Жаждущая земля. Три дня в августе — страница 43 из 48

— Послушай-ка, Шаруне, ты перебирайся в большую комнату. Отец может на гумне спать, как спал, полезно… для здоровья. Верно, папенька?

Шаруне, ничего не понимая, смотрит на него, и Вацис объясняет:

— Большая комната теперь пустует, а тебе же все равно.

— А что с маленькой? — любопытствует Шаруне.

Вацис снова потирает ладони.

— Завтра отдыхающие приезжают.

— Кто? — таращит глаза мать.

— Отдыхающие. Муж с женой. Сегодня столковались, им тут нравится.

— Им тут нравится? — Мать никак не может понять Вациса. — Почему именно тут? — Она обводит взглядом двор и, наконец поняв, что к чему, твердо бросает: — Нет! Чужих под свою крышу не пущу!

— Да ведь не за спасибо, маменька! — скороговоркой объясняет Вацис. — И за комнату заплатят, и молоко покупать будут, всякую овощ. Петушки подросли, тоже сгодятся. Ты только подсчитай, маменька!

Но мать не желает подсчитывать. Подумать страшно: и у плиты и в сенях чужие. Нет уж… А как же с Полиной? Ну, Полина — это же… отец только что сказал — это же сноха!

— Хм! — хмыкает Вацис. — Привыкнешь, маменька. Придется привыкнуть, и привыкнешь.

— Мать правду говорит, — подхватывает отец. — Всю жизнь без чужих прожили. А если кого и пускали ночевать, то не за рубль. И кормили как гостя.

— Хм, наверно… Я вот что придумал, папенька: сделаем ремонт, на чердаке еще комнатки две оборудуем… Койки поставим… Ну, хоть по три в каждой комнатке…

— Общежитие устроить собираешься?..

— Хм, некогда мне, спешу!.. — улыбается Вацис и наконец добавляет — твердо, хозяйским тоном: — Так вот, ты, Шаруне, очистишь комнатку, а ты, маменька, приберешь. Завтра я их привезу. Пока!

Нырнув в автомобиль, захлопывает дверцу и, сделав круг по двору, исчезает за воротами.

Долго витает в воздухе запах бензиновой гари, не спеша расползается голубоватый дымок, уныло чернеет помятая шинами трава.

— Тьфу! — обретя дар речи наконец, сплевывает мать. — Чего стоишь столбом, отец! Совсем уж… А Шаруне тоже!.. Когда не надо, готова всем глотку перегрызть, а теперь как воды в рот набрала. Тьфу!

Все стоят, не поднимая друг на друга глаз, словно только что сообща совершили преступление.

— Тьфу! — мать сплевывает в третий раз и уходит в избу.

Отец подходит к Шаруне, вроде хочет ей что-то сказать, но только вздыхает и, шаркая сапогами, бредет в сад, низко опустив голову. Костлявая спина с торчащими лопатками сутулее обычного. Шаруне понимает — она должна найти ласковое слово для отца, побыть с ним, не оставлять его одного. Но она стоит не двигаясь и с ужасом чувствует, как ее покрывает холодная ледяная корка. Не первый день растет, затвердевает эта корка равнодушия ко всему на свете, все меньше в Шаруне тепла, от которого бы растаял лед.

Далеко в поле гудит комбайн. По дороге с рычаньем ползет трактор.

Воскресенье называется…

— Салют, киса!

Шаруне резко оборачивается. Рядом стоят два парня — нахалы с того берега. Парень с цепочкой на шее бренчит на гитаре, а другой, в сомбреро, галантно кланяется, приложив руку к сердцу.

— Мы давно собирались взять приступом твой замок, принцесса. Все не отваживались. Мы думали, его стережет девятиглавый змий, и как только мы подойдем…

Шаруне сердито отворачивается; опять они со своими глупостями!..

— Чего вам?

— Ты сердишься? Мы нанесли тебе оскорбление тогда, не так ли? Падаем на колени и слезно просим — одари нас улыбкой, принцесса.

Шаруне изображает ухмылку.

— Пленительно! Еще разочек…

— Надоело, — Шаруне поворачивает к крыльцу. — Чего вам надо?

— Прекрасная принцесса, нам нужен… Мы не смеем произнести это слово…

Снова бренчат струны, а парень с цепочкой торжественно заявляет:

— Нам нужен лук!

На этот раз Шаруне от души смеется.

— Лук?!

— Всего лишь лук… — униженно говорит парень в сомбреро. — Мы готовим пир, будем жарить шашлыки. Но без лука какой шашлык?

Шаруне заходит в палисадник, где по соседству с георгинами мать сунула и несколько головок луку. Вырывает молодые луковки вместе с перьями.

— Принцесса, мы приглашаем вас к нам.

— А вам не надоело?

Парни, по-видимому, давно не встречали такой несговорчивой девушки. Они растерянны.

— Пробьет час — зеленый лес и озеро запахнут шашлыками! — восклицает парень в сомбреро, а гитарист затягивает:

Если льва мы встретим,

Короля зверей,

Шкуру с него снимем —

Дайте нож скорей…

— До свидания, раскрасавица! — кричат они с луговины, и Шаруне бросает в дрожь — вот бы догнать их, этих разбитных парней, дурачиться с ними целый день, хохотать и веселиться на том берегу, а в сумерках сесть к костру и затянуть песню…

— О-хо-хо! Мы тебя ночью похитим! Где ты спишь? Которое твое окно?

«Правда, где я сплю? — горько думает Шаруне: у меня нет здесь своего окна. «Очисти комнатку…» Этими словами Вацис наглухо заколотил мое окошко».

