ЖД — страница 3 из 67

По Моэму

Глава первая

1

Губернатор едет к тете, нежны кремовые брюки. Пристяжная на отлете вытанцовывает штуки. Саша Черный? Губернатор прошел в столовую и сел завтракать. Погода была мерзкая – дождь шестые сутки. Дождь хлестал в стрельчатые, зеленые окна столовой, за ними размывалась зеленая масса сада. Никита, верный слуга, в одном лице официант и камердинер, внес гречневую кашу с грибами в серебряном судке – вместо овсянки, почитаемой многими за символ европеизации, губернатор предпочитал гречку, оно и сытней, и здоровее. Две куриные котлетки, аккуратно округлые, украшенные веточками укропца, лежали себе с краю; соусница с грибным соусом явилась следом. Черный хлеб – любимый, с тмином, выпекаемый по специальному заказу, – был уже разложен на тарелке. Кофию губернатор не признавал – чай, только чай, крепкий, сладкий, иногда с мятой. Нынче был с мятой, по особому, с вечера, распоряжению.

Он завтракал рано, не поздней половины восьмого, чтобы успеть просмотреть почту и к девяти уже быть во всеоружии. В девять он принимал. Прием начинался с выслушивания жалоб населения – многие в своих округах начали подражать ему и пропускали туземцев вперед сановников, но первым это ввел он – демократично и эффектно, туземцы ценят. Жалобы были однообразны, он чувствовал себя в такие минуты немного сельским врачом, к которому обращаются лишь с двумя недугами – «Инда в боку колет» и «Нутре жжет». Рассудить имущественные споры было делом пяти минут, но он выслушивал внимательно, не торопя, не прерывая. Особенно смешны были наивные туземные хитрости, но он и их разоблачал не сразу, давая сторонам проявить невеликие актерские таланты. Иногда ему казалось, что туземцы только притворяются идиотами, разыгрывая перед ним свои спектакли, а на деле отлично зная цену его правосудию и лишь давая ему ощутить себя белым человеком. Но не все туземцы были таковы, как его любовница Аша – девушка редкого ума и проницательности, не той грубой, животной проницательности, какой обладают подчас крестьяне, но глубокой и продуманной деликатности, какая свойственна лишь утонченным натурам. В Аше губернатор души не чаял.

Отправившись полтора года назад в Сибирь с крайнею неохотой, он теперь представить себе не мог, что никогда не встретил бы эту девушку, ставшую для него оправданием чрезмерной ответственности, рутинных обязанностей и удаленности от столиц. Он никогда бы не причислил ее к туземному населению: стройная, бледная, она ничем не напоминала смуглых, приземистых, с сильной китайской примесью крестьян и пролетариев русского Востока. Правда, необыкновенна была ее выносливость и способность ко всякой домашней работе – но она давно уже была необыкновенна и для местных работяг, ни к какой систематической работе не способных. Народ был ленивый и хитрый, и это губернатор первым ввел словцо «туземцы» – нововведение так же прижилось, как и первое, насчет утреннего приема. Преувеличения тут не было: Россия давно уже распалась на крошечный, все сжимающийся центр и обильные, отдаленные колонии, и окружной представитель (округов было теперь восемнадцать, и число их ежегодно росло) вправе был зваться губернатором. «Я хочу, чтобы все было по Моэму», – говаривал губернатор, и это была третья его придумка, пользовавшаяся общей любовью. Он был человек начитанный, гордился библиотекой в три тысячи томов, из которой в Сибирь поехали пятьсот любимейших, и на все случаи жизни подбирал литературную аналогию – отчего-то так было легче. Впрочем, всегда легче, если до нас кто-то прошел по мрачным местам и благополучно выбрался к свету; да ему и было откуда хорошо ориентироваться в словесности – успел посидеть и в минкульте и только оттуда плавно переместился сначала в геополитику, а потом вот и на губернию.

