Жажда — страница 90 из 107

Тут же, вблизи шелковицы, на пологом склоне холма плясали мальчишки, которым еще не исполнилось пятнадцати лет. На нихсам черт не сумел бы заработать. Им бы только тереться около девчонок. Лишь и зредка какой-нибудь мальчуган, с грехом пополам набравший несколько мелких монет, подходил к музыкантам и просил трубача Пуцу сыграть погромче, чтобы и им было слышно.

В это воскресенье после церковной службы, где Иожа произнес путаную проповедь не только о короле и народе, но и «демократии» (он был страшно напуган провалом манифестации и не хотел ссориться с селом), люди собрались в корчме пораньше, чтобы на досуге обсудить последние события. Теперь, когда опасность миновала, все дивились рассудительности Теодореску и Арделяну. Без них не миновать бы резни, упрямые моцы скорее полегли бы все до одного, чем отступили. Павел Битуша уже уселся за одним из столов и разглагольствовал:

— Да, братцы, Митру наш поехал в город за землемером. Хотел отказаться, говорил, что заблудится там, но товарищ Арделяну не уступал ни в какую: «Поезжай, говорит, свяжись там с партией». А Митру все нет да нет. Тогда ввязался и товарищ директор, так что Митру прикусил язык, вытянулся в струнку и сказал: «Есть». Товарищ Арделяну говорит, что, может, уже сегодня вернется с землемером. Отмерит нам наделы, и тогда врежемся плугами в баронскую землю. Никто не остановит!

Кто-то спросил Битушу, что нужно сделать, чтобы вступить в коммунистическую партию. Павел долго думал, а потом посоветовал подождать. В партию принимают не всех, туда нужны отборные люди.

— Может быть, воры! — окрысился из-за стойки Лабош. — Ты бы лучше молчал, Павел, всем известно, что ты натворил тогда в городе… Молчи уж…

Павел смущенно улыбался. Вскоре вместе с Кулой появился Кордиш. Лицо его и руки были покрыты синяками. Он смиренно попросил разрешения сесть за один стол с крестьянами и угостил всех цуйкой. Кордиш только что побывал у Теодореску, разговаривал с Эмилией и усиленно хвалил Джеордже. Он решил обязательно завоевать расположение мужиков, но большинство из них смотрели на учителя с недоверием, и он почувствовал это.

Пуцу с таким ожесточением дул в трубу, что щеки его, казалось, вот-вот лопнут, его старший сын Бобокуц усердно дергал струны скрипки, а зять Спренци колотил в барабан. В окутавшем шелковицу облаке пыли то там, то здесь возникали потные лица, отбивающие бешеную дробь сапоги, юбки, крутящиеся вокруг крутых девичьих бедер. На длинной скамье болтали мамаши, и каждая с удовольствием слушала себя.

Катица Цурику, без которой не обходилось ни одно сборище, рассказывала, как ее избили люди в масках, с гордостью демонстрировала следы побоев и хвалилась, что участвовала в изгнании барона. Дети, в длинных до пят рубашонках, пробирались в самую гущу танцующих и то и дело дико вопили, как только кому-нибудь из них наступали на босые ноги или давали тумака.

С краю скамейки торчала, как чучело, жена Пику с дочерью Риго — посмешищем всего села. Пику приехал на заре мертвецки пьяным, поднял их с постели, приказал немедленно накрывать на стол, зажарить ему цыпленка и сварить суп. Посмотрев на дочь с каким-то состраданием, что страшно напугало Риго, привыкшую только к побоям, Пику подозвал ее к себе.

— Послушай ты, образина, я сделал тебя самой богатой девушкой села. Вставай, выродок, передо мной на колени и благодари.

Риго упала на колени, но не нашла ни одного подходящего слова, чтобы отблагодарить отца. Пику с отвращением плюнул на нее и прогнал прочь. Он рассвирепел, что обед не был готов за пять минут, и стал бить жену, кляня, что та родила ему дочь, а не наследника, умного и здорового парня, которому можно было бы оставить все богатство. Когда женщины завыли, испугавшись, не помешался ли Пику, он выгнал их во двор.

Утром к ним явился Спинанциу, и Пику перевернул для него вверх дном весь дом. Дочери же он приказал, глядя куда-то в сторону.

— Будь с ним поласковей. Я устраиваю твое счастье, корова, хотя ты этого и не заслуживаешь.

Для Риго каждое воскресенье было настоящей пыткой, но ни за что на свете не согласилась бы она пропустить хору. Отправляясь на танцы, девушка наряжалась в свое лучшее платье из зеленой парчи в крупных золотистых цветах и надевала на огромную грудь монисто из золотых монет. Но танцевать ее никто не приглашал.

Наступал вечер, расходились в обнимку парочки, в корчме буянили запоздалые гуляки, а она все сидела на скамье рядом с матерью и, сложив на подоле руки, отбивала такт красными сапогами под двенадцатью юбками, накрывавшими ее колени. Окружающее переставало существовать, и, забыв обо всем, Риго впадала в какой-то мрачный экстаз, который вызывала в ней музыка. Чудо случалось лишь изредка: какой-нибудь загулявший парень, оставшийся без девушки, останавливался перед ней и, схватив за руку, тянул в гущу танцующих. Вокруг слышались презрительные возгласы и насмешки, но Риго не обращала на них внимания. Всем телом прижималась она к парню, и ее бросало то в жар, то в холод. Потом, когда парень презрительно поворачивался к ней спиной и уходил, не сказав ни слова, ею овладевала смертельная ненависть к отцу. С некоторых пор она задумала ошпарить отца во сне кипятком. Но когда она рассказала об этом матери, та заплакала и стала умолять ее подождать, уверяя, что не сегодня-завтра нечистый все равно заберет их мучителя. Обмениваясь взглядами, они ловили друг друга на одной и той же мысли. Старуха в страхе крестилась, и страх этот радовал Риго, которая старалась чаще заглянуть в глаза матери, чтобы вновь и вновь прочитать в них ужас и молчаливую мольбу.

