Где-то совсем рядом послышалось пыхтение паровоза. Слезы потекли из глаз Суслэнеску. Руки у него дрожали так сильно, что он чуть было не выронил очки и с ужасом подумал, что это было бы самой страшной потерей. Черная громада вокзала возвышалась всего в нескольких стах метров. Там на мгновение вспыхнул ослепительно яркий всполох огня, вспыхнул и погас — это был паровоз. Дальше дорога была совсем размытая, но Суслэнеску было уже безразлично. Собрав остаток сил, он побежал, и только теперь в голове его мелькнула мысль, что все это может кончиться серьезным заболеванием, — ведь такая прогулка — безумие для человека со слабыми легкими. Почти у самого вокзала Суслэнеску потерял туфлю и долго ползал на коленях, шаря по грязи, пока не нашел ее. Но теперь это уже не имело никакого значения. Как ни странно, он не чувствовал ни радости, ни гордости, он даже сожалел, что не попытался добраться до села.
На вокзале было темно, начальник, вероятно, спал, и Суслэнеску направился к пыхтевшему на путях паровозу, но не осмелился подойти к нему, а вернулся и, пройдя вдоль перрона, прижался лицом к окну конторки.
Внутри топилась печь, наполняя всю комнату красноватым, колеблющимся светом, слышался чей-то густой, басовитый храп. Без долгих размышлений Суслэнеску постучал по стеклу ногтем, потом застучал кулаком по раме и, наконец, потеряв терпение, стал колотить ногами в стену.
— В чем дело? Это ты, Кула? — раздался хриплый от сна голос.
— Нет. Это не Кула.
— Тогда кто же?
— Из Лунки, из села…
— Какой дьявол тебя занес сюда? Будьте вы прокляты все, отдохнуть человеку не дадут… Убирайся, не то выйду все кости переломаю.
— Я от господина Паппа… от барона, — в отчаянии завопил Суслэнеску.
— К черту барона! Кто ты?
— Я из Лунки… Новый учитель… молодой…
— А? Почему сразу не сказали? Что вам угодно?
За окном вспыхнула спичка, засветилась лампа. В ее тусклом свете появилось красное, небритое лицо начальника вокзала. Туркулец прижался лицом к стеклу.
— Что же вы хотите? — спросил он.
— Билет…
— До завтрашнего вечера не будет ни одного поезда, кроме воинских. Идите домой…
— Господин начальник, прошу вас, умоляю, нет, это невозможно! Вы что, не румын? — завопил Суслэнеску, приходя в ужас от одной мысли, что начальник не пустит его погреться у чугунной печурки, тепло которой он, казалось, чувствовал сквозь стекло. Суслэнеску порылся грязными, дрожащими пальцами в карманах, вытащил какое-то удостоверение и протянул его начальнику, который растерянно топтался у окна. Туркулец сонными глазами просмотрел документ, тяжело встряхнулся всем телом и, открыв дверь, жестом предложил Суслэнеску войти.
— А что случилось, господин учитель? — спросил он, возвращая удостоверение. — Я не узнал вас.
— Все это ужасно… происходят страшные вещи…
— Да? Мне очень жаль, что вы до сих пор не оказали нам честь и не зашли запросто в гости, как принято между интеллигентными людьми. Прежде я чаще бывал в Лунке, приходил к моему другу, отцу Иоже. Но теперь не до этого… Боже, на что вы похожи, господин учитель!
— Мне непременно… непременно надо уехать.
— Что-нибудь серьезное в семье?
— Да, — кивнул головой Суслэнеску.
Тепло печи пронизало его насквозь, в глазах выступили слезы радости.
— Знаете что? Побудьте здесь до утра, а там посмотрим… С поездами у нас такое творится, что не сядешь. Вчера только задавило двоих — упали с крыши. Раздевайтесь и сушите одежду… Господи, ну и вид!.. Так недолго и заболеть… Я дам вам шинель… Раздевайтесь, что тянете, сами должны понимать — ведь ученый.
Суслэнеску стянул с себя одежду и развесил мокрые вещи на спинке стула. Теперь он остался голым и весь дрожал от холода, а зубы стучали так сильно, что Туркулец, пожалев его, протянул грубую железнодорожную шинель, от которой несло плохим табаком и гарью. Однако, стараясь подчеркнуть, что все еще не простил Суслэнеску за проявленное к нему пренебрежение, он добавил:
— Знаете, очень жалко, что вы не побывали у нас. Мы с женой, конечно, люди простые, но у нас дочь-гимназистка. Я держу Ливиуцу дома, пока все не уляжется, — еще попортят в этой неразберихе.
— Избави бог, — поддержал его Суслэнеску.
Глаза и все тело у него горели, временами ему казалось, что он проваливается в теплую воду.
— Давайте вздремнем еще немного, — предложил начальник станции, укладываясь на столе… — А позвольте узнать, по какому делу вы пожаловали к нам?
— По очень важному, — усмехнулся Суслэнеску и мгновенно уснул, сидя на стуле.