Губернатор не был похож на бессмертный тип самовоспроизводящегося советского человека. В конце советских времен, когда всех уже тошнило, казалось, что все эти типы вымрут – тетки в высоких шапках, тугие, с ногами-тумбочками; секретарши, бесконечно пьющие бесконечный чай и занимающие друг другу очередь, в каком-нибудь «Ядране» или «Балатоне» за сапогами, которые выбросили (только выбрасывать и стоило); старухи на лавках, зорко следящие за жизнью домов – кто к кому входит и во сколько, по неделе кряду пережевывающие беззубыми ртами любое событие так же, как жевали они хлебный мякиш, долгими часами, до полного усвоения (по телевизору сказали, что так здоровее)… Был и тип чиновника, который губернатор встречал на всех сборищах государственной партии, тип, одним своим видом вызывающий ту смесь отвращения со страхом, горестного узнавания с робкой надеждой, которая и называлась в России государственным чувством. Свое государственное чувство есть у каждого народа, он, помнится, защищал диплом именно на эту тему; образ государства у каждой нации строго индивидуален, для кого-то государство – герб и флаг, для кого-то – чистая абстракция, туземцы о государстве вообще понятия не имели (иногда губернатору казалось, что они, отчужденные от Москвы и цивилизации, в самом деле превратились в отдельную нацию, неспособную ни к самодисциплине, ни к самоуправлению). Русский государственный образ как раз и сводился к этому самовоспроизводящемуся чиновнику который был абсолютно недоступен, непостижим, неумолим – и в то же время оставался свойским. Свойскость была в самой его неумолимости: да, он таков, но это наше, нам другого не надо, с нами иначе нельзя. Он был омерзителен – но привычен, любой другой действовал по другим законам, а потому был страшнее. Тип строгого, подтянутого, вежливого, даже доброжелательного чиновника не приживался – вот почему губернатор точно знал, что достиг пика своей карьеры. Губернаторский чин был по нынешним российским временам не особенно престижен: все делалось в Москве, назначение в провинцию рассматривалось как ссылка. Ниша была удобная, даже, пожалуй, и надежная, но далеко не столь почетная, как в приснопамятные сырьевые времена, когда три года административной работы и Сибири – даже и шестеренкой в губернском аппарате – помогали обеспечить внуков и правнуков. Сырьевая эра окончилась, и вероятно, навсегда. Губернатор не мог рассчитывать на место в Москве – именно потому, что не носил кока надо лбом, не хлопал нижестоящих по плечу с великолепной панибратской покровительственностью, не обращался к равным по имени-отчеству и на «ты» – «Что, Фрол Титыч?», – не школил секретарш, не спал с ними, не любил саун и застолий, а дистанцию между собою и туземцами устанавливал не с помощью грозных окриков, а посредством ледяной вежливости, самой осанкой своей давая понять, что они принадлежат к разным цивилизациям. В сущности, губернатор был тут, в Сибири, на своем месте: он по призванию был истинным цивилизатором, далеким от туземных слабостей. Кроме Аши, у него слабостей не было, да и что это за слабость – любовница из туземок? У кого из окружных смотрителей не было такой девушки?

Сам губернатор понимал, что его связь с Ашей давно уже не похожа на обычную любовную историю, заурядный affair чиновника с местной красоткой. Прежде всего – он был разведен, и это могло быть косвенной причиной той призрачной опалы, легчайшего недовольства, которое он ощущал всякий раз, когда вызывался на верха. Может быть, и отправка в Сибирь – при его-то административных способностях и хватке! – была своего рода почетной ссылкой, ибо сколько ни демонстрируй лояльность, сколько ни потакай мелким слабостям начальства – своим можно стать только на генетическом уровне. А с этим были проблемы. Губернатор соображал чуть быстрей, запоминал чуть лучше и прогнозировал чуть точней, чем полагалось чиновнику; к тому же, он давно понял, что из всех объяснений своих неудач лучше выбирать лестное, наименее травматичное. Повинуясь этому рефлексу, он и о губернаторстве своем думал по-моэмовски, по-британски: лестно было представлять себя сыном могучей империи в южных краях, а не сыном бывшей империи в краях северо-восточных. Отсюда был и белый шлем на летних прогулках, и привычка строго одеваться к завтраку, даже когда завтракал один, и отсутствие фамильярности со слугами; коллеги в отдаленных провинциях поразительно быстро опускались, но губернатор был не таков. Страшно было вспомнить, с какой бабой жил Климов… Вот Аша! Он заметил, что его мысли все чаще возвращаются к ней, и понимал причину: уже третью ночь он спал один. Аша ушла, как она выражалась, к своим – ей надо было что-то обсудить; уж эти загадки! Но никакого насилия. Девочка имеет право участвовать в жизни своего социального слоя. Мысль о женитьбе, естественно, не возникала, хотя нет-нет да и появлялось опасение: что, если она слишком привыкнет к своему положению губернаторши? Но она скорее тяготилась этим статусом, нежели гордилась им.

