— Теперь, сынок, ты меня будешь кормить, ведь я тебя родила…
Молчаливый, робкий Иосиф не посмел отказаться, хотя был далек от желания связываться с ней. Он довольно хорошо зарабатывал, собирался жениться и обзавестись хозяйством. Не прошло и двух недель, как Григойя — двоюродная сестра матери — тоже перебралась к нему: хижина ее развалилась от дождей. Иосифу пришлось терпеть двух старух, которые бездельничали целый день, а когда напивались, пели заупокойные молитвы. Иосиф готов был бежать от них на край света, но куда побежишь? Со старшим братом он не особенно ладил. Когда Иосиф был еще мальчиком, Траян заставлял его батрачить на себя и лишь с большим трудом позволял учиться ремеслу. Флорице же Иосиф всегда откровенно рассказывал о своих заботах, но Митру сторонился, опасаясь его крутого права. Теперь, когда им пришлось туго, Иосиф охотно пришел на помощь, но все еще раздумывал, отдать ли им свои сбережения. Траян появился еще раз, а потом исчез, решив, что нельзя терять урожая ради хижины Моца. Митру не сказал ни слова. Сам он работал с каким-то остервенением и даже не отвечал на вопросы, а лишь целый день месил глину и лепил кирпичи.
На третий день Флорица страшно испугалась, когда увидела, что Митру, с искаженным болью лицом, выпрямился, держась за поясницу, но не закурил, как обычно делал, когда отдыхал, а поднял глаза вверх, прямо в голубое небо, и запел хриплым, как у старого пса, голосом:
Колет в зад меня нуждаааа,
Не уйти мне никудаааа!
Митру повернулся к Флорице и Иосифу, посмотрел на них белыми глазами, сверкавшими на покрытом грязью лице, и договорил слова песни:
Сорок дыр в штанах моих,
И гуляет ветер в них.
— Митру, — позвала Флорица.
Глаза Митру наполнились слезами, он махнул рукой, заскрипел зубами и ушел со двора. Вернулся Митру только к вечеру — усталый, мокрый от пота, словно бегал по полям. Флорица молча подвинула ему глиняную миску со щами из крапивы и грибов, но он не прикоснулся к еде. Встал, бросился на подстилку в яслях лицом вниз, часто и тяжело дыша. Он решил продать землю и уехать в город. Что будет, то будет.
К полуночи Флорица, которая тоже не смыкала глаз, легла рядом, и они обнялись в тесной колоде яслей.
— Спишь?
— Черта с два!..
— Что мы будем делать с землей?
Он не шевельнулся, словно оглох.
— Слышишь? Что будем делать с землей? Ведь семян-то нет…
— Поджарим и съедим!
— Ты одурел?
Убедившись, что Митру очень устал и не полезет драться, Флорица быстро проговорила, но не обычным просительным тоном, а повелительно и властно:
— Пойди к директору, у них ты вырос. Попроси, чтобы взяли тебя в издольщики и дали в долг семян. Вернем все летом. Может, директор поговорит с кем-нибудь и о плуге. Может, и денег одолжит.
— Значит, снова кланяться в ноги? — проворчал Митру и тут же пожалел. «И что только я о себе мыслю, — подумал он с горечью. — Кто я такой?.. Голь перекатная… Нищий…»
— Пойду, пойду! — с раздражением крикнул он. — Спи наконец и оставь меня в покое. Пойду завтра чуть свет. Подниму его с постели. Встану на колени и поплачу. Хватит с тебя? А теперь молчи, не то побью.
На фронте Митру слыхал, что во многих селах уже проведена реформа. А тут? Какая тут может быть реформа? Поместье эрцгерцога Франца разделили еще после той войны… Все, что осталось от него, захватил барон Папп, бывший тогда министром. Но об этом поместье даже не заходила речь. Не может же он один забрать его.
Митру сел на край яслей.
— Что с тобой? — зашептала Флорица. — Опять взбеленился?
— Нет, ничего… Послушай, жена. Вот если бы земля была резиновой и растягивалась, тогда ее, может быть, хватило на всех…
— Господи, спаси и оборони. Ложись скорей.
— Отцепись! Не мешай думать. Тебе не понять…
Когда Эмилия замечала, что Джеордже не смотрит на нее, все ее самообладание исчезало, как дым. Она вся замирала и напряженно следила за его неловкими движениями, прислушивалась к его охрипшему от курения голосу и кусала губы, охваченная беспокойством, близким к страху. Эмилия не могла себе представить, что увечье способно так изменить человека. Ей хотелось, чтобы Джеордже забыл о нем, и поэтому она не старалась помочь ему и предоставляла все делать самому, хотя готова была крикнуть: «Ради бога, позволь, я помогу тебе. Позволь. Я готова сделать для тебя все, что угодно». Очень скоро она поняла, что им не о чем говорить. Джеордже и раньше не был разговорчивым, но тогда она понимала его, знала, что он думает о тех же вещах, что и она, уважала его идеи, хотя и не разделяла их, его заботы, которые не трогали ее, и даже гордилась, что он не такой, как все, и у него свой собственный внутренний мир. Тогда его «миром» были вопросы преподавания: он выписывал все специальные журналы и книги, внимательно и с увлечением следил за всеми опытами в этой области.
