— Не заставляй меня повторять, — с притворной мягкостью торопил Баничиу.
— А еще говорил, что из бояр, — фыркнул Кордиш. — Нашел с кем спорить — с бароном… Я-то его приютил, кормил, поил, а он хотел позабавиться с моей же женой.
— Раздевайся, — угрожающе процедил Баничиу. — Добром говорю, — повторил он, но, увидев, что Суслэнеску стоит неподвижно, отвесил ему звонкую пощечину.
В ушах у Суслэнеску загудело. Его еще никогда не били, и теперь он с удивлением почувствовал, как больно горит лицо от удара.
— Господин, помилуйте, на улице такой холод, — бессознательно залепетал он.
Глядя на него, Кордиш потешался на славу, он весь корчился, подталкивая других.
— Если так, я сам тебя раздену, да еще и оскоплю, — заявил Баничиу и еще раз изо всех сил ударил Суслэнеску по лицу, отбросив его к самой стене.
Как сквозь красный туман, увидел Суслэнеску приближавшегося к нему с занесенным кулаком Баничиу. Внутри у него что-то оборвалось, и, отскочив в сторону, он дрожащими пальцами начал расстегивать пуговицы. Сняв пиджак, он в нерешительности застыл с ним в руках, потом сделал жест, будто вешает его на спинку стула, и уронил на пол. Раздевался он старательно, не спеша и, когда остался голым, взглянул Баничиу прямо в глаза. Сидевшие за столом давились от смеха. Особенно Пику, лицо его побагровело.
— Что вам еще угодно? — с усилием спросил Суслэнеску.
— Одевайся. Вот так штука. А я мог поклясться, что…
Никто больше не обращал внимания на Суслэнеску, пока он не взялся за ручку двери.
— Можешь сказать тем, кто тебя подослал, что нас не проведешь! — крикнул ему вслед Баничиу.
— Никто не посылал меня… Я сам…
— Убирайся! — заревел Баничиу.
Сознание случившегося пришло к Суслэнеску позднее, когда он шел по какой-то улице, машинально передвигая ноги по начавшей твердеть грязи. Ему хотелось упасть на землю, колотить по ней руками и ногами и кричать, кричать, как ребенок.
Эмилия все говорила и говорила, и ее торопливая, взволнованная речь казалась Суслэнеску достойной сочувствия, но найти с ней общий язык он теперь никак не мог.
— Вы не можете так сурово судить людей, познавших последнюю степень унижения… — перебил он ее.
— Но кто же его унижал? Я всеми силами старалась сделать так, чтобы он чувствовал себя хорошо и не страдал из-за увечья. Почему вы улыбаетесь?
Суслэнеску потянулся через стол, взял руку Эмилии и прижался сухими губами к ее длинным, неожиданно мягким и гибким пальцам.
— Если бы я не был знаком с Джеордже, то, наверно, покончил бы сегодня с жизнью. И хотя бы то, что он, сам того не желая, спас человеческую жизнь…
Суслэнеску умолк, не докончив мысль, но, заметив, что Эмилия смотрит на него со снисхождением и, как ему показалось, с долей иронии, он собрался с силами и снова заговорил:
— Госпожа, наступает эпоха, когда понятия добра и зла переворачиваются вверх дном, а вещи, которые казались нормальными в течение веков, становятся позорными. Или мы поймем это, или будем раздавлены и никогда больше не сможем встать на ноги. Я понимаю, что это тяжело и гораздо легче говорить об этом.
— Но по какому праву он хочет разбазарить нажитое моим трудом? Разве он не видит, что мы стареем… Ведь у него уже седые виски, — добавила она изменившимся голосом. — Кому какое дело, что у нас есть земля? Скажите мне — кому до этого дело?
— Я не могу вам ответить…
— Вот видите!
Суслэнеску немного успокоился; сам того не замечая, он по-прежнему держал Эмилию за руку: ему нравилась эта красивая, здоровая, опрятная женщина.
— А если я вам скажу, что он мне изменяет с простой крестьянкой?
— Ах, госпожа Теодореску, это действительно ужасно.
Суслэнеску быстро встал и поцеловал Эмилии руку.
— Где я смогу найти Джеордже?
— Вероятно, торчит у этого механика Арделяну. А вам он для чего, если не секрет?
Суслэнеску вежливо поклонился.
— Я хочу вступить в коммунистическую партию, — ответил он и вышел прежде чем Эмилия успела что-либо сказать.
Суслэнеску застал их за обедом в маленькой комнатке с земляным полом. На столе лежали брынза, жареный цыпленок, возвышалась бутылка вина. В углу стояла высокая, как катафалк, деревянная кровать, покрытая зеленым шерстяным одеялом. Повсюду — прямо на полу, вдоль стен — были разложены книги.
— Я должен сообщить вам нечто очень важное, — заикаясь от волнения, начал Суслэнеску. — Они задумали устроить завтра большую манифестацию… решили совершить на вас нападение… Барон хочет привести из своего поместья пьяных горцев…
— Что вы говорите? — удивился Арделяну. — Присаживайтесь к нам.
— Я умоляю поверить мне…
— Но откуда вы все это взяли? — спросил Джеордже.
Суслэнеску сел, взял сигарету из лежавшей на столе пачки и глубоко затянулся.
— Я присутствовал на совещании у барона, где они сговаривались обо всем этом, — четко ответил он.
