— Косишь, значит? — издали кричит она.
Крейвенас чикает косой по стеблям осоки. Махонькое болотце, да еще перерезанное вдвое мелиорационной канавой. Сена всего ничего.
— Косишь…
Марчюс только теперь расслышал, поворачивается к ней, не разгибая спины.
— Корове на подстилку…
Крейвенене облизывает пересохшие губы, берет с земли пучок росистой осоки, зло сжимает его и отбрасывает подальше.
— Вчера хотела сказать, да не успела. Не знаешь, наверно, что Антасе ноги протянула.
Крейвенене, прищурясь, смотрит на мужа; она должна видеть все-все: только тогда осознает, что настал час ее торжества.
— Какая… Антасе?
— Какая… Он еще спрашивает! Да та, из Дегимай. В земле уже!
Марчюс бросает короткий взгляд на лес, за которым приютилась деревня Дегимай, и снова глядит на свою жену — просто, как каждый божий день.
— А ты… вечно думаешь жить?
По спине Крейвенене пробегает холодок.
— Я… Почему я?..
— Все там будем, в земле.
И словно ветром слизнуло всю ее радость. Она опускает голову и смотрит на свои руки — сухие, костлявые, в синих жгутах жил. И на ногтях синева…
— Чего стоишь? — тихо, изменившимся голосом спрашивает она. — Мне такой сон снился… Косу бери… Ну, чего стоишь-то?
Марчюс берет с луга косу, зажимает обушок под мышкой и поворачивается лицом к лесу. Дзинь-дзань, дзинь-дзань… Медленно проводит точилом, и коса звенит сипло, будто надтреснутый колокол.
Муж Антасе, лесник, погиб в первые дни войны. Шел по опушке, нес на плече плуг — собирался опахивать картошку; на дороге застрекотал мотоцикл, остановился, и немец поднял автомат. Антасе похоронила мужа и осталась одна-одинешенька. Страшно стало в избенке, да еще в такое смутное время. Не раз собиралась податься к родителям, от которых два года до того муж привез ее в Дегимай, но каждый раз думала: что я там найду, и без меня у них тесно. И оставалась. Хоть бы сосед жил неподалеку, но ближайший хутор — за добрую версту: зови — не дозовешься.
— Запрусь вечером на два крюка, окна занавешу, а заснуть не могу. Зашуршит чего, я и трясусь, что осиновый лист. Думаешь, парни не знают? Идут мимо, напившись, кричат, еще камнем в крышу запустят. А то придет кто и в окошко — стук-стук… Пусти, мол, это я, пусти согреться-то… Помолчит и опять: пусти, жалко, что ли… А потом ругаться начнет, грозится дверь высадить. Так и жила: днем работала, а ночью дрожала. Потом, правда, притерпелась, да и лезть ко мне перестали — зубы обломали…
Рассказывала она об этом Марчюсу, но многим позднее. А началось все по нечаянности.
Рубили лес в стороне Дегимай. Осень выдалась промозглая, слякотная, в дождь даже у костра обедать не с руки.
— Зайдем-ка, мужики, к вдовушке погреться! — предложил как-то местный парень по кличке Мошонка.
Что с лесоруба взять? Пошли так пошли. Ввалились гуртом в избу, чинно поздоровались с молодой хозяйкой, что хлопотала в кухоньке, а Мошонка с ходу к ней — вертится вьюном, разговор ведет:
— Ты, Антасе, всех наших парней забраковала, вот я тебе дальних привел, авось выберешь кого? Верно, мужики, бабенка в самом соку!.. — И ущипнул ее в бок.
Лесорубы, все еще толпясь у двери, фыркнули, но Антасе, не долго думая, огрела остряка по носу ветошкой. Долго хохотали лесорубы, хлопая себя по бокам, а Мошонка вытирал рукавом вымазанный сажей нос и все спрашивал:
— Уйти нам, да? Уйти? Выгоняешь нас, да?
Антасе метнулась в комнату, смахнула тряпицей лавку, убрала со стола, придвинула стул и пригласила всех располагаться. Мошонку она как бы не замечала. Мужики налегли грудью на стол, достали из карманов завернутые в газету хлеб, сало, колбасу, крутые яйца.
— Сейчас я вам мятный чай поставлю. Кипяток уже на плите.
— Вот потрафишь, хозяюшка, спасибо.
Крейвенас сидел в конце стола, складным ножом, что смастерил Стяпонас, поддевал сало, ломал хлеб, и с каждым куском по жилам растекалось тепло избушки. В плите потрескивал огонь, с шипеньем источая запах вареной в мундире картошки, брызгал на конфорки чугунок, все было будничным и знакомым. Как дома, подумалось ему. Вот бы так каждый день! Это не на пне, когда тебе за шиворот капает…
Кровать застелена клетчатым покрывалом, словно сугроб, высятся две подушки в вышивных наволочках. На стене — коврик с красными тюльпанами и красивыми словами — «Спокойной ночи!». Чисто, каждая вещь знает свое место — иначе и не поставишь. И стаканы дала, даже по ложечке перед каждым положила. Посреди стола — кувшин с мятным настоем, тарелочка с рафинадом. «Мы и без сахара, хозяюшка, не стоит тратиться». — «Да ладно, чаевничайте, угощайтесь на здоровье». Сама разлила настой, сама сахару в стаканы побросала, будто жалко… Присела на лавку и любуется, как смачно едят мужики, как схлебывают кипяток да греют озябшие просмоленные руки. Одного Мошонку как бы не замечает, да и он сам не свой, жует без вкуса, носом шмыгает.