Он видел ее сейчас перед собою так ясно, словно она по обыкновению сидела напротив: рослая, но тонкая, бледная, даже с чертами вырождения, но сколь прелестного вырождения! Пальцы рук и даже ног почти неестественной длины, маленькая грудь, худоба, которая казалась бы болезненной, если бы не природная грация и естественность всех движений, и потом – за время жизни с ним она все же стала хоть немного женщиной: раздалась в бедрах, на хорошей пище набрала килограмма три… Он заметил, что думает о ней, как о дочери, и действительно годился ей в отцы – ему сорок три, ей девятнадцать; вспомнил ее круглые карие глаза, наполнявшиеся слезами так внезапно, – в последнее время она беззвучно плакала по дурацким, необъяснимым поводам: закат… птица… Должно быть, что-то не так. Он никогда не умел заботиться о женщинах, всегда был с ними суховат и холоден – все это от неуверенности, конечно; одна Аша научила его истинной нежности. Надо было, однако, читать почту.

Почта была обильная – две московские газеты, прибывшие с двухнедельным опозданием, пять писем, служебная записка… Записку он отложил и взялся за газеты. У губернатора давно выработалась общая для всех государственных людей привычка выдумывать дополнительные смыслы, будто бы вычитанные между строк, – и на совещаниях окружных смотрителей он обсуждал эти смыслы с коллегами, тонко маневрируя, чтобы показаться проницательным, но не слишком умным; наедине с собой губернатор признавался, что никаких смыслов давно уже вычитать не может и тычется в газету, как щенок в угол. Война странным образом не разрубила ни одного узла, но еще запутала, да и велась небывалыми средствами. Боевые действия ограничивались таинственными маневрами, бессмысленными, как стояние на Калке. Было похоже, что противоборствующие силы готовы схлестнуться намертво в последнем сражении, но предчувствуют его единственный итог – полное взаимное уничтожение, а потому ни у одной из сторон не хватало решимости первой вступить в бой. Подкусывали друг друга по мелочам, отрезали дороги, окружали мелкие группировки, и каждый день гибли три-четыре человека, а иногда сразу двадцать шесть (почему-то это была наиболее частая цифра: то ли ее ляпали куда ни попадя по аналогии с бакинскими комиссарами, то ли каждая из сталкивающихся сторон теряла в бою по тринадцать – несчастливое число). Тлел Кавказ, но оттуда приходили вовсе уж разноречивые сведения – только из репортажей западных радиостанций, трудно ловившихся на его территории, узнавал губернатор о новых взрывах и стычках. В Сибири покуда, слава богу, было тихо, но такая тишина была хуже войны – все медленно, неуклонно осыпалось. Остаточную нефтедобычу давно вели китайцы, свое производство прекратилось вовсе – работала в каждом городе пара китайских же мебельных фабрик, переводивших лес на уродливую, хрупкую мебель, а население жило темной, полуподпольной жизнью, в которой не просматривалось смысла. Губернатору самому было смешно вспоминать, как ожидал он внезапного краха, катастрофы, завоевания страны извне – зачем ее завоевывать? Что тут было ценного – иссякающая нефть, без которой большая часть мира выучилась обходиться? Золото, давным-давно проданное и вывезенное? Земля? Но кому нужна была топкая, заросшая земля в таком количестве, да еще с непредсказуемым населением? Весь внешний мир давно махнул на нас рукой, как на заколдованное место. Губернатор не боялся в кругу коллег высказываться на этот счет – не слишком резко, конечно, дабы не донесли наверх, но ему нравилось поддерживать репутацию западника.

