Жаждущая земля. Три дня в августе — страница 12 из 48

вати. На дворе завывал ветер, дождь барабанил по стеклам, а в избе было тепло, пахло вареной картошкой, но Петроне все опостылело, ко всему пропал вкус.

— Может, оладий напечь? — спросил Марчюс.

— Не хочется.

— А глазунью?

— Нет…

— Что будет-то, если ничего не ешь?

— Да не хочется мне!

Они молчали в большой и пустой избе. На лавке лежали газеты за всю неделю, но Крейвенас не брал их в руки; заботы белого света в эти дни не трогали его.

— Может, булочку с вареньем?

— Не хочется.

— Солененького? Сала могу отрезать!

— Нет, нет…

Снова слушали, как бесчинствует осенний ветер, как бьются о берег волны, думали о колхозной свекловице и о своих детях, разбежавшихся по всей огромной земле, о корове, покормленной свекольной ботвой, и о собаке, которую еще не кормили. Думали друг о друге и знали, что думает другой.

— Мне бы ложку ухи… — тихо сказала Петроне, не поднимая век, — свет резал ей глаза.

Крейвенас покосился на нее — может, во сне сказала? И не ответил.

— Отец, — напомнила о себе Петроне; когда пошли дети, она забыла, как зовут мужа.

Марчюс оттолкнул стульчик, надел негнущийся брезентовый плащ, нахлобучил шапку и вышел в сени. Зажег свет, по прислоненной к балке лестнице взобрался на чердак. На память знал, где лежит верша. Стащил ее в сени и вышел в темноту. Озеро пенилось, кипело, в темноте поблескивали белые волны. Небо опустилось низко-низко, тучи лежали прямо на полях, холодная изморось умывала лицо, потрескавшиеся на свекле руки. У ольшаника, в прогалине между тростником, Крейвенас поставил вершу, глубоко загнав в ил жердь, и, промочив-таки ноги, вернулся домой.

— Зову не дозовусь, — с упреком сказала жена.

— Надо чего?

— Ничего. Садись и сиди.

Снова они молчали в просторной избе под посвист осеннего ветра.

Утром Марчюс еще в потемках побежал к озеру. Выбрал вершу, а в ней метались две щучки. Обрадовался Крейвенас, как ребенок, хихикнул даже и заговорил с рыбинами: мол, уха будет, выкушает Петроне тарелку и сразу разрумянится, отойдет.

С вершей под мышкой Крейвенас потопал домой. И тут из ольшаника появился председатель. В руке — ружье, на спине — ягдташ. Остановился и пялится на него во все глаза. И Крейвенас остановился, тоже смотрит.

— Рыбачишь, Крейвенас? — Тракимас первым пришел в себя.

— Да нет… Да так…

Тракимас подошел к нему.

— Что делать будем, Крейвенас?

— Не знаю.

— Не знаешь? А я знаю. На браконьеров есть закон!

Крейвенас, едва его назвали браконьером, очнулся. Обиделся даже:

— Да какой из меня браконьер, председатель?

— Браконьер!

— Ежели для себя рыбешку? Жена хворает, ничего в рот не берет, вот и говорю, ухи…

— Браконьер, Крейвенас! Все вы тут браконьерствуете да на базар тащите. На работу ходить не надо, рыбка кормит? Не думай, что я слепой, Крейвенас! Ого! — Тракимас рассмеялся и спросил: — Соседи-то ловят?

— Не видел.

— Не ври, старик. Видел, и не раз.

Крейвенас растерялся. Все ведь как снег на голову, и эти слова председателя — тоже.

Марчюс так и не понял, чего хочет от него председатель.

Тракимас вытряс щук, а на вершу, сплетенную из ивовых прутьев, поставил тяжелый резиновый сапог.

— Председатель!..

Хрустнула верша, сплюснулась.

— Вот так, Крейвенас! Орудия незаконного лова подлежат уничтожению — по закону!

Крейвенас повернул к своему дому.

— Подожди, старик! Постой!

Марчюс смотрел на исхлестанную дождем землю.

— Ладно уж, бери, — голос Тракимаса чуть смягчился. — Неси своей бабе. Это, конечно, мелкая чепуховина…

Марчюс взял щук и, сделав шаг к озеру, швырнул их в воду. Потом, не оборачиваясь, свернул к хутору.

Открыл дверь избы и встретил взгляд Петроне. Грузно опустился на лавку.

— Ничего? А у меня и охота прошла.

Глаза Марчюса заволокла какая-то муть… Показалось, что изба полна рыб — они ныряют в молочном тумане брезжущего утра. Хочешь — хватай их за хвост; сама Петроне может на уху наловить; но она тоже плавает будто рыбина — легкая, рукой достать — вместе со своей железной койкой, с шубенкой, наброшенной на зябнущие ноги.

— Петушку бы голову отрубил… — попросила Петроне.

Через неделю пришла бумага: в такой-то срок уплатить штраф. А открыв районную газету, Марчюс прочитал, что он — «грабитель озерных богатств». Проглотил обиду, никому не пожаловался, не пошел правды искать. Даже жене не обмолвился, и та дозналась обо всем, лишь когда вышла в деревню.

Марчюс только рукой махнул. Есть же такой закон, и не председатель его выдумал. Председатель просто замахнулся этим законом да рубанул сплеча. Поймал бы Варгалу, его бы огрел. Хотя кто знает, Варгала — тракторист, а трактористы на дороге не валяются. Это тебе не Марчюс, который оторвался однажды от земли и по сей день… вроде палки в колхозных колесах.


