Жажда — страница 51 из 107

— Am rechts! Drei! Feuer![19]

— Немцы, — лепечет Рэдаш.

Он встает на колени и окровавленными пальцами начинает расстегивать штаны. Но тут же, как камень, падает на спину.

— Рэдаш!

Джеордже подползает к нему, трясет, но Рэдаш молчит. Слева на его груди начинает расползаться, как чернила на промокашке, большое темное пятно. Открытые бесцветные глаза устремлены в небо. Джеордже вытягивается на спине и смотрит туда же, куда устремлен этот мертвый взгляд. Над ним распростерлось обычное голубое небо, белое облачко. Высоко, высоко парит какая-то птица.

Мимо бежит солдат, спотыкается, роняет винтовку.

— Что это… господин младший лейтенант Теодореску… что случилось? Ранены?

— Как тебя звать? — спрашивает Джеордже.

— Бро-бро-бро… пошли, господин младший лейтенант. Они идут…

— Vorwärts![20] — раздается за спиной чей-то суровый голос.

Мельницу больше не видно. К ней быстро приближаются зеленоватые комочки. Джеордже тоже бросается вперед и уже не ложится. На бегу он, как пьяный, наталкивается на солдат, которые тоже бегут, стреляя наугад. Только теперь Джеордже замечает, что в руке у него револьвер.

— Вперед! — хрипло кричит он. — За короля и отечество…

Мельница горит, пламя лижет стены, и возле них нестерпимо жарко. Хлопают отдельные выстрелы. Какой-то офицер падает, схватившись за живот.

— Еще стреляют… — кричит капитан Григурку.

Неожиданно наступает полная тишина! Далеко на востоке земля тяжко вздыхает через равные промежутки времени. Высота 472 взята…

— Смотри-ка, они расстреливают пленных, — говорит бородатый солдат, показывая рукой.

У белой, с кроваво-красным оскалом пробоин стены толпятся пленные в темно-зеленых гимнастерках. Еще совсем молодой белокурый немецкий офицер выстрелил в затылок пожилому солдату и тут же сфотографировал убитого.

— Комиссар… — безразлично объясняет стоящий рядом с Джеордже капитан Григурку.

Сзади приближаются танки; воют моторы, взлетает комьями земля.

Солдаты растянулись на спине, подставляя солнцу лицо. Джеордже хочется подойти к каждому, разгадать, не расспрашивая, что у него на душе. Потом он порывается искать Рэдаша, но тут же отказывается от своей затеи. В поле вышли санитары, и, кроме того, Рэдаш все равно убит. Мимо, завывая моторами, проползает длинная вереница танков. Немцы, взгромоздившиеся на башнях, машут руками. Рэдаш убит. Непреодолимый приступ смеха вдруг овладевает Джеордже. Он ложится на землю и прячет лицо в ладони. Приступ прошел.

— Четвертая рота, строиться! — кричит кто-то в рупор с окраины леса.

За несколько месяцев фронтовой жизни Джеордже, сам того не замечая, сильно изменился. До войны он выглядел не по летам моложавым (это иногда раздражало Эмилию) и даже начал полнеть. Теперь он весь высох, кожа на лице натянулась, как пергамент. Суровый и молчаливый, но с исключительной выдержкой, он старался относиться ко всему равнодушно и безразлично. Всеми силами стремился подавить он в себе все личное и ограничиться лишь выполнением приказов. Это давалось ему нелегко. Особенно тяжело было, когда он встречался с кем-нибудь из знакомых или приятелей, которые пытались разрешить сложные и мучительные вопросы, поставленные войной. Но Джеордже не хотел ничего отдавать этим годам, ни малейшей частицы самого себя — учителя, нормального, здравомыслящего человека, который должен был оставаться где-то далеко. Вместо него на фронте двигался какой-то автомат. Он чувствовал, что иначе сошел бы с ума или дезертировал. Хотелось сохранить неизменными свои довоенные человеческие свойства и черты. Он боялся, что превратится в опасного зверя, если они будут чем-нибудь поколеблены. Джеордже видел это на примере немцев, которые постепенно превращались в наглых, бесшабашных бестий. Ему казалось, что он может противопоставить этому абсурду лишь столь же абсурдную геометрическую скрупулезность.

Как иностранному офицеру и оккупанту, ему было трудно подойти к «русской душе», знакомой по книгам; чтобы понять ее, Джеордже начал серьезно изучать русский язык и разговаривать с русскими, но этот «новый мир» решительно и бесповоротно ускользал от него. Он узнал довольно много о колхозах и системе оплаты труда, которая заинтересовала его как любая система, но не больше. Через шесть месяцев, несмотря на почти беспрерывное продвижение вперед, Джеордже понял, что войну выиграют русские. Россия не рухнула, а, наоборот, угрожала откуда-то из-за этих ослепительно голубых далей, куда двигались бесконечные воинские колонны.

Ночью, в грозной, непроницаемой тишине, Джеордже охватывал страх. Он спрашивал себя, что будет в конечном итоге, когда людям придется расплачиваться за войну. Сам он даже приблизительно не мог ответить на этот вопрос. Лишь смутно чувствовал, что здесь сталкиваются не две армии и две тактики, а два различных мира. Офицеры стали поговаривать, что Джеордже не совсем в своем уме, а солдаты недолюбливали его за замкнутость: к ним он был безразличен, как и к самому себе.

После трехнедельного отпуска, который он, в сладостном упоении, провел с Эмилией на родных полях, где каждый бугорок говорил ему что-нибудь и звал к себе, он в августе вернулся на фронт под Сталинград.

Все осталось позади: бесконечные переходы по затянутым голубоватой дымкой степям, сражения под чужим небом, на чужой, но теплой земле, к которой можно было прижаться, чтобы передохнуть. Здесь же, в Сталинграде, были только красноватые развалины. Вокруг все гремело, здания рушились со страшным грохотом, накрываясь куполом дыма, а из груды свежих развалин вновь щелкали и щелкали выстрелы русских. Страшен был этот горький дым, неподвижно и грозно висевший над головой, как туча, которую не мог развеять даже ветер. Казалось, она висит там с сотворения мира.

Смертельно уставшие, обросшие, офицеры и солдаты больше всего на свете мечтали об одном — добраться до берега Волги, увидеть ее гладкую зеленоватую поверхность, окунуться в нее. Они мечтали об этом больше, чем о конце войны, больше, чем об отпуске или ране, которые помогли бы им вырваться отсюда. Взводу Джеордже удалось лишь раз пробиться вперед настолько, что до реки осталось всего только двести метров. Спускался вечер. Кроваво-красный луч прорвал на мгновение дымную завесу, и вдали сверкнула серебром, как острие сабли, полоска воды. В следующее же мгновение советская артиллерия открыла огонь, и все исчезло в дыму. Джеордже упал лицом между двух кирпичей и зарыдал. В голове у него билось что-то красное, словно кто-то бешено размахивал там кровавым полотнищем. Ему было страшно, хотелось встать и завыть: «Я человек, я человек…» Какой-то солдат подполз к нему и спросил, не ранен ли он. Джеордже не ответил, продолжая рыдать. Тогда солдат тряхнул его за плечо и прокричал в ухо, что русская пехота снова пошла в атаку. И в самом деле, за огневым валом, который приближался к ним, вырывая огромные черно-красные, глыбы земли и выплевывая их в небо, слышались разноголосые крики. В нескольких метрах впереди лежал уже разложившийся труп немецкого солдата. Форма лопнула, и через прореху виднелось посиневшее тело, каска сползла на лицо, словно перед смертью солдат хотел спрятать глаза от яркого солнечного света. Не переставая плакать, Джеордже напомнил, что они должны продержаться еще пятнадцать минут, но солдат, вместо того чтобы отползти, влез в длинное, узкое, как гроб, временное укрытие и прижался к уху Джеордже давно небритой щекой.

— Давай сдадимся, а? Сдадимся? — пробормотал он, дохнув запахом махорки, пота, грязи.

— Как тебя звать?

— Петреску я, из Бухареста, из Гранта[21]. Сдадимся? А? Давай сдадимся.

С левого фланга залился испуганным отрывистым лаем ручной пулемет. Раздался грохот, и на месте пулемета поднялся зеленовато-черный гриб.

Джеордже отдал приказ об отступлении. Солдаты в задравшихся шинелях попятились назад, как зеленые раки. Только Петреску остался в своем маленьком укрытии, лег на спину и свернул цигарку. Джеордже еще увидел, как солдат с неожиданной силой отшвырнул от себя винтовку, закрыл глаза и затих в ожидании, с цигаркой в уголке рта.

С этого дня Джеордже стал с любопытством приглядываться к солдатам. Но он опоздал, взвод таял с каждым днем, одни оставались в домах, откуда нельзя было больше выбраться, другие погибали. Даже война и та стала непохожей на войну. Джеордже перестал думать и ловил себя на том, что реагирует на все, как ребенок: он бессмысленно смеялся и много говорил о еде. Однажды Джеордже отпустил пощечину офицеру, который вернулся из атаки с опаленными веками и, вытаращив глаза, городил какую-то бессвязную чепуху о героизме. В тот же день с Джеордже произошло странное событие.

В бетонном блоке, на углу улицы, где находились их позиции, оставался всего один советский солдат. Его не могли заставить замолчать ни минометы, ни точная стрельба офицеров-снайперов, ни вылазка немцев, вооруженных огнеметами. От дома остался один черный остов, продырявленный сотнями пробоин, из которых русский посылал свои меткие пули в любое время суток. Стоило высунуть из-за угла плечо, руку или голову, и пуля безошибочно находила их. В этот день отделение, в котором находился Джеордже, не получило пайка, так как никто не осмеливался пересечь улицу. Капитан, одуревший от голода, пообещал бутылку коньяку тому, кто доберется до места, откуда время от времени доносились крики:

— Эй, вы там! Забирайте жратву, или мы уходим.

Джеордже хлебнул коньяку, покрепче затянул под подбородком ремешок каски и короткими перебежками помчался к углу улицы.

Был необычно тихий для Сталинграда полдень. Где-то очень высоко над облаком дыма, почти невидимые с земли, сражались истребители.

Когда Джеордже достиг угла, его охватило сомнение, — стоит ли идти. Он очень ослаб, тело трясла лихорадка, хотелось лечь и уснуть тут же на солнце. Улица была усеяна убитыми, лежавшими в самых невероятных позах. У большинства в руках были ведра, тюки или ранцы. Джеордже нацелился на большую глыбу цемента в середине улицы и неожиданно бросился к ней. Из дома хлопнул выстрел, и пуля щелкнула в камень около самого его плеча. До дома напротив оставалось каких-нибудь пятьдесят метров.