Странно было, что газетчики и телевизионщики во все более скудных и невнятных военных репортажах (как же: секретность!) продолжали на этот прочий мир оглядываться, избегая называть вещи своими именами. ЖД до сих пор именовались ультралиберальными силами, хотя весь мир знал, что войну ведут хазары; почему-то ни в коем случае нельзя было сказать, что русские воюют с Каганатом. Известно было, что Запад держит принципиальный нейтралитет, несмотря на все разговоры об американских винтовках и консервах, которыми якобы пользовались ЖД; американские консервы, положим, были у обеих сторон – равно как, впрочем, и китайские. Русские (которых губернатор наедине с собою принципиально не называл нашими) все время отходили на заранее подготовленные позиции. Губернатор тонко улыбнулся при мысли об этих позициях: ящики с консервами, сауны для командования… ЖД наступали то по двум, то по трем направлениям, и все это медленно, вязко… На юге, ближе к Украине, вокруг одной из крупных деревень образовался загадочный дегунинский котел. К деревне стягивались войска, намечались противостояния, потом все как-то рассасывалось и циклически обострялось. Губернатор читал сводки, изучал карты и ничего не понимал.

На фоне всего этого распада удивителен был буйный рост злаков и небывалые урожаи яблок – земля плодоносила с прощальной страстностью, словно торопясь накормить страну, пока еще есть кого кормить. Казалось, яблони стонут под тяжестью плодов, зерна вытекали из колосьев, природа изнемогала от изобилия, истекала им, переливалась через край – и все это среди полного запустения. Чувствуя, что люди ничего уже не смогут с нею сделать, она радостно захватывала заброшенные заводы, пустые деревни, городские окраины, где редко-редко проглядывали среди травы ржавые рельсы; казалось, еще немного – и брошенные на путях старые паровозы прорастут лианами из проводов и железными цветами – что еще может вырасти на такой экзотической почве, как металл, уголь и машинное масло? Газеты сообщали о фантастических урожаях и приписывали решение продовольственной проблемы исключительно переходу на мобилизационную экономику, однако карточек никто не отменял – на пути у изобилия, как всегда, вставало государство. К счастью – и это было единственным плюсом нараставшего разложения, – никто давно уже никем не управлял, и карточки ходили только в крупных городах.

Губернатор прочел об урожае, о маневрах в районе Дегунина, о переброске войск под Жадруново, о новом массовом отключении воды и газа в Детройте (ах, и у них скоро будет, что у нас!), о землетрясении в Греции, о Новом драматическом театре, где ставили «Русских людей», – и взялся за письма. Инструкции по вакцинации не представляли интереса, требования неукоснительно усиливать патриотическую пропаганду приходили ежедневно, приказ о начале подготовки к осеннему призыву ничем не отличался от аналогичной директивы насчет призыва весеннего, – конечно, норму и тогда недовыполнили, но кто ж ее теперь выполнял? Туземцы покорно являлись на призывные пункты, многие через полгода возвращались, говоря, что получили отпуск, – губернатор прекрасно знал, что это заурядное дезертирство, ибо не может отпуск длиться месяцами, но ловить дезертиров в местной глуши было некому, да и не ему судить людей, уходящих по домам с такой бессмысленной войны. Тем не менее он исправно выставлял оцепления вокруг лесов, где будто бы скрывались дезертиры.

Директива дня состояла на этот раз из предупреждения о начале партизанской войны. Губернаторам и наместникам сообщали, что в последнее время участились нападения партизанских банд на железные дороги. Партизаны перерезали коммуникации и деморализовали население придорожных деревень. В связи с этим предписывалось активизировать розыскную работу «вплоть до прочесывания лесов» – губернатор опять тонко усмехнулся, ибо для прочесывания бескрайних лесов его округа понадобилось бы снять с железнодорожных работ всех туземцев до последнего. Кстати, насчет строительства железной дороги он тоже ничего не понимал. Дорогу строили, сверху торопили, это была единственная работа, которую туземцы выполняли с охотой – потому, вероятно, что за нее полагались пайки. Строительство в его округе контролировала почему-то ФСБ, а вовсе не МПС, но это бы ладно – округ приграничный, неподалеку Китай, – губернатор вообще не понимал, куда ведет эта железная дорога. Одна транспортная артерия, связывавшая его город с центром, тут уже была; какого черта тащить ветку через безлюдные леса, вдоль границы? Этого он не понимал, сколько ни вдумывался. Конечно, в государственных делах доля бессмыслицы необходима – но реальная железная дорога из ниоткуда в никуда? К чему воюющей стране железная дорога через тайгу и какие это партизаны могут на нее напасть? Кто такие вообще партизаны? Если это ЖДовские банды, хоть что-то понятно, – но в его краях никакими ЖДами не пахло. Губернатор перечитал директиву, пожал плечами и набрал мобильный номер начальника областного МВД.

