла Зверем. И благодарил небеса за всё это.
Позади них падали камни, стремительно увеличивалась щель. Зверь кричал. От страха. А перед ними висело, разрастаясь, белое сияние, наполненное силой.
– Но ведь всё это тщетно… тщетно, – чуть слышно сказала Этне. – От судьбы ведь не убежишь…
Дарт снова посмотрел на облако. Поискал в нём клочок пергамента. Не нашёл.
– Я знаю, – сказал он. – Мы от неё улетим.
Смола
Ах, знаю, знаю я, кого
Повесить надо на сосне,
Чтоб горца, друга моего,
Вернуть горам, лесам и мне.
Надрывный, почти яростный окрик будто плетью хлестнул по ушам.
– Хельга! Ты ещё здесь?!
– Что… – он стала оборачиваться, хотя сердце уже рванулось к горлу, почуяв, угадав.
– Едут! Там!..
Она едва успела уловить, куда махнула рука в тёмном рукаве, и уже летела туда, отшвырнув кувшин – гулкий плеск за спиной, стук глиняного дна о край колодца… Хельга стрелой промчалась через двор, сквозь ворота, подхватила подол на бегу, отчаянно вертя головой. Женщины со всего селения бежали к восточной окраине, спотыкаясь, распихивая друг друга локтями, ахая и вскрикивая с отчаянной, спирающей дыханье надеждой. Хельга рванулась вперёд, задрав юбку до самых колен, меся ногами вязкую землю. Один башмак слетел, но она даже не приостановилась – и достигла места одной из первых, хоть и поздно спохватилась. Рухнула животом на низкий плетень, впилась глазами в кайму леса, от которой мучительно медленно двигались с десяток человек.
Хотя это они с расстояния люди в большинстве – вблизи-то всё не так. Вблизи только двое или трое из них… и пусть там будет мой Кристиан, боги, пусть, пусть, пожалуйста!
Рябая мельничиха Эмма тяжело дышала рядом, повиснув на плетне всем телом. Хельга слышала, как она рыдает – тихо, задушенно. Она всегда прибегает первой, даром что толстая, как вол. Столько лет уже ждёт своего Георга… Пятнадцать? Или двадцать? Хельга не помнила, как его забрали, и помнить не хотела. И думать, что будет мчаться на восточную окраину вот так, задыхаясь на бегу и думая: только бы! только бы!! – ещё двадцать лет… тоже не хотела.
Колонна приближалась медленно: тройка пеших брела шатко, всадники позади не подгоняли, будто желая ещё больше помучить женщин, столпившихся на границе селения. Будь их воля, они бы кинулись навстречу, чужаковским коням под копыта – да нельзя… Запрещено, бог весть почему: надо стоять за плетнём и дрожать, пока они не приблизятся достаточно, чтоб можно было разглядеть фигуры пеших мужчин, узнать знакомые черты… по походке уже не узнать никак – она всегда у них меняется. И если бы только она…
Ингрид стояла у другого конца ограды. Хельга чувствовала её взгляд, хоть он и не был обращён на неё – просто смотрели они в одну сторону. И думали об одном и том же. И были родными в этом. Сейчас.
– Там есть мой Морриг? – слабо вскрикивала подслеповатая Эрика, местная швея, хватая соседок за холодные руки. – Есть? Вы видите? Скажите! Есть?
Моррига не было. И Кристиана тоже. Хельга поняла это и мгновенно словно гору с плеч уронила. Выпрямилась. И спокойно следила, как колонна подходит всё ближе и ближе. Хоггард-кузнец, Ульрих-кожемяка и сапожник Ларт – все трое уже почти старики. И пять чёрных силуэтов над ними – силуэтов, на которые никто не смотрел.
Мужчины подошли к плетню вплотную, ступили в распахнутые настежь ворота – сдвоенный женский крик, рыдания, истерический смех, некрасивые звуки смачных поцелуев. И молчание. Двух десятков женщин – и седого Хоггарда, одиноко стоявшего в стороне от собратьев по возвращению и в растерянности оглядывавшего толпу.
Женщины потоптались ещё немного, потом стали расходиться. Хельга подошла к Хоггарду. Тот поднял на неё выцветшие глаза в почерневших впадинах. Хрипло спросил:
– Давно?
– Года два уже, – ответила Хельга и, помолчав, добавила: – До самого последнего дня ходила. Мы думали, она и помрёт тут, у плетня…
Кузнец молча кивнул. Замешкался, будто забыл, в какой стороне находится родной дом – да и мудрено ли, за восемь лет… Потом побрёл в глубь селения. Хельга смотрела ему вслед и думала: «А я дождусь тебя? Дождусь? Или ты вот так же немощным слепцом один побредёшь по дороге к дому, из которого тебя забрали три года назад… забрали у меня…»
Она почувствовала на себе взгляд и подняла голову.
