Жажда — страница 59 из 107

— Конечно, Теодореску бескорыстен, — продолжал Кордиш, иронически улыбаясь. — Но посудите сами, госпожа Эмилия, зачем он связался с коммунистами? Затем, чтобы в подходящий момент сесть нам на шею? Зачем расколол румын на ярмарке, когда те дрались с венграми, и стал сулить им землю? Надеюсь, вам известно, чью землю? Я румын, госпожа…

— И мы, — мягко сказала Эмилия.

— Послушай, Петре, — раздался у плиты злой голос старухи. — В кого ты такой злющий? Отец, мать, братья — все люди порядочные, добрые, а ты в селе всех ненавидишь.

— Тетушка Анна, — не рассердившись, ответил Кордиш. — Вы ничего не понимаете в политике.

— Зато ты понимаешь, много понимаешь, горемыка. Даже от тестя и то не получил обещанного, жену вырядил по-барски, так, что до сих пор все село смеется… Много ты в политике смыслишь.

— Мама, не лезь не в свое дело! — крикнула Эмилия и подмигнула Кордишу, намекая, что мать не в своем уме, не знает, что говорит.

Вначале этот унизительный разговор, уступки ничтожному подлому и завистливому человеку заставляли Эмилию страдать. Но вскоре это чувство исчезло, и ей всерьез захотелось смягчить Кордиша, заставить его признать превосходство Джеордже. Ей казалось, что ее долг — сблизить Джеордже с теми, кто его не любил или не понимал.

— Как чувствует себя на новом месте господин Суслэнеску?

— Хорошо, очень хорошо, — высокомерно ответил Кордиш. — Очень, очень хорошо. Ест и пьет вместе с нами и чувствует себя среди румын.

Эмилия сделала вид, что не поняла намека.

— Все мы, господин Кордиш, должны объединить силы и работать на благо села… сделать людей добрее и лучше.

— Согласен. Но как? Как именно?

Кордиш заметил на столе брошюру Маркса в красной обложке и взял ее кончиками пальцев, словно боялся обжечься.

— Кто это читает? — удивленно спросил он.

— Я, — ответила Эмилия. — Хочу разобраться в идеях мужа. Все, что там написано, прекрасно и правдиво.

В действительности Эмилия не прочла ни строчки, но в эту минуту она готова была драться с Кордишем за эти незнакомые ей идеи.

2

В комиссию по разделу земли, кроме Митру Моц и Катицы Цурику, вошли Анатолие Трифан, прозванный Миллиону за то, что он очень любил это слово и все исчислял в миллионах — и население села, и рыбу в Теузе, и бутылки выпитой им цуйки, Лазарь Сабэу — молодой солдат, вернувшийся с фронта без ноги, Савета Лунг — вдова с двумя детьми, которая с той минуты, как ее выбрали, не переставала причитать по мужу, убитому где-то в излучине Дона, и еще два пожилых крестьянина. Класс с трудом удалось освободить от народа. Люди боялись выйти — как бы в их отсутствие чего-нибудь не случилось. В коридоре поставили длинный стол, из примэрии принесли списки, и запись началась.

Митру важно уселся, вставил в ручку новое перо, заглянул в чернильницу — хватит ли чернил, засучил рукава и неуверенным голосом выкрикнул первое, значившееся в списке имя:

— Аврам Аврам!

— Здесь, — гаркнул крестьянин и стал пробираться к столу, толкая перед собой жену и троих детей. — Здесь я, Митру. Здесь, дорогой!

— Сколько у тебя земли? — спросил Митру, и голос у него странно дрогнул.

— Полтора югэра, да и те заложены в Сельскохозяйственном банке.

— Банку можешь шиш показать, — зло сказал Митру. — Скоро и банки отберут у господ.

— Дай-то бог! — не очень уверенно поддержал его Аврам.

— Подпишись.

Аврам долго вытирал руки, потом тщательно, буква за буквой, а одну даже два раза, вывел свою фамилию.

— Да кончай же быстрее, не один ведь! — послышался у него за спиной чей-то нетерпеливый голос.

— Аврам Мэриуца, — выкрикнул Митру.

— А я неграмотная, — быстро ответила женщина.

— Постыдилась бы, два-то класса все-таки кончила.

— Забыла все. Умею писать только «а», «м», «с» да еще вроде «о».

— Сколько у тебя земли?

— На погосте получу, когда помру, а ту, что имела, продала. И эту продам, когда выделят, а на деньги поставлю каменный крест Траяну моему горемычному. Кто знает, где покоится его прах, будь они трижды прокляты, те, кто послал его на фронт, не дожить бы им до завтрашнего дня.

— Где ты, мой Мирон, горе мое? — зарыдала и Савета Лунг.

— Кыш вы, бабы! — прикрикнул на них Митру. Но тут же смягчился. — Нелегко вам, конечно, да что поделаешь.


В опустевшем душном классе остались лишь Джеордже и Арделяну.

— Я звонил на рассвете в уездный комитет, — сообщил Арделяну. — Журка говорит, что в царанистской газете появилась заметка… Постой, я записал, — и он вынул из кармана помятую бумажку. — «Начинается самоуправство. Сигнал с места. В селе Лунка любимый, уважаемый всеми староста был изгнан из примэрии коммунистом — темным, несознательным элементом, который угрожал ему смертью и т. д.».

— Митру становится знаменитостью, — улыбнулся Джеордже.

— Журка посоветовал, чтобы выбрали старостой какого-нибудь всеми уважаемого середняка. Как насчет Гэврилэ Урсу?

