Притомилась Крейвенене, замедлила шаг и огляделась — не заблудилась ли, задумавшись? Да нет, сквозь ветки уже просвечивает опушка, слава тебе, господи, сдвинул тучи, показал луну. Еще версты две, и Дегимай, избушка э т о й у самого леса стоит, Марцеле все в подробностях растолковала, да и сама Крейвенене угадывает — на базар-то по этой дороге ездит.
В деревне незлобно тявкала собака. По проселку, стуча по корням деревьев, прогромыхала телега, фыркнула лошадь. Замолкло все, и Крейвенене услышала, как гулко бьется ее сердце. «Господи, не покидай меня», — прошептала пересохшими губами.
Деревьев поубавилось, у дороги замаячили кусты, но и они стали редеть. Зачернели пустынные поля деревни Дегимай.
Первый проселок направо, он прямо к воротам выводит, вспомнила женщина, увидела эту дорожку, обрадовалась, что пришла-таки, и обула галоши. Может, вернуться? — но эта мысль мелькнула и пропала, уступив место лютой злобе. Крейвенене даже бросилась бежать, пока не спохватилась, что в таком деле нужна осторожность, и стала красться медленно, неслышно, будто кошка. Окна избы не светились, и ее осенило: разлеглись уже! Едва не споткнулась. Ноги подкосились, и она разинутым ртом ловила воздух, пока малость не отошла. Подобралась на цыпочках, прижалась к углу избы. Прислушалась: авось услышит чего. Окно занавешено, изнутри не доносится ни звука. Подкралась к другому окну. Тоже тихо, только свое сердце слышит. Притомились, и сон их сморил, господи… Шлеп, шлеп, к третьему оконцу, торцовому. И опять только сердце стучит. Нет, шушукаются! Ее голос! Шепчет чего-то, слов не разобрать. «Да не бойся ты, мало ли кто бродит…» — дуднит мужской голос. Марчюс! Не умеет он вполголоса говорить. Марчюс… «Может, лошадь чья сорвалась…» Господи, он! Крейвенене больше не может…
— Откройте! — бухнула кулаком в оконную раму, но звук оказался до того гулким, что она оторопела. Проснулся пес у хлева, загремел цепью. Слава богу, что на привязи, подумала она, и снова бабахнула кулаком.
— Дверь откройте!
За окошком — тишина.
Пес метался у хлева; сорвется — живьем слопает, но Крейвенене уже вошла в раж.
— Может, оглохли, окаянные? — снова забарабанила кулаком по раме. — Марчюс! Выходи, Марчюс, я тебе говорю! Выходи, а то хуже будет!
Марчюс не ответил.
— Выходи!
Тишина.
— Ах вот ты как? Ну, погоди!
Крейвенене огляделась, но под рукой ничего не оказалось, и она побежала к дровяному сараю. Схватила полено — такое тяжелое, что сразу выпустила его из рук, — и в этот миг что-то сверкнуло в лунном свете у колоды. Топор! Она кинулась к избе.
— Последний раз говорю: выходите оба! Марчюс, тебе говорят!
Подождала, прислушалась.
— Марчюс!
И тогда Крейвенене подняла топор да что есть мочи ударила по окну. Затрещала рама, посыпались стекла, в избе завопил женский голос. А Крейвенене, словно ее за руку кто-то дернул, кинулась к дороге. Такой ужас ее охватил, что она бежала не оборачиваясь, бежала, пока хватило сил, а когда на опушке зацепилась ногой за ветку, рухнула наземь и лежала ни живая ни мертвая. Хотела умереть, молила бога прибрать ее сию же минуту, а то нету жизни и не будет никогда. Но господь терпеливо слушал и не торопился выполнять ее просьбу.
Малость отдышавшись, подивилась, что в руке по-прежнему держит топор. Так, выходит, и бежала с топором, будто убивица…
Полежала, посидела на мху, пока не стал трясти озноб, хотя по лбу градом катил пот. Снова шагала по самой середине большака через темный лес, вслушиваясь в угрюмый гул елей. В руке поблескивал топор. Шушукались ели, глядя на нее: смотрите, сестрицы, она ветки нам обрубит… прячьтесь, сестрицы, корни подсечет… верхушки отхватит… прячьтесь… Но топор не елям был предназначен. Она шла размеренным шагом — не быстро и не медленно, не останавливаясь и не оглядываясь, а добравшись до своей деревни, бегом пустилась лугами в сторону озера. Ледяная роса обжигала ноги, в галошах хлюпала вода, и Крейвенене, казалось, плыла в молочном тумане, загребая руками и размахивая топором.
Под кривыми ольшинами, уткнувшись носом в берег, стояла лодка. Цепь обмотана вокруг ствола ивы, заперта на замок. Где-нибудь в кусты засунуты весла.
Он всегда оставляет лодку тут.
Крейвенене забралась в нее и лезвием топора чахнула по днищу. Сейчас она продырявит ее! Марчюс, возвращаясь, сядет в лодку и искупается. Так ему и надо! Пусть побарахтается в студеной воде, может, поостынет, как квохчущая наседка. Да хоть бы и утонул — все равно жизни нету. Лучше уж одной горе мыкать, чем с таким, не приведи господи…
Звенело озеро, широко разносила удары топора ночь, будила деревню от первого сна. Крейвенене трудилась без устали, яростно, уже хороня утопленника мужа, и сама не заметила, как изрубила в щепы все днище. Не такой уж дурак Марчюс, чтоб сесть в лодку без дна… Постояла, опустив руки, на берегу, зашвырнула топор в тростник и заплакала.