Четверо чёрных всадников ехали прочь, к лесу.
А один остался.
И смотрел на неё.
Это было невероятно, уму непостижимо. Трактир пустовал, но снаружи, за воротами, столпилась едва ли не вся деревня. Хотя все боялись, очень. Хельга, если бы могла выбирать, не пришла бы сюда. Её не мучило любопытство, отнюдь. Она знала, что от этих глупо ждать добра.
– Обслужи, – процедил Гунс и сунул ей в руки бутылку. Липкую, в соломенном чехле. Старейшее вино из закромов вытянул. Ну ещё бы – такой гость.
«Почему я?» – хотела спросить Хельга, но не успела – хозяин подтолкнул её к столу, за которым сидел чужак.
Она подошла, поклонилась, поставила бутылку. Уткнула взгляд в пол, ожидая заказа.
Но чужак молчал. Хельга вынудила себя поднять глаза. Он снова смотрел на неё – как тогда, у плетня. Узкие щели чёрных, как смола, глаз, на странном белом лице, невнятном, будто речь больного, и зыбком, как поверхность воды на ветру…
– Может, изволите чего? – пересилив себя, выдавила она. И едва не вздохнула от облегчения, когда чужак отрицательно качнул головой. Хельга присела в книксене, попятилась к стойке. Сквозь дверной проём она видела толпящихся односельчан: народ шушукался, качал головами, ахал – так по-бабски. Да тут и были почти одни только бабы, и ещё старики – те, кого эти вернули полуживыми, и те, кого в своё время побрезговали забрать.
– Умница, – шепнул Гунс. Хельга отмахнулась передником, показушно засуетилась у полок. У неё дрожали губы, и она была рада, что никто этого не видит.
Взгляд чужака по-прежнему жёг ей лопатки.
Скрежет отодвигаемой скамьи будто ножом разрезал отдалённый гул голосов. Люди смолкли.
Загремели тяжкие шаги, перемежаясь звоном шпор.
Хельга стояла спиной к нему, теперь у неё тряслись и руки.
Хлопнула входная дверь.
– А глазищи-то какие! Глазищи! Будто на вертел тебя насаживают!
– Ну ты дура, ты в глаза ему смотрела?! Это ж верный сглаз!
– Сама ты дура, какой от оборотня сглаз? Если не загрыз, так теперь уж что…
– А про коня его слыхали?
– Что?
– Сено жрать отказался! А как мясца ему сырого кинули – так мигом…
– Ага, ещё бы человечинки – совсем бы хорошо…
– Что ему надо-то было?
Хельга молча наматывала верёвку на ворот. Тот скрипел, ведро раскачивалось, поднимаясь из сырой пропасти. Скрип-скрип. Мышцы на руках Хельги напрягались и расслаблялись, в такт ударам сердца: раз-два… скрип-скрип…
– А одежка-то у него не шерсть и не лён. И не бархат какой. Бесовское…
– Ты что, щупала?
– Он мимо меня прошёл. У ткачихи, дорогуша, на такое глаз намётанный…
– А меж ног ты ему не приглядывалась?
Бабы заржали – дружно, испуганно. Они болтали без умолку весь день, с того мгновения, как чужак молча вышел из трактира, ничего не взяв. И какую же ерунду болтали…
Хельга нажимала, ворот скрипел, будто стонал.
– А глазёнки-то у него всё же это, ничего… ясные!
– Так что ж ты его на сеновал не позвала? Нечасто случай выпадает, с этим – то, а?
И снова – взрыв истеричного ржания. Господи…
Дно полной кадки стукнулось о край колодца.
– А ну заткнитесь, дуры! – свирепо бросила Хельга. – Вы что, совсем ума лишились, сколько его там было?! Он же из этих! Это бес, укравший наших мужей, наш покой! А вы только и думаете о том, каков он без штанов!
Бабы ошарашенно примолкли. Потом захихикали.
– А что, Хельга, ты-то его ближе всех видела. Как он на тебя смотрел? А?
– Никак, – отрезала она. – Вовсе не смотрел.
– Ну-у, сама-то уже три года без мужика…
– Конечно, кто на неё позарится-то, – обронила толстощёкая повариха Роза. Муж её лишился ноги на одной из старых войн, а потому, когда проклятые чужаки стали забирать в услужение их мужчин, остался с ней, в её доме, её постели.