Раньше она считала, что хорошо знает Джеордже, и была уверена, что он вернется таким, каким ждала его. Но уже через неделю после возвращения они находили друг друга лишь ночью, во мраке, с какой-то отчаянной безнадежностью, а утром она чувствовала себя смущенной и униженной, вставала раньше мужа и занималась хозяйством. Охваченная робостью и беспокойством, Эмилия надеялась, сама не зная на что.
А тут еще этот непрошеный гость. Вначале ее бесили и утомляли вежливые, чересчур «светские» манеры Суслэнеску, который, не находя себе места, путался у нее под ногами и заставлял ее терять слишком много времени с готовкой еды. Бесконечные разговоры его с мужем еще больше раздражали Эмилию. Она часами выслушивала эти отвлеченные философские споры, боясь вставить слово, чтобы не показаться глупой.
Прежде большие познания мужа наполнили бы сердце Эмилии гордостью, но теперь она то и дело возмущалась, считая несправедливым, что на ее плечи легло все хозяйство и школа и у нее нет даже возможности взять в руки книгу, в то время как они занимаются пустяками. Ей было ясно, что Суслэнеску останется у них насовсем, — так его напугали люди села, которые его не понимали, и в особенности Кордиш. Тот даже не здоровался с новым учителем, вообразив, что этот пришелец намерен занять его место.
Но однажды, когда Джеордже не было дома, они разговорились. Суслэнеску хорошо отозвался о Дане — «блестящем ученике с большим будущем», рассказал о своей жизни. Когда Эмилия узнала, что он отпрыск обнищавшего знатного рода, то прониклась к нему значительно большей симпатией. Суслэнеску пожаловался, что не знает, как обращаться с детьми, которые не понимают его, словно он говорит на чужом языке.
— Да, господин Суслэнеску, для деревенских детей нужен особый подход.
— Я с ужасом убеждаюсь в этом. Не знаю, что делать. Стараюсь говорить как можно проще. Ребята довольно большие, и все же…
— Вы не обидитесь, если я спрошу вас — зачем вы сюда приехали? Преподаватель гимназии, город, положение…
Суслэнеску умолк и покраснел. Его смущение навело Эмилию на мысль, что тут есть какая-то тайна, и это лишь увеличило ее симпатию к нему.
Однажды Эмилия наткнулась в шкафу на свои тетради с записями первых пробных уроков и показала их Суслэнеску. Тот рассыпался в похвалах, заявил, что эти записи свидетельствуют о подлинном педагогическом призвании, прекрасном понимании крестьянского образа мышления. Эмилия была польщена и стала смотреть на Суслэнеску другими глазами. В конце концов даже хорошо, что Джеордже приехал не один. Было теперь с кем поговорить, а лишний человек за столом — это не проблема.
Суслэнеску был почти счастлив, что ему удалось понравиться. Первые дни были для него настоящей пыткой, и он не уехал только из страха перед неизвестностью. Он стремился лишь к одному — оставаться незаметным, никому не мешать, часами сидел во дворе, пока холод не гнал его обратно. Ему казалось, что здесь, в деревне, время течет невероятно медленно, что у него ржавеет мозг.
Суслэнеску не преувеличивал трудностей, с которыми столкнулся в сельской школе. Он взял пятый, шестой и седьмой классы, где учились слишком взрослые для своего возраста, неугомонные, дерзкие парни; уже сформировавшиеся девушки с крутыми бедрами и налитой грудью смущали его. Однажды, увидев, как Кордиш влепил одной из них пощечину, он почти восхитился им. Ему хотелось смягчить враждебность Кордиша, но это было невозможно. На робкие вопросы Суслэнеску Кордиш просто не считал нужным отвечать, притворяясь, что не замечает его, и лишь мрачно бормотал себе что-то под нос. Эти трудности ожесточили Суслэнеску. Директор же казался ему настоящей загадкой. Люди, с которыми он общался до сих пор, были ему понятны, он мог установить иерархию между ними, знал, как надо обращаться с тем и с другим. В этом же замкнутом человеке все представлялось Суслэнеску неопределенным. Он замечал, что Джеордже грызет что-то изнутри, но не знал, что именно. Ему трудно было понять, нравится ли он директору, уважает тот его или только терпит. Их споры касались главным образом истории; Джеордже все время возражал ему, но без особого пыла и знания дела, видимо скорее из озорного желания подзадорить. Даже в том, как Джеордже обращался с ним, было что-то раздражающее. Директор называл его только по фамилии, как какого-нибудь фельдфебеля.
Эмилия казалась Суслэнеску намного симпатичнее. Простая, полная здравого смысла женщина, типичный представитель сельской интеллигенции. Он понимал, что она тоже недовольна мужем, а однажды ему даже пришлось присутствовать при тяжелой сцене.
Джеордже безуспешно старался завязать себе галстук и вдруг заскрипел от бессилия зубами. Тогда от плиты послышался низкий голос старухи:
— Что ты стоишь, как пугало, Эмилия? Завяжи ему эту удавку.
Эмилия бросилась на помощь и тут же залилась слезами.
— Не сердись, не сердись, — повторяла она сквозь слезы, судорожно гладя то воротник рубахи, то пустой рукав.