Глигор Хахэу робел перед Митру, хотя, при желании, мог справиться с ним одной рукой. За последние несколько дней Митру так изменился, что многие из влиятельных на селе людей стали относиться к нему совсем по-иному и это окончательно сбило с толку Глигора. Теперь он целыми днями торчал у Митру: рубил дрова, хотя нужды в них особой не было, — Флорице почти нечего было готовить, — помогал настилать крышу, но чаще всего просто глазел на Митру удивленными, непонимающими глазами. Он соглашался со всем, что Митру говорил, чувствуя, что это доставляет тому большое удовольствие, или молчал, безуспешно стараясь разобраться в своих мыслях. Если бы старик Урсу согласился отдать теперь за него Марию, то он мог обойтись и без их земли. Слава богу, сам получит теперь три-четыре югэра и сумеет умножить их. Придя к такому выводу, Глигор задумчиво разглядывал свои огромные мозолистые руки, расправлял плечи и напрягал мышцы, пока ему не казалось, что накопившаяся в нем сила вот-вот вырвется наружу, потом с шумом выдыхал из себя воздух. Ему бы хоть четверть смелости Митру, и он давно объяснился бы с Марией, но при встрече с ней мысли парня мешались, слова застревали в горле, и ему едва удавалось выдавить из себя всегда одну и ту же фразу: «Ну, что нового?» Потом он срывал с головы старую засаленную шляпу и проходил мимо, горя желанием обернуться, чтобы еще раз взглянуть на девушку. После этого он уже ни на что не годился — весь день томился и тяжело вздыхал во дворе у Митру. Флорице, знавшей обо всем, становилось жалко его.
— Слышь, Глигор, не выставляй себя на посмешище всего села, — журила она парня. — Ведь богатеи они, не для тебя эта девушка…
Глигора это страшно сердило, но он отвечал мягко и огорченно:
— Почему? Что же я, не человек?
Всю ночь лил холодный проливной дождь, но к утру небо прояснилось и потеплело. Листва и травы засверкали в ярких лучах весеннего солнца.
Глигор шел к Митру из дома на другом конце села и неподалеку от колодца столкнулся с Марией. Ему вдруг страшно захотелось встать перед ней на колени, но, застыдившись своей слабости, он так растерялся, что, весь красный, прошел мимо девушки, даже не поздоровавшись.
— Что людей не замечаешь, растяпа? — крикнула ему вдогонку Мария, а он так и остался стоять среди дороги с открытым от неожиданности ртом. Хорошо еще, что никто этого не видел.
Митру уже встал и, чертыхаясь, пилил ржавой, тупой пилой сырые доски. Пытаясь помочь, Глигор стал соваться ему под руки и мешать.
— Отойди, пока пальцы не отпилил, — не вытерпел наконец Митру. — Что ты сегодня с утра сам не свой?
— Дурень я, вот что! — мрачно ответил Глигор.
— Это правда, что греха таить, — кивнул головой Митру. — Как ты только сам додумался?
Митру хотелось пошутить, но Глигор оставался совершенно серьезным.
— Приметил за собой такое, — хмуро подтвердил он, подбрасывая на ладони щепку.
Митру отложил пилу, вытер руки о штаны и пристально посмотрел в глаза приятелю.
— Да что с тобой стряслось, дружище?
— Что с ним может случиться, — послышался из сарая голос Флорицы. — Видать, опять встретился с этой девчонкой, а потом сразу к нам, ведь от него спасу нет, как от детишек-озорников.
— Скажи, чтобы она оставила меня в покое, — взмолился Глигор.
— Придержи язык, Флорица, не то смотри — попадет.
— Будешь есть крапивные щи, Глигор? — спросила из сарая Флорица.
— Буду, если дашь. — Глигор повернулся к Митру и умоляющим голосом, словно речь шла бог знает о какой большой услуге, попросил:
— Митру, дружище, давай выкурим по цигарке… На, угощайся.
— Да ты и впрямь, кажись, не в своем уме, господи, прости меня… — улыбнулся Митру и принялся заворачивать в обрывок старой газеты щепотку черного табака. — Правду она говорит? — шепотом продолжал он, кивнув головой в сторону сарая.
— Нет, другое.
— А что именно? Стряслось что-нибудь?
— Да что я, не человек? — с яростью закричал вдруг Глигор. — Флорица, почему ты смеешься надо мной?
— Смеюсь потому, что ты большой, да глупый, не по себе дерево рубишь. Поищи невесту под стать, мало ли честных девушек на селе?
— Замолчи, жена, не лезь не в свое дело, — остановил ее Митру. — Лучше скажи, готова ли наконец эта бурда, не люблю курить натощак.
— Можете идти, давно все готово.
Митру с Глигором вошли в сарай и уселись на дощатую скамейку, вбитую в землю рядом со столом, устроенным из двери, положенной на четыре кола. Глигор долго мешал деревянной ложкой зеленое варево, пока Флорица не прикрикнула на него:
— Тебя зачем за стол усадили, играть или есть?
— Ладно, ладно, — быстро ответил Глигор и принялся шумно хлебать щи, но через несколько секунд снова остановился.
— До чего хорошо живем! — криво улыбаясь, сказал он. — А когда зима придет, что есть будем?
— У многих хватит и на зиму, — возразила Флорица, многозначительно глядя на него.
Глигор понял, о ком идет речь, и покраснел. Когда кто-нибудь при нем плохо отзывался о Гэврилэ Урсу, он смущался, словно тот мог узнать, что его ругали в присутствии Глигора, а он не вступился. Пытаясь сменить тему разговора, Глигор обратился к Митру:
— Ты знаешь, я слышал, что Эзекиил Урсу связался с Пику или Клоамбешем… наверно, в батраки нанялся, бедняга… А ты еще говорил, что он заодно с отцом и поругались они лишь для виду, чтобы урвать земли.