Шаруне стоит перед дверью комнатки, не смея открыть ее. Уже много лет подряд это ее летнее убежище, безмятежное, полное запахов детства, аромата садовых цветов на столике у окна. Странное дело, пожив здесь, в этом уютном спокойствии, она принималась тосковать по большому и шумному миру — по бойкой трепотне, шипенью кофейных автоматов, постоянной спешке и желанию забыться. Но пробегал месяц-другой, и Шаруне вдруг начинало недоставать этого укромного убежища; в пятницу она втискивалась в автобус и, стоя на одной ноге, катила за девяносто километров на поиски того, что давно утрачено. Находила или нет, по каждый раз возвращалась с родного хутора с малой толикой богатства, которого не взвесишь и не измеришь. Что же она возьмет с собой в дорогу сейчас? Затоскует ли теперь хоть когда-нибудь по родному дому? «Очисти комнатку…»

Вот кровать, на которой провалялась все утро, но Шаруне больше на нее не ляжет. Даже стул отодвигает в сторону и потерянно окидывает взглядом каждый предмет, пока не замечает в углу клетчатую дорожную сумку.

— Что тебе в голову взбрело? — через полчаса спрашивает с порога мать.

Шаруне стоит перед зеркалом и молчит, даже не обернется. Подкрасив губы, берет большую и легкую сумку.

— Уезжаешь? Вот те здрасте!..

Шаруне не собирается ничего объяснять, только спрашивает:

— Где отец?

— Может, у коровы… Не знаю. Послушай, Шаруне…

— Я поехала, мама.

— Подожди, положу что-нибудь в дорогу…

Покачав головой, Шаруне уходит через сад. Думает: этой тропой утром проводила Стяпонаса; поезд уносит его куда-то… Дайнюс будет ждать ее вечером; нет, кто-нибудь ему скажет, люди-то видят все; наверно, Домицеле поспешит доложить, с радостью доложит. А что скажет Дайнюс? Зачем она назначила ему свидание? Ах, не стоило, не стоило… Сама не понимает, что с ней вчера творилось. А что творится сегодня? Она словно перед высоким порогом, который надо перешагнуть и идти дальше, не опуская головы.

Шаруне ускоряет шаг — стройная, красивая, с ниспадающими на плечи распущенными волосами. Такая легкая — как ветер. Пускай пялятся бабы из открытых окон, пускай буравят ее осуждающими взглядами, пускай завидуют тому богатству, которого природа пожалела их дочерям. Да, она, Шаруне, знает себе цену…


Взвизгивают тормоза.

— Куда топаешь, Юргис?

— Да тут… по соседству.

— Садись.

— Да не стоит…

— Ладно уж, садись, садись!

Пошарив изнавоженными сапогами, словно перед порогом квартиры, Юргис Сенавайтис разваливается на жарком сиденье.

— Как на сковороде! — ухмыляется он.

— Дьявольски печет. В магазин?

— Боюсь, председатель, что стаж прервется, — хихикнув, Сенавайтис чмокает сухими губами. — Слух идет, свежее пиво привезли. А работа сделана, можно сказать. Все в ажуре.

Тракимас смотрел на Сенавайтиса, на его большие задубелые руки, покоящиеся на коленях, на опаленное солнцем добродушное, даже чем-то наивное лицо.

— Ах ты, Юргис, Юргис…

Машина идет медленно, словно Тракимас тоже свою работу сделал. Оба молчат, смотрят на бегущую дорогу.

— Злишься, председатель?

— Не знаю.

— Вижу — злишься. За вчерашнее.

— По правде, так зло берет.

— А чего злиться-то? Может, я чего не так сказал? Может, не правда все?

Тракимас горько усмехается.

— Да ты подумай — какая она, твоя правда? И кому она нужна — главное?

Сенавайтис резко поворачивается к Тракимасу:

— Не научился я, председатель, на задних лапках ходить. Чего нет, того нет. И умру таким.

— Человека научись для начала уважать. Человека!

— Справно хозяйствовать и кулак умел, можно сказать. Хлеба тучные, скот на загляденье. Встретятся два кулака, только и разговору: столько-то ржи намолотил, столько-то беконных свиней сдал. А вот человеком быть…

— Если тебя послушать, — смеется Тракимас, — мы на кулаков похожи.

— И таких хватает.

— Из-за своего упрямства и остался ты таким, Сенавайтис… Ничего не достиг… А ведь мог… Скажешь, не мог хоть малость?..

— Три зимы я учился. И знаешь, о чем думал, когда топал четыре километра в школу? Одиннадцатый год мне пошел, когда думал: вот найду по дороге в школу набитый бумажник, принесу отцу, и не придется мне больше кулацких коров пасти, смогу книжки купить и длинную конфету в пестрой обертке. Каждое утро бежал эти четыре километра посредине дороги и все глядел — где же мой бумажник? Буду учиться, думал, в город уеду, думал, брат тоже в школу пойдет… Да, уж мы набивали бумажники богатеям, а они их не теряли. Только в книгах пишут…

— Своим детям расскажи! — нетерпеливо обрывает его Тракимас. Не по душе ему безвольные неудачники, которые ищут себе оправдание, копаясь в детских годах. Никто не говорит — было трудно, но все ли испугались трудностей? Он и сам не смог кончить гимназию, ходил в вечернюю, потом заочно кончил вуз. Что значит — не было условий? Было бы желание… У кого есть цель, тот шут знает что может…

— Стой! — не просит — требует Сенавайтис.