– Михаил Николаевич, – сказал он официально, без тени панибратства. – У меня директива о борьбе с партизанщиной. Я на ближайшем совещании оглашу. Скажите, у нас в области были случаи партизанщины?

– Никак нет, – отозвался Михаил Николаевич, толстяк с милой фамилией Хрюничев. Его основным занятием давно была рыбалка: может, и к лучшему – другой бы со своим рвением давно запорол остатки населения. – Дезертирщина имеется, оцепление в районе Захаровки стоит – там вчера двоих видели, беглых. А партизанщину я не знаю, какая партизанщина?

– Я тоже не знаю, – осторожно сказал губернатор. – Все-таки не усилить ли охрану на строительстве железной дороги?

– А кого там охранять-то, – сказал начальник МВД. – Там и поезда еще не ходят. Я поспрошаю у своих, что за партизаны. Но вы, Алексей Петрович, не берите в голову. Я думаю, директивы давно машина пишет. В области вор на воре, все провода срезали, а они – партизаны. Делать здесь нечего, только партизан ловить.

Губернатор вежливо попрощался и продолжил разбор почты. Московская администрация с двухмесячным опозданием поздравляла его с днем рождения и желала новых свершений. Последнее письмо – отложенное потому, что корявые печатные буквы на конверте выдавали туземную жалобу, наверняка бессмысленную и тупую, как все образцы местного сутяжничества, – содержало в себе, однако, сюрприз столь неприятный, что губернатор встал, прошелся по комнате, закурил, чего давно себе не позволял, и еще раза три перечел отвратительный донос.

Из доноса явствовало, что Ашины участившиеся отлучки связаны с изменами – да, с изменами, хотя само это слово, естественно, в письме отсутствовало. Указывался адрес, по которому она в городе сняла квартиру для свиданий (вот на что уходили деньги, которые он ей давал! Она клялась, что тратит на семью). «Пойди проверь на Чайковского 8 она там будет всяку ночь что не с тобой» – с отвратительной фамильярностью, на «ты», что было мерзее всего, советовал неизвестный доброжелатель. Разумеется, ехать или посылать кого-то по этому адресу было нельзя – мало ли, засада, покушение, да и нельзя же идти на поводу у анонима! Губернатор заметил за собой, что покушение представляется ему вариантом почти идеальным в сравнении с Ашиной изменой. Но если правда? Эта тоска в последнее время, эти внезапные слезы, эти участившиеся отказы от близости под предлогом нездоровья… Впрочем, в ночи, когда близости не было, она как раз казалась трогательно нежной, по-другому, по-детски близкой ему. Да и нельзя было представить… Туземки не умели врать! «Гони ее гони не позорся». Как можно верить хоть единому слову такого доноса? Но Аши рядом не было, и некому было развеять подозрение, которое – анонимный автор знал – застрянет теперь в голове губернатора надолго.

Он был недаром англоман, а потому взял себя в руки и, брезгливо выкинув послание, аккуратно подшил распоряжения в архив (с тех пор, как прекратилась электронная почта, папки этих многословных, паутинистых, ничего не объяснявших распоряжений пухли с каждым днем, и пойди выброси!). Надо было принять туземцев, но он испытывал теперь такую ненависть к ним, что не чувствовал себя в силах выслушивать жалобы. Злоба его душила. Чертова баба, чертов народ! Нет, это, конечно, зависть. Завидуют, что приблизил. Он кликнул Никиту и потребовал воды со льдом.


2

Жалобы в этот день были самые рутинные, и он слушал вполуха. Надо было утвердить несколько порок, и он утвердил порки. Это ввели недавно, в Москве сомневались, как он сможет, – он смог, не возразил, хотя недоброжелатели ожидали демарша. Он был не так глуп, чтобы подставляться по мелочам. Лучше он два раза в месяц выпорет явных тунеядцев и алкоголиков, нежели его сместят из-за идиотского конфликта и новый губернатор будет сечь уже всех поголовно. Он знал, такое бывало. Секомые орали вовсю, но это входило в ритуал. Губернатор знал, что Никита или его подручный Артем наказывают скорее символически. У Рякиных и Стрешиных тянулась бесконечная тяжба за дом. Перед губернатором на специально отведенном серебряном подносе выросла гора обтерханных справок. Губернатор давно отчаялся разобраться в этой коллизии, иррациональной, извилистой, как все хитрости темных людей. Младший Рякин женился на Стрешиной, отписал ей полдома и пропал без вести, но у Стрешиной осталось трое детей, которым требовалось все больше места, – обратно же и Рякиным требовалось больше, нежели полдома, а распоряжение свое младший Рякин сделал в помрачении ума, в котором находился все последнее время и от которого, собственно, пропал без вести. Человек в нормальном уме (Рякины говорили: в уму) нешто без вести пропадет? «Вот квитанция от его пальта, он сдал пальту в ломбард, нешто в здравом уме под осень стал бы сдавать пальту?» И Стрешина, конечно, от него гуляла, дети не его, вот справка, у детей искривление носовой перегородки, у двух из трех, а у него нешто было когда искривление перегородки? Вся деревня любовалась, какой справный. И с этими справными справками они ездили в город из деревни через день, когда он принимал, и занимали очередь, и он выслушивал их сагу с самого начала, хотя иногда умудрялся запомнить, на чем прервал их в прошлый раз, и просил: вот с этого места, пожалуйста. С отравы, с зеленых соплей… с пятого такта…

– А и то поди пойми, от кого она прижила, – говорил представитель Рякиных, бабообразный, приземистый, беспрестанно прижимавший к груди пухлые ручки. – Пригуляла, не погнушалась. Никого не пропускала. А ён знал, ён все как есть знал.

– Тю! Ты что?! – визгливо негодовал представитель Стрешиных, такой же маленький, круглый, но с раскосыми бурятскими глазами, и пухлые ручонки он не прижимал груди, а хлопал себя ими по ляжкам. – Никогда она ни с кем не гуляла, она думать не думала про тако! Про тако как можно думать?! Полдома отписать, кому! Яму все говорили: кому ты отписывать? А он говорил: то не ваши полдома, то мои.

– А что с того, что полдома? Кому толку, что полдома? У меня около Талдома тож было полдома, так там и солома едома…

– А что солома, так против лома нет приема.

– Около-то кокола, да Вукола-то сокола…

– А что у Вукола-то буркала, да кыркала-то экала…

В какой-то момент губернатор перестал понимать, что за действо перед ним разыгрывается. Тяжба Стрешиных и Рякиных постепенно перешла в песню и танец, коронный номер фольклорного коллектива: один бил себя по груди, второй по ляжкам, один подпрыгивал, второй приседал, и оба по-бабьи взвизгивали, тошно кружась. Наконец Рякин вынул платочек, а Стрешин стремительно переобулся в шитые сапожки, и они пошли друг на друга, выкрикивая странные слова. «Тьфу!» – «Тьфу!» – крикнули они друг на друга и вновь пошли кругами, и каждый кланялся губернатору и немного подшаркивал перед ним ножкою. Наконец, утомясь ходьбой, прыжками и взвизгами, оба одновременно низко поклонились и, отдуваясь, замерли.

– Народный танец «Тяжба»! – прохладным голосом ведущей консерваторского концерта объявила личная секретарша губернатора, появившись из-за портьеры. – Сказанного достаточно!

– Не понял, – осторожно улыбаясь, сказал губернатор. Он долго откладывал рассмотрение тяжбы, опасаясь, что придется принимать непопулярное решение, но настоящего туземного имущественного спора не видывал еще никогда. Он и не знал, что это заканчивается так забавно. – Спасибо, конечно, за танец, но чего вам нужно все-таки?

– Мне нужно? Тю! – воскликнул Стрешин (или Рякин) и ткнул Рякина (или Стрешина, в общем, того, который остался) в круглое плечо. – Это ему нужно!

– Да не мне, ему!

– Тю! Ничего не нужно.

– А что нужно? Ничего не нужно. Все есть.

– Вот ей-богу, все есть!

– Как есть ей-богу, все есть!

– Народный танец «Божба»! – прохладно и звучно объявила секретарша.

– Довольно, – властно сказал губернатор. – Я вас жалую и милую. Ты возьми этого, – он указал Рякину на Стрешина, – а ты этого, – и показал Стрешину на Рякина. – И оба пошли отсюда, живо.

– Спасибо, губернатор, – сказал один и поклонился.

– Аи, пасибо, бубернатор.

– Пасиб, гублинатор.

– Паси, блинатор…

И, кланяясь, повизгивая, похлопывая себя по груди и ляжкам, просители удалились.

– Народный танец «Дружба»! – вслед им объявила секретарша.

– Что это было? – спросил губернатор.

– Это у них, Алексей Петрович, главное развлечение. Тяжба, народный ритуал. Иногда годами длится. Как добьются приема, так празднуют.

Губернатор работал в регионе второй год, но всех туземных обычаев не знал – не потому, что они были так уж сложны или многочисленны, а потому, что совершенно бессмысленны. Все туземные драки заканчивались примирениями, а жалобы друг на друга здесь подавали, кажется, только для того, чтобы лишний раз повидаться с начальством. К начальству относились с благоговением, словно само прикосновение к нему служило залогом процветания.

Губернатор выслушал и разобрал еще жалобу Семеновны на местного врача, который не желал определять ее болезнь и вообще не уделял должного внимания, а главное, сообщила Семеновна, стыдясь, он на нее льстился, ластился. Семеновне было восемьдесят пять. Губернатор не понимал, почему он должен был выслушивать этот бред. В другое время Семеновна была бы даже забавна, но сегодня его скребло подозрение. Он еще не виделся с Ашей, с этими отлучками определенно пора было кончать. Дождь усиливался. Губернатор встал и прошел к себе: с двенадцати до обеда полагалось работать с документами. Он набрал Ашин мобильный – она не отвечала. Черт-те что делалось в регионах с мобильной связью. Позвонил ей домой – лично распорядился провести телефон в их гнилой барак, – перепуганный отец пролепетал, что ушла еще вчера утром. Губернатор никогда не понимал, откуда в такой семье Аша: отец огромный, топорный, корявый, мать крошечная, забитая, с бесцветными волосами. Один раз он даже заставил себя у них отобедать – все было невкусно, нечисто, Аше кусок в горло не лез от стыда… И все-таки – куда она делась? Он написал полстраницы доклада, дважды разложил пасьянс «Косынка» в самом жестком варианте – на деньги, по три карты, – оба раза не вышли даже тузы, что вовсе уж никуда не годилось. Посмотрел в окно: пожалуй, сад в резиденции был единственным ухоженным местом в городе. Губернатор лично заботился о гравиевых дорожках, выписывал дорогую рассаду, следил, чтобы не протухала в бассейне вода и чтобы вовремя вычерпывали оттуда листья. Ежели бы каждый из туземцев делал для своего дома и огорода половину того, что глава региона делал для собственного сада и кабинета, можно было бы жить. Кроме Аши, в этой провинции вообще не было ничего, что стоило бы губернаторского внимания. Он посмотрел на себя в зеркало: залысины, да, и морщины, но неужели можно было предпочесть ему хоть кого-то в этой глуши? Конечно, он был у нее не первым, – какой-то из дядьев или шурьев растлил ее, четырнадцатилетнюю, в бане; но ведь это не в счет, это ни при чем. Она ждала одного его, и то, что было между ними, нельзя было сыграть. Он уже знал, что не сразу, пусть ругая себя, пусть ненавидя за недоверие к ней и доверие к неизвестному мерзавцу, – но поедет на Чайковского, 8. В конце концов ее могли держать где-то в плену и теперь шантажировать судьбой главного государственного человека в регионе. Кавказцы пошаливали и тут, хотя диаспора была минимальна – китайцы не терпели конкуренции.


3

– Чайковского, восемь, – сказал он шоферу. Тот глянул вопросительно:

– А что там? Вроде не ездили…

– Дом аварийный, – неохотно пояснил губернатор.