Мать прохрипела: «Идут!» — и он глянул в окно: за яблонями мелькали мужчины с винтовками. Выскочил во двор, заметался, словно вспугнутый заяц, и припустил к гумну. Несся что есть духу, но ноги налились свинцом, а до гумна еще бежать да бежать. Обернулся через плечо. Они уже были в воротах, заметили его, и кто-то крикнул: «Стой!» Не остановился. Бежал и слышал шаги за спиной. «Стой!» Еще шага три, и его скроет угол гумна; а там березовая рощица, овраг… Хлопнул выстрел, пуля раскаленной спицей пронзила спину. Мог еще бежать, но упал и закрыл глаза, уткнувшись лицом в грязь со следами коровьих копыт. Лежал ничком и боялся шелохнуться, чтоб не заметили, что жив. До смерти хотелось жить; он даже дышать перестал, прижался открытым ртом к грязи, задыхаясь от пряного запаха земли. «А вдруг они бросят меня в яму и закопают?» — подумал, испугался этой мысли и, приподнявшись на локоть, огляделся.

Грудь болела нестерпимо, но он еще был жив и страстно хотел жить.

Стяпонас вздрагивает и просыпается. Садится, ошалело осматривается по сторонам, медленно приходит в себя. Тень ольхи отодвинулась, солнце припекает вовсю, он взмок, словно искупался в поту. От боли раскалывается голова, волнами накатывает тошнота. Стяпонас переползает в тень, вытягивается навзничь и думает о своем сне. Почему так часто мерещатся ему послевоенные годы?

От этих снов он не спрятался даже за Уралом. И там ему снились тревожные дни и страшные ночи, и там он метался на койке, когда за ним гнались да его расстреливали. В одну ночь — истребители, в другую — бандиты, а он был вроде мишени или чучела. И брат Миндаугас ему снился — редко, правда. Двадцать лет, как разошлись их дороги. Но кто сказал, что его нет на свете?

Стяпонас снова поднимает голову. А где же Юргис Сенавайтис? Вместе ведь пили под кустом.

Значит, я заснул, а он себе ушел насвистывая. Стяпонас хватается за задний карман брюк, открывает потертый бумажник и, застыдившись, сует обратно: как он мог подумать такое? Сенавайтис никогда не брал; даже когда винтовку таскал, чужого добра не трогал, кроме самогона; найдет где-нибудь дымящий аппарат или вытащит булькающий бидон из мякинника и делится с ребятами, а остаток на землю выливает. Но больше — ни-ни. И сейчас он с чистой совестью живет рядом с теми же людьми, не пряча глаз, с ними разговаривает. Бывал крут к кому-нибудь? Согласен, мол, но тут же добавляет: такое время было и все совершалось на благо святого дела Советов. И тебя бы кокнул, признался только что. Начистоту, даже гордо признался: и не чувствовал бы, мол, за собой вины. И это все, что он может сказать? Прочно врос в эту землю, ни на шаг в сторону не отойдет. «Не могу я все оставить, как есть», — и развел руками, словно измеряя саженью бескрайние поля, а может… обнимая землю, которую тогда оросил и своей кровью.

Как хорошо, когда человеку все ясно! Легко ему живется, наверно…

Стяпонас становится на камень у берега, присев на корточки, моет руки, потное лицо, брызжет водой за шиворот; прохладные капли букашками бегут по спине.

Около дома его встречает Полина. Стоит на тропе и ждет; Стяпонас видит, что она не знает, куда девать руки; сплетает пальцы, держится за живот. Да, за эти полгода она поправилась, округлилась, полосатое платье на ней как с младшей сестры.

— Явился…

Полина пропускает его вперед. Стяпонас кладет руку ей на плечо, словно собираясь обнять, и тут же снимает.

— Автобус-то давно пришел.

Сейчас будет попрекать, расспрашивать… Стяпонас втягивает голову, приподнимает угловатые плечи. Полина бесшумно идет за ним.

— Где Марюс?

— Бабушка масло делает, а он смотрит.

Стяпонас усмехается: «Масло делает!» Хотя откуда ей знать, что масло пахтают… В городе родилась и выросла — вся еда из магазина.

Останавливается, достает билеты, два пестро-голубых листочка.

— Вот.

Полина смотрит не на билеты — прямо в мужнины глаза, словно ищет в них ответ.

— Может, не стоило…

Стяпонас отворачивается; он вообще старается не вдаваться в разговоры — одно смущение от них, да и ответить на все «почему» не сможет; знать-то он знает, точнее — чувствует нутром, да и в голове теснятся мысли, но словами их не выскажешь, слова-то не емкие, куцые какие-то, словно детская одежонка на взрослом.

У крыльца, в тени, сидит мать, зажав коленями маслобойку. Сквозь зазор в крышке брызгает сметана. Марюс стоит рядышком и, едва только белые капли прилипают к стенке маслобойки, снимает их пальчиком и отправляет в рот.

— Масло, бабушка…

— Скажи — свестас.

— Масло…

— Свестас. Скажи — свес-тас. Горе мое, он уже говорит, даже можно понять, чего хочет малец. Свес-тас… Свес-тас…

— Свестас, — повторяет ребенок, и Крейвенене, обрадовавшись, свободной рукой гладит белую голову внучонка, чмокает сухими губами в лоб.

— Паинька. Ты вырастешь большой-большой и будешь складно говорить. Как я, как твой отец, как дедушка. Хлеба намажу, хорошо? Вот, уже крупицы пошли…

Шуршит гравий на тропе.

— Марюс!

Ребенок подбегает к матери и, вцепившись в руку, просит масла. Полина обещает ему, но Марюс хочет  э т о г о  масла, он не хочет  т о г о  масла.