Ждала его спозаранку. Посматривала на озеро, поглядывала на дорогу. В костел не пошла, даже в час обедни «Отче наш» не сотворила. «Погоди, попомнишь меня! Такое тебе устрою!..» — готовилась встретить Марчюса, слоняясь из угла в угол, — черная, измаявшись от бессонницы.
Ввечеру глянула в окно — от хлева идет Марчюс. Вскипела, потуже затянула платок, прислонилась спиной к высокому изголовью кровати. Вспомнила про детей.
— Стяпас, сходи скотину посмотри. И ты, Вацис.
— Да ведь только что…
— Живо, говорят. Оба!
Не успели дети закрыть дверь, как порог перешагнул Марчюс. В руке — хлыст с ременной петелькой на хвостике. Зачем? И откуда?..
— Притащился-таки!.. — процедила сквозь зубы Крейвенене. — У, жеребец, выхолостить тебя мало…
Марчюс стегнул хлыстом себя по голенищу, двумя размашистыми шагами приблизился к жене, схватил ее за руку.
— Я те покажу!.. — вскричала она и замахнулась: эх, никогда не подозревала Петроне, что у Марчюса такие жесткие руки — аж присела от боли, и хлыст прошелся по плечам.
— А не бегай за мной! — второй раз просвистел хлыст. — Не бегай!
Боль обжигала плечи и спину, но она не могла прийти в себя от удивления — все как гром среди ясного неба!.. Не удары хлыста истязали ее, а мысль — он, этот мямля, которого мизинцем куда ни захочу толкала, меня лупит! Это о н а подучила, о н а… э т а!..
— Иисусе! — взвизгнула наконец-то.
— А не бегай!
— Убьет меня, господи. Люди!
— Молчи!
Марчюс швырнул ее на пол и, словно ржаной сноп, молотил хлыстом. Вбежал Стяпонас, схватил отца за руку, но Марчюс повернулся с такой силой, что сын покатился под лавку.
— Сбесился! — вскричал Стяпонас, схлопотав хлыста, и уже на дворе завыл: — Сбесился отец! Сбесился!..
А Марчюс грохнул хлыстом по столу — словно выстрелил, бахнул по буфету — зазвенели миски, скатился на пол стакан и разлетелся вдребезги, а сам попятился к двери, не спуская глаз с жены, извивающейся на полу.
— А не бегай! — лишний раз напомнил с порога.
Хлопнула калитка, затукали шаги, затихли.
Смеркалось. Крейвенене кое-как заползла в кровать. Тело горело, словно ошпаренное. И боль обжигала ее и ненависть к т о й, которая подучила Марчюса поднять руку на свою жену — сам бы, конечно, в жизни на это не решился.
Лишь на третий день явился Марчюс. Заросший щетиной, словно с лесными в землянке сидел. И с хлыстом. Как только не потерял его, шляясь бог весть где…
Хлыст поставил в угол, сел на свое место за стол и положил на него увесистые кулаки — словно два камня с поля приволок.
— Корми! — не попросил, а приказал он.
Крейвенене так и подмывало сказать: «Убирайся к э т о й своей!..», но сдержалась, а то Марчюс только и ждал, к чему бы придраться.
Подала еду и осторожно примостилась на краешек кровати — все еще саднила исполосованная спина. Смотрела издали на мужа, который жадно уминал холодное мясо с хлебом, и не раскрывала рта, только думала: о н уже не тот. Э т а подучила, э т а! Как т а к у ю земля носит? Как т а к у ю молнией не убьет? Разве Марчюс бы связался, если б не э т а? Все ведь от бабы зависит, может, подпоила чем, любчиком… Где это видано? Все время был шелковый, хоть к ране прикладывай. Этой потаскухи работа!..
…Возвращается-таки через луговину.
Крейвенене отрывается от забора. Дальше она не пойдет. Здесь ее место. Наклонясь, собирает щепочки. Марюс дом строил, набросал. Марюс славный малец, уже можно разобрать, чего он говорит. Дай только подойдет муж, она сразу голову вскинет… и будет стоять прямая как свеча. И скажет…
Вот он прислоняет грабли к стене хлева. Шаркает ногами. Совсем уже дряхлый стал. Ах, и она… Но сегодня она сбросила два десятка лет! Сегодня ей легко, на диво легко, пускай только Марчюс увидит, пускай узнает! Пускай, пускай…
Высыпает щепу под забор, вытирает о юбку руки и смотрит на Марчюса такими глазами, словно он возвращается от т о й… Как тогда, как двадцать лет назад…
Марчюс останавливается. Рубашка застегнута до подбородка, на ней — сенная труха. Рукав разорван, белеет локоть. Лицо морщинистое, усталое, бороденка торчит, словно клинышек.
— Я в магазин ходила! — гордо говорит Крейвенене и удивляется, как это Марчюс не понимает, как он не видит, в чем дело, по ее лицу, по глазам. Но он и не смотрит на нее… глядит куда-то вбок…
— Чтоб ему ни дна, ни покрышки, этому председателю, — говорит Марчюс.
— В магазин…
— Всегда он был такой, Тракимас-то, — повторяет Марчюс.
Обалделый какой-то, думает Крейвенене. Если сейчас скажу, ухом не поведет, может, и не расслышит. Но я должна сказать!
— Я ему про пчел, а он мне…
И идет себе мимо, за избу.
— Я Марцеле встретила. Которая из Дегимай, — торопится сказать она; новость обжигает ее, она хочет побыстрее сбыть ее с рук.
— Пчелы для него — пустое. Пустое! Всегда он был такой, знаю.
И уходит в сад. Тень человека растворяется в тени деревьев.
Крейвенене приваливается спиной к углу избы и видит — медленно Марчюс идет к ульям и,