— Загляните и завтра согреться, мужики. Чаю не жалко, — пригласила Антасе, провожая их до порога.
Лесорубы вернулись в промозглый лес какие-то затихшие, подобревшие. Крейвенас молчал и слушал разговоры. Один выхваливал Антасе, другой обещал подыскать ей хорошего мужа, третий сам собрался посвататься: и домишко не гнилой, и хлевок не пустой, и баба молодая да бойкая; эх, еще можно пожить на славу! Мошонка уже отошел малость и растолковывал то одному, то другому, что многие к ней подкатывались, да она всем от ворот поворот… Сказывал кто-то, вроде с ней чего-то не так… какая-то у нее… Ну, не так у нее, как у всех!
— Чтоб у вас язык поперек горла стал! — не выдержав, брякнул Крейвенас.
— Старику вдовушка приглянулась! — взвизгнул Мошонка.
— Кыш, подсвинок!
Хорошо, что Мошонка успел отскочить: у Марчюса вдруг так вскипела кровь, что он чуть было ему зубы не пересчитал.
Лесорубы замолчали, помрачнели, и снова заиграли пилы, застучали топоры; вздыхал лес, когда ели во весь свой исполинский рост рушились наземь.
Назавтра в избенку ввалились вчетвером. Мошонка, вломившись в амбицию, остался у костра. А Крейвенас обрадовался — не любил он этого зубоскала. Снова пахло мятным настоем, Антасе снова сидела на лавке и, положа на колени руки, глядела на лесорубов.
— Издалека будете? — спросила она.
Мужики перечислили свои деревни — можно сказать, по соседству. И пошутили: мол, свататься приедут по первопутку, с бубенцами.
Крейвенас промолчал.
— А вы?.. — Она протянула это слово, и Марчюсу показалось, что Антасе хотела назвать его дядей. Покраснел он как мальчишка, — было с чего, мало ли кто его дядей величает, да еще под конец недели, когда щетина на щеках.
— От озера я…
— От Лесного-то?
— Ага.
— Красивые у вас места. И люди там лучше.
— Вот еще! — удивился Марчюс.
— Как-то по грибы ходила, добрела до вас, села на бережок отдохнуть, сижу себе. Вода зеленющая — не озеро, а человечий глаз, глядишь и наглядеться не можешь. Ехал мимо человек и позвал — садись, мол. Прокатил, грибные места даже показал!
Слова Антасе ласкали душу Марчюса; она говорила с ним обо всем — не только об огороде да свиньях, — ее речи он мог слушать без конца, и ему становилось как-то легче, забывались и беды, и тяжесть на душе. В тот же вечер, опустив керосиновую лампу до столешницы и прислонив к кувшину осколок зеркала, Марчюс стал аккуратно скоблить бороду; порезался, рассердившись, обругал жену неизвестно за что, послюнив клочок газеты, заклеил ранку и долго правил бритву о кожаный ремень.
Утром жена сказала:
— Будто не в лес, а на храмовый праздник собрался…
Марчюс, наверное, впервые окинул Петроне таким оценивающим взглядом: юбка истрепана, в свиной мешанине, вечно непричесанная, словно гребня у нее нет… Да еще эта родинка на шее!.. Отвернулся в угол, крепко стиснул зубы, зажмурился и постоял так, а потом набросил на плечи телогрейку, виновато остановился перед женой, хотел сказать ей что-то хорошее, ласковое — ведь одна на хозяйстве мается с детьми и скотиной, но не нашел слов.
— Ты это зря… мне сало суешь… Детей нечем кормить будет, да и сама… за собой смотри…
Развел руками и ушел, пропал в предрассветных сумерках.
Тянулись дни и недели, в рождественский пост землю сковали морозы, пошел легкий снежок, но санного пути все еще не было.
Под вечер к лесу подъехал грузовик и остановился на опушке. Из него высыпали солдаты. За ним прикатила вторая, потом третья машина.
Они продолжали трудиться на опушке, а солдаты, разбившись на группы, с оружием в руках забрались в чащу. Машины развернулись в поле и укатили назад.
Когда сложили штабель, Крейвенас закурил и сказал:
— Как хотите, а я пошел.
Он двинулся по дороге, хотя через лес было бы ближе.
Смеркалось, крепчал декабрьский мороз. Тихо гудели ели, громко застучал дятел, с дороги взлетела ворона, сипло закаркала.
Прошел он километр, а может, больше, когда из-за дерева появился автоматчик и потребовал у него документы. Проверив, велел вернуться назад. Крейвенас объяснил, что его дом там, в той стороне, но солдат и знать ничего не хотел, даже подтолкнул Марчюса — мол, живо назад.
Крейвенас тащился нога за ногу; не знал, куда теперь податься. И вдруг его осенило!.. Он испугался этой мысли, отгонял ее, словно бесовское наваждение, а потом спокойно подумал: я же просто переночую, да хоть бы на сеновале.
Уже в потемках он звякнул щеколдой двери. В избе горела лампа. Марчюс еще раз звякнул — погромче, чувствуя, как зачастило сердце, словно он пришел обокрасть кого-то. Послышались шаги, из сеней спросили:
— Кто там?
Крейвенас оробел, не нашел слов, и вдруг испугался: уйдет она, и больше не достучишься!..
— Это я, Крейвенас, что от озера…
Тишина длилась долго. Марчюсу она показалась недоброй.
— От Лесного озера…
Щелкнул крюк.
— Дорога перекрыта… — хотел он объяснить все сразу, но Антасе позвала его:
— Да заходите… Ну, идите.
На пороге он добавил: