— Что? Что с тобой, Эзекиил? Что ты хочешь? Зачем ты меня разбудил?..
— Поговорить надо, — решительно заявил сын.
Старик заерзал на кровати, еще не придя как следует в себя, потом протер глаза, понюхал воздух.
— Ты пьян, — тихо сказал он.
— Утром хлебнул глоток, — покорно признался Эзекиил. — Крепкая штука, сам знаешь.
— Знаю. И не хочу, чтобы сыновья пили в моем доме. Да и в другом месте. Не люблю я этого.
Эзекиил с такой силой стиснул спинку стула, что пальцы побелели, потом вздохнул, придвинул стул к кровати.
— Я, батюшка, вот что надумал. Мне нужна моя доля земли, участок в Бужаке, чтобы дом себе поставить, и деньги, что мне положены.
Гэврилэ не спеша приподнялся на локтях и старательно поправил за спиной подушки и одеяло в ногах.
— Какая земля, какой надел для дома и какие деньги? Я ничего не знаю, — покачал головой старик, глядя куда-то в угол комнаты.
Если бы Эзекиил внимательнее следил за отцом, то заметил бы глубокую морщину, пролегшую между его бровями, и легкую дрожь в руках, которые Гэврилэ поспешил спрятать под одеяло.
— Не измывайся надо мной, батюшка, — глухо проворчал сын.
— Я ни над кем не измываюсь и не измывался, сыночек, с тех пор как живу на белом свете.
— Мне нужна моя доля, — вновь потребовал Эзекиил, и голос его перешел на крик. Он не хотел ссориться с отцом, но не мог противостоять ему в разговоре и начал терять голову.
— У тебя не будет никакой доли, пока я жив. Ежели хочешь заиметь ее, убей раньше меня.
Голубые глаза старика холодно блеснули.
— Но почему? — прошептал Эзекиил. — Почему так?
— Потому, что я так хочу, — медленно ответил Гэврилэ, но тут же вдруг закричал: — Нет! Слушай, что я скажу.
Старик соскочил с кровати в длинной холщовой рубахе, болтавшейся вокруг него, как колокол, натянул штаны, шерстяные носки и сел с краю, уткнувшись коленями в колени Эзекиила, пораженного этим внезапным превращением.
— Пока я жив, мы будем жить вместе, как теперь. Вместе мы — сила, понимаешь, дурная твоя голова? У нас здесь свое отдельное село, здесь мы командуем, и никто не вправе лезть в наши дела. Неужто не видишь, что делается вокруг? Пришли такие времена, когда каждый сорняк считает себя злаком и хочет, чтобы люди его ели.
— Ты, батюшка, проповедей мне не читай, — пробормотал Эзекиил, с трудом сдерживая ярость и с ненавистью глядя на совершенно спокойного с виду отца.
— Хорошо, — вспылил Гэврилэ. — Не буду читать тебе проповедей. Коммунисты сеют везде раздор, восстанавливают сына против отца, мать против сына, родных одной крови ссорят. В моем доме я не потерплю никакой розни, пока не призовет меня к себе всемилостивый и долготерпеливый господь. Понятно тебе?
Старик покраснел, на лбу вздулись синие жилы. Эзекиил молчал, сдавливая изо всех сил коленями ладони.
— Ты бесстыжий! Сам пошел по дурному пути, а теперь братьев на меня натравить хочешь?
— Батюшка, имение Паппа делят…
— Ложь это!
— Тогда пойди в школу и посмотри сам! — закричал, вскакивая, Эзекиил. — Пойди и посмотри своими глазами, ежели не веришь. Что же это такое? — завопил он так, что зазвенели стекла. — Имение делят. Люди получают землю, жизнь свою ладят. Только я должен весь свой век гнуть на тебя спину. Не хочу больше! Довольно!
— Тогда убирайся куда хочешь, — пожал плечами Гэврилэ.
— Куда я пойду? — жалобно вздохнул Эзекиил. — Куда? У меня есть воскресная одежка и ничего более, а ведь я сын самого богатого хозяина в Лунке.
— Марку Сими богаче, — возразил Гэврилэ, подняв палец.
Снаружи послышались шаги, шепот, потом дверь отворилась и вошли Давид, Иосиф, Адам и старуха мать. Заметив, что у Эзекиила с отцом тяжелый разговор, все в нерешительности застыли на пороге, не смея проронить ни слова. Появление братьев окончательно взбесило Эзекиила. Вне себя от ярости, он схватил стул, поднял к потолку и разбил вдребезги об пол.
— Пусть накажет тебя бог, отец! Имя его с языка у тебя не сходит, а ты злее сатаны. Я хочу иметь свою землю! Слышишь? Хочу стать человеком! Я не такая тряпка, как эти дурни, — и он протянул к братьям обе руки, словно хотел схватить их и расшибить им головы. — Ты разве не видишь? Не видишь, что я урод и никто смотреть на меня не хочет. Да какая девка пойдет за меня, да еще к тебе в кабалу. А? Отдай мне мою долю, да еще надбавь за то, что я работал на тебя в десять раз больше всех этих слюнтяев.
В уголках толстых посиневших губ Эзекиила выступила пена, глаза налились кровью, широкая грудь порывисто вздымалась.
— Кто пойдет за меня, такого, каким вы меня уродили? Сами знаете. Кто пойдет, ежели у меня не будет своего хозяйства? Тогда, может, какая-нибудь захудалая нищенка и польстится. Может быть. Я своего требую! Отдай мне!
Эзекиил умолк, задохнувшись от волнения. Гэврилэ сидел, низко опустив, голову, и плечи его поднимались и опускались от прерывистого дыхания.