Джеордже смерил его презрительным взглядом с головы до ног. В эту минуту Суслэнеску хотелось, как ребенку, обнять его, спрятать лицо у него на груди. Джеордже выглядел постаревшим, на висках серебрились нити седых волос, и Суслэнеску удивился, как он до сих пор не заметил их.
— А почему, собственно, вы решили сказать нам об этом? — недоверчиво спросил Арделяну.
— Потому, что я понял… правда на вашей стороне, — с трудом произнес Суслэнеску, умоляюще глядя на Джеордже.
— И это неплохо, — кивнул головой механик, не скрывая недоверия.
Суслэнеску собрал все свои силы, чтобы как можно хладнокровнее рассказать обо всем, что произошло и усадьбе. «Мне верят», — с удовольствием подумал он наконец, глядя, как хмурится Арделяну. Закончив рассказ, Суслэнеску пододвинул к себе тарелку с цыпленком, отрезал кусок и стал есть с полным сознанием того, что он заслужил угощение и стесняться не стоит. От вина, предложенного ему Арделяну, он, однако, отказался.
Тем временем Джеордже внимательно следил за ним, и взгляд этих серых глаз, всегда казавшихся ему безразличными и холодными, смутил Суслэнеску. В нескольких словах он рассказал, за что поссорился с бароном и был вышвырнут за ворота.
Джеордже промолчал, и Суслэнеску подумал, что не имеет никакого права обижаться на это молчание, в котором не было ни недоверия, ни удивления.
— Я остался теперь бездомным, — добавил Суслэнеску, пытаясь казаться непринужденным. — И от Кордиша меня выгнали. Джеордже, прошу вас, простите меня, — обратился он к Теодореску. — Вы знаете, как тяжело… возможно, я до сих пор не отдаю себе полностью отчета. В конце концов каждый из нас должен расплачиваться тем или иным способом.
Арделяну расхаживал по комнате, заложив руки за спину и покусывая поседевший ус.
— Ну, товарищ директор, настал решающий час, — повернулся он к Теодореску. — Мы должны немедленно принять меры… собрать партийную ячейку… превратить царанистскую манифестацию в нашу собственную.
— Джеордже… — продолжал Суслэнеску, — я не мог поступить иначе. Я хотел быть последовательным, но не знаю, почему мне это никогда не удавалось… События всегда бросали меня в противоположную сторону.
— Не обижайтесь, господин учитель, — перебил его Арделяну. — Конечно, все, что вы говорите, очень важно, но мы…
— Я хочу вступить в коммунистическую партию. Что я должен сделать?
— Написать заявление. Но я не советую вам спешить… Мы еще успеем поговорить на эту тему. Спасибо за то, что вы нам рассказали. Нас не должны застать врасплох, особенно теперь. Не спешите, прежде подумайте…
— Я уже подумал, — сказал Суслэнеску и, обратившись к Джеордже, добавил: — Мне… мне в некотором смысле будет легче, чем вам. Я буду…
Арделяну нетерпеливо фыркнул, но Суслэнеску не обратил на это никакого внимания.
— Джеордже, простите, что я вас так называю. Очень трудно отказаться от самого себя, хотя иногда и становишься противен себе.
Джеордже почти неуловимо кивнул головой.
— Вот вам бумага и чернила и, если хотите, пишите свое заявление, — почти грубо сказал Арделяну. — Устраивайтесь там… Товарищ Теодореску… Мы должны мобилизовать всех, кто получит землю, всех честных людей, и… как следует проучить бандитов. — Арделяну снисходительно усмехнулся. — Это поважнее любых внутренних переживаний…
— Все важно, — наконец проговорил Джеордже.
Слова его разочаровали Суслэнеску. Он ожидал услышать что-то более близкое, что хоть на минуту могло отделить Теодореску от Арделяну. Придвинув к себе бумагу, Суслэнеску растерялся: он не знал, что писать, а посоветоваться с Арделяну не осмеливался. Самое главное — начать. Здесь нужны не громкие слова, а простые и прочувствованные… «Прочувствованные»: Какая глупость! Или, быть может, нужна правда? Голая правда прозвучала бы так: «Хочу быть с вами потому, что мое одиночество унижает меня и все время играет со мной злые шутки. Я хочу чувствовать, что за моей спиной стоит что-то — какая-то сила…»
Суслэнеску снова стало лихорадить. Глаза помутнели, руки задрожали. Это внутреннее кипение вызывало в нем еще неиспытанное возбуждение. Вне всякой связи он вспомнил о Мими Велчяну и минутах, когда он чувствовал, что она понимает его по-своему, по-женски, минутах, которые его пугали тогда больше, чем вся грязь и вульгарность в их отношениях.
— Мне очень плохо, — тихо и торжественно заявил он и пристально взглянул на Джеордже и Арделяну, ожидая, что они скажут.
— Да, голубчик, вы красный, как огонь, — сказал Арделяну. Он подошел к Суслэнеску, пощупал ему лоб и прищелкнул языком. — Ээ, да вы горите… Что с вами? А ну-ка, ложитесь вот сюда, отдохните. Мы сами все сделаем… Ведь мы те, кто новый мир построит, — добавил он весело. — Ложитесь, ложитесь…
Смущенный Суслэнеску улегся лицом к стене. В конце концов он и не имел права ожидать большего. «Все несчастье в том, что я стараюсь понять каждое явление в отдельности и нахожу, что все по-своему правы… даже попытку этого типа стащить с меня штаны, даже дурацкий смех Кордиша… Нужно что-то другое. Но никто — ни Джеордже, ни Арделяну не знают, что именно…»