«Ее только не хватало, — подумала Риго, заметив Марию Урсу. — Неужто пускает ее на хору блаженный отец-святоша? Корчит из себя святую деву, хоть все знают, что путалась с Петре Сими и всего несколько дней назад Кула Кордиш видел ее с одноруким директором под мостом. Все об этом знают, а парни, накажи их бог, все равно льнут к ней, как мухи к навозу. Богатство Гэврилэ — вот что их завлекает. Но ведь и я не беднее. Бог их знает, что нашли у этой девки… Только Глигор Хахэу стоит в сторонке и сжимает в карманах кулаки. Держи карман шире, отдаст за тебя, нищего, свою дочь Гэврилэ, — злорадствовала Риго, — жди, сколько влезет… А лицо у Марии белое, хоть клянется, что не умывается огуречным рассолом. Когда я спросила ее у колодца об этом, ответила, что не употребляет. Врет, шлюха, порази ее господь, отвались у нее нос, как у бабки Фогмегойи, которая жила с сатаной, пока тот не застал ее с жандармом и не откусил носа».

Мария остановилась поодаль на дощатом мостике и с задумчивой улыбкой смотрела на танцующих. Отец послал ее на хору — не встретит ли там Эзекиила — и просил передать ему, чтобы возвращался домой, — надо помириться. Гэврилэ говорил шепотом, с необычной для него кротостью и грустью, и Марии вдруг захотелось открыться ему во всем. Впервые отец показался ей обычным человеком, даже, быть может, слабее других. Утром в молельне Гэврилэ читал Притчу о блудном сыне. Мария уж давно успела заучить ее наизусть, так как отец частенько рассказывал ее дома. «И сказал младший из них отцу: «Отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение». Здесь Гэврилэ закрыл глаза, и по всему собранию словно пробежала легкая дрожь. По бледному лицу Гэврилэ ручьями стекал пот, но он не пытался вытереть его. Он долго молчал, потом дочитал до конца всю притчу. После этого верующие спели псалом. Давид, сын Гэврилэ, почувствовал мучительное волнение отца и заиграл на фисгармонии с таким чувством, что все поняли — в доме Гэврилэ произошло что-то необычное. Когда наступило время проповеди, Гэврилэ поднялся на амвон.

— Сегодня я буду говорить вам не о сыне, не о блудном сыне, а об отце его, потому что грехи детей порождены явными или скрытыми грехами родителей. Горе отцу, который не сумел охранить сына своего от соблазна, который отдалил сына от себя неразумной щедростью и излишней уступчивостью. Но горе и тому отцу, который не породил в сердце сына любви к себе, ибо, как сказал апостол, без любви мы всего лишь медь звенящая и кимвал бряцающий.

Тут Гэврилэ, обычно читавший проповедь по два часа подряд, неожиданно умолк, открыл евангелие и принялся его читать.

Несколько женщин рыдали. Правда, они ничего не поняли, но плакали, словно Гэврилэ попрощался с ними, и мысли их обратились к умершим.

…Мария задумчиво смотрела с мостика на окутанную пылью шелковицу. Стоял погожий вечер. Солнце медленно опускалось, и его лучи, проникавшие сквозь листву деревьев, нежно ласкали плечи девушки. Эзекиила среди танцующих не оказалось. Мария знала, что, если бы брат пришел на хору, ей бы удалось увести его домой. Вдруг девушка вздрогнула — перед ней стоял, слащаво улыбаясь, Ион Поцоку, Этот некрасивый сутулый парень с длинными худыми руками преследовал ее уже два года. Злые языки говорили, что именно он зарезал Петре в ту безлунную ночь. Но Мария не верила этому, как не верила и в то, что Петре был убит. Это казалось ей невозможным, хотя и было правдой.

Поцоку осторожно и нежно взял девушку за руку. Он весь как-то преобразился, словно это был не тот самый Поцоку, известный сквернослов, который говорил женщинам одни гадости и насмехался над ними.

— Пойдем, красавица, потанцуем.

Когда они вошли в круг, парни посторонились, чтобы освободить им место. Большинство из них были дружками Иона, который щедро расплачивался за них в корчме. Он умело водил за нос своего отца — бывшего примаря Софрона — и всегда был при деньгах.

Мария танцевала плавно, и обвивавшие ее руки Иона чувствовали каждое движение ее гибкого, молодого тела, а когда упругая грудь девушки касалась парня, он совсем терял голову. Поцоку пытался заговорить, но Мария словно не слышала его. Щеки ее раскраснелись. Поцоку знал, что в танцах ему далеко до других. Он быстро уставал, покрывался испариной и закатывался сухим кашлем.

Глигор подошел поближе и следил за ними с глупой улыбкой. «Ничего, — думал он. — Пустяки, — но в глубине души злился на Марию: — Хороша — танцует с убийцей Петре, и довольна. Нет у баб души, коварны, как кошки». Поцоку швырнул музыкантам несколько сотенных бумажек, чтобы продолжали играть, и парни криками выразили свое одобрение. От гордости у горбуна прибавилось сил.