— Не знаю, ума не приложу. Человек он, конечно, честный и пользуется уважением, но с ним что-то неладно. Видно, к царанистам метит, не то еще что-то в этом роде. Если бы я мог поговорить с ним откровенно. Но ты сам видел, что он мне угрожал, а это не в его привычках…

Арделяну почесал лоб.

— Если я буду говорить, еще хуже выйдет. Кто я ему — механик, да еще и коммунист в придачу…

— Что-нибудь придумаю… Постараюсь встретиться… — сказал Джеордже и, сменив тему разговора, спросил у Арделяну, где он устроился и не хочет ли остановиться у них. Тот отказался, сославшись, что живет в своей прежней комнате. Старушка вдова, прослышав, что он стал «большим человеком», не знала, чем ему угодить. Арделяну удалось разыскать часть своих книг, и он с удовольствием и волнением принялся перечитывать их потрепанные страницы. По вечерам к нему приходили крестьяне, все усаживались у ворот на зеленый краешек канавы, курили и толковали между собой до поздней ночи. Арделяну любил эту окраину села с низенькими, покосившимися домиками. Здесь обитала самая революционная часть населения Лунки — бедняки, не поддавшиеся на удочку царанистов и не зараженные национализмом. Они хотели земли и отваживались открыто ее требовать.

Время подходило к обеду, а запись продвинулась еще очень мало. Хотя большинство крестьян слышало, что сказал утром Джеордже, многие требовали дополнительных разъяснений. Одни просили, чтобы Митру указал в списке, какую именно землю они получат, другие, которых Кордиш успел напугать, шепнув, что из Арада готовятся выступить против них войска, боялись подписываться, заявляя что достаточно их фамилий, написанных рукой Митру. У Митру пересохло в горле, по онемевшей руке бегали мурашки. В довершение всего он страшно проголодался. Утром он ничего не ел, так как дома не нашлось ни крошки мамалыги. Вот уже несколько дней, как они ели одни щи из крапивы. Однако, пока говорил Джеордже, и в особенности позднее, когда его выбирали, Митру было не до еды. С глубоким волнением представлял он себе, как вернется с тока ил телеге, тяжело нагруженной мешками, осторожно, по одному опустит их на землю и отнесет на чердак. Там он погрузит руки до локтя в золотую прохладную гору зерна. Однако теперь голод так мучил его, что фамилии в списке и лица людей расплывались перед глазами. «Проклятая жизнь! Председателем стал, а в животе все равно бурчит». И все же Митру готов был избить каждого за малейший намек, что он голоден. Этого еще не хватало, чтобы Клоамбеш посмеялся над ним. «Голодный председатель…» Раньше Митру намеревался занять денег у Джеордже или Арделяну, но теперь отказался и от этой мысли — еще подумают, что вступил в партию из-за денег. Хотя бы выкурить цигарку, но старики, сидевшие с ним за столом, курили трубку, а Сабэу ушел домой.

Позднее к столу подошел Джеордже.

— Не сделать ли нам перерыв часа на два? — нагнувшись, шепнул он на ухо Митру. — Пошли к нам обедать.

— Не могу, товарищ директор, — покраснев, ответил Митру. («Товарищ» он произнес робко, словно боясь обидеть Теодореску, но чувствовал, что именно так должен называть его.) — Бедняга Флорица и так, наверно, заждалась меня. Совсем от дома отбился… скоро Фэникэ меня узнавать перестанет. Уж как-нибудь в другой раз, коли позовете. Благодарствую!

— Пошли, Митру, выпьешь хотя бы рюмочку цуйки.

— В голове помутится, благодарствую, — снова отказался Митру, взглянув Джеордже прямо в глаза. — Так хочется есть, что, ежели выпью рюмочку, опьянею, а Флорица ждет меня с обедом. Еще капельку — и пойду. Желаю вам кушать на здоровье.

— Должно быть, вкусно готовит твоя баба, Митру, если отказываешься отведать обеда у такой первоклассной мастерицы, как директорша, — вмешалась Катица Цурику.

Она встала со стула, расправила все свои двенадцать накрахмаленных юбок и сладко зевнула.

— А я удалюсь на часок. Пойду приготовлю себе омлет.

— Что? — вытаращил глаза Митру.

— Яичницу.

Стоявшие у стола крестьяне забеспокоились.

— Это что же получается? Кончилась запись?

— Не кончилась, — крикнул Митру. — Имейте терпение. Запись дальше идет!

— Хорошо, Митру, — улыбаясь, сказал Теодореску. — Как только пообедаю, подменю тебя. Курево есть?

— Вот только что кончилось…

И Митру продолжал записывать фамилии подходивших к столу людей.

Подняв глаза, он неожиданно увидел сына. Фэникэ стоял, опершись о стол, и не осмеливался обратить на себя внимание отца. Флорица вымыла сына, надела на него чистую рубаху, но мальчик был так худ, что казался прозрачным. У Митру болезненно сжалось сердце.

— Тебе что?

— Мама послала, приказала домой идти, обед готов.

— А что, твоя мать разве не знает, что я занят? — спросил он, но таким тоном, словно говорил: «Хороший ты у меня парень, радуешь отца, вот тебе два лея, пойди купи себе конфет».

— Верно, не знает, — нерешительно ответил Фэникэ. Крестьяне, нетерпеливо топтавшиеся у стола, переглянулись.

— Пойди поешь, а то уже поздно, — неуверенно сказал один из них, — придешь, чай, после еды.