— Не могу, — ответил он наконец, подняв неожиданно спокойное лицо. — Не могу, но о тебе позабочусь.
— Не можешь? — дико вскрикнул Эзекиил. — Не можешь? Почему? Просто не хочешь! Тебе по душе, когда сыновья живут у тебя словно из милости, как собаки. Ты любишь командовать, измываться. И после этого ты святой? Ты божий человек? Хочешь знать, кто ты? Пес ты! Пес, вот кто!
Гэврилэ медленно встал, откашлялся и поднял руку.
— Можешь убираться из моего дома. Уйди с моих глаз. Я больше не знаю тебя. Ты дьявол, ты… коммунист. Господь покарает тебя.
Эзекиил побелел как мел и с поднятым кулаком бросился на отца, но в последнюю секунду остановился и плюнул старику в лицо. Братья рванулись к Эзекиилу, попытались схватить его, но он, растолкав их, выскочил из комнаты, пересек залитой солнцем двор, хлопнул калиткой и в довершение всего — ударил в нее ногой, расколов сверху донизу. На лавочке у ворот Лазарь что-то старательно мастерил. Он успел обрезать себе палец до кости, но не обращал на это никакого внимания. Эзекиил пробежал мимо, даже не заметив малыша: тот пустился за ним вдогонку, но не смог догнать брата.
В комнате после ухода Эзекиила воцарилась тягостная тишина. Никто не осмеливался вздохнуть. Гэврилэ, который так и не стер с лица плевка, ни на кого не смотрел, а мать не решалась даже заплакать. Только Мария вдруг всхлипнула, вновь почувствовав тошноту, выбежала во двор, где беспомощно прижалась к голубому в зеленых звездах столбу крыльца.
— Уходите, — прошептал Гэврилэ. — Ты, Давид, отправляйся с конями в лес, а ты, мать, подан мне умыться, сапоги и черный пиджак. Где Мария?
— Ох, господи, господи, — запричитала мать, всплеснув руками, — спаси господи и помилуй!
— Принеси, что приказано, и подай завтракать, — оборвал ее Гэврилэ. — Ступайте.
Через полчаса, одетый по-праздничному, Гэврилэ остановился перед школой. Со двора доносился беспорядочный гомон, кто-то пел тонким голосом немудреную песенку. На каменной скамье перед воротами дымили цигарками несколько крестьян. Увидев Гэврилэ, они поздоровались, пригласили присесть, но Гэврилэ даже не шевельнулся, словно не слышал. Не ответил он и на приветствие крестьянина, проехавшего мимо в телеге. Через некоторое время старик тряхнул толовой, резко повернулся и пошел обратно домой.
Лазарь по-прежнему что-то старательно строгал, высунув от усердия кончик розового языка. Руки его были красными от крови. Гэврилэ подошел к ребенку и вырвал нож.
— Откуда это у тебя? — спросил он.
— Эзекиил подарил, батюшка.
Гэврилэ сунул нож в карман и, входя в калитку, заметил, что она расколота. Лазарь захлюпал носом и стал сосать порезанный палец, но не осмелился попросить нож обратно.
— Иосиф, — позвал Гэврилэ, — принеси гвоздей и доску. Треснула калитка, почини ее.
Когда он вошел во двор, жена сидела на пороге летней кухни и бессмысленно качала из стороны в сторону головой.
— Жена, — холодно приказал Гэврилэ, — отрежь мне сала, колбасы, ветчины, свари яйца. Я еду в Арад. Поезд через два часа. Эй, Давид! запряги Шони в дрожки, я поеду на станцию.
— А кто, батюшка, мог расколоть калитку? Ведь сегодня утром она была целехонька, — спросил Иосиф.
Гэврилэ метнул на него молниеносный взгляд и попытался улыбнуться.
— Ветер.
Гэврилэ двинулся вперед, но чуть не упал: Лазарь обеими руками обхватил его ногу и смотрел снизу огромными, умоляющими глазами. Старик вынул из кармана перочинный нож, подкинул на ладони и точным движением швырнул в колодец.
Длинный голубой «понтиак» легко скользил под ровное гудение мотора. Опытный шофер ловко объезжал все рытвины разбитого шоссе. На заднем сидении, сложив руки на животе, дремал барон Ромулус Папп де Зеринд. Хория Спинанциу с беспокойством поглядывал на него: такое состояние было не свойственно барону.
Спинанциу то и дело, стараясь не разбудить старика, поправлял на его ногах коричневый плед из верблюжьей шерсти, но барон все время раскрывался, словно ему и во сне нравилось досаждать людям. Без пенсне его морщинистое, дряблое, желто-оливковое лицо казалось обыкновенным и пошлым. «Что он намерен предпринять? Чего надеется достигнуть? Один… Снова какой-нибудь coup de tête[24]. Бедный барон», — думал Спинанциу. Однако откуда-то из-за этой внезапно нахлынувшей жалости настойчиво пробивалось и крепло чувство растущей тревоги. Осторожно, боясь, как бы шорох бумаги не разбудил Паппа, Спинанциу достал из кармана последний номер уездного органа коммунистической партии «Патриотул». Газета открыла настоящую кампанию за раздел поместья барона Паппа. Перед глазами адвоката мелькали резкие, негодующие заголовки: «Левая партия, руководимая помещиками», «Крупный землевладелец во главе крестьянской партии». «Что ответишь на эту демагогию? — спрашивал себя Спинанциу. — И главное — кто будет отвечать? Руководство старается увильнуть, никто ничего не хочет подписывать. Газета «Ардеалул демократ» выходит с большими перерывами». — «И чудесно, — говорит по этому поводу барон. — Пусть читатель подумает, что причиной этому — преследования свободной печати в Трансильвании».