Шофер с фамильярностью прислуги, которой многое позволено, заворчал: вот, из-за каждого аварийного дома лично ездим черт-те куда… время позднее, другой бы давно почивал. Губернатор посматривал в окно. В городе сохранилось кое-что советское, а ничего нового не построилось; был Дом культуры, был кинотеатр, впоследствии ярмарка, впоследствии опять кинотеатр и потом сразу ночлежка, как будто в кинотеатре так и крутили закольцованный ролик про жизнь дна, с современными технологиями, включая запах. Афиши в фойе еще висели, хотя и их постепенно скуривали на самокрутки. Странное дело: он выстроил для васек ночлежку, но васьки в ней ночевали неохотно и только в самые ледяные холода: в прочее время бродили по городу и спали где попало. Он пробовал распоряжаться насчет отлова – распоряжения на их счет ужесточались, – но и отлов ничего не давал: численность их не убывала. То ли выпускали, брезгуя возиться, то ли их место тотчас заполнялось новыми, словно для поддержания какой-никакой жизни города васек должно было в нем оставаться строго определенное количество.

В начале улицы Чайковского губернатор приказал остановиться. Дом восемь ничем не отличался от других – это был старый двухэтажный купеческий особняк, каких полно в Сибири, явно конца позапрошлого века, уже с трещиной сверху донизу, давно не крашенный и не ремонтированный. Судя по забитым окнам, тут было пусто. Дверь, однако, оказалась не заперта. Шофер вызвался сопровождать – губернатор был неумолим: в случае, если все подтвердится, он не желал свидетелей своего позора. Что делать с Ашей, коль скоро… неважно, он все равно уже придумал. Он ее посадит, докажет антигосударственный умысел и посадит. Классическая месть государственного человека; все остальное недостаточно. Семьей она не дорожит, ссылать некуда – дальше Сибири не сошлют; но пусть она, разбаловавшись с ним на всем дорогом и готовом, окунется в иную среду и что-нибудь, возможно, поймет. Он просто забыл, что она туземка, а мягкость с туземным населением никого еще не доводила до добра – хоть в Британии, хоть в Алжире…

Он толкнул дверь. Света не было. Хорошо, в машине нашелся аварийный фонарь. Губернатор вошел в помещение, пропахшее затхлостью и древесной гнилью. Прежде тут, верно, был обычный барак – но расселили ввиду аварийности (эк он предугадал! – а впрочем, половина домов в центре города выглядела еще и похуже). Внизу никого. Он прислушался. Что могло ее заставить ездить сюда, в пустой гнилой дом, к грязному туземцу? Только голос крови, самый страшный из голосов. Так Марокка у Мопассана, что ли, уходила от красавца француза к грязному бедуину. Дитя пустыни. Потом возвращалась тощая и потасканная. Думать о чем угодно, кроме того, что он может сейчас увидеть. Осмотрелся: пусто, туземцы редко бросают вещи. Ужас, какая им свойственна жадность, в сочетании с тупостью: полная деменция. Подбирают старые газетки, тряпочки, никогда не выбрасывают детские игрушки. Он попытался как-то спросить об этом Ашу, но она обиделась: «Жалко же!» Проще новое купить, сказал он. Глупый, ответила она, не в том смысле жалко. Сама подбирала даже его записки, которые он шутя писал; нет, тут не скопидомство, тут странная сентиментальность, которой вроде неоткуда взяться в народе, лишенном интеллекта и воли. Все они словно раз навсегда загрустили и от грусти не были способны ни к какой деятельности. Губернатор обошел первый этаж, пустые комнаты с выцветшими квадратами на стенах – фотографии, само собой, сняли и увезли; на треснувших стеклах виднелись дождевые потоки. Никого. Розыгрыш, конечно. Он поднялся на второй этаж и зашел в пустую квартиру. Фонарем обшарил стены. Что-то было не то. Здесь явно был след чужого пребывания – не пустота нижнего этажа, где подобрана каждая щепочка, а остаток темной, жалкой, потаенной жизнедеятельности. Снова с фонарем осмотрел пол – и точно, в углу валялась консервная банка с остатками еды. Почувствовал странную скованность в движениях: что это, боюсь я, что ли?

– Эй, кто здесь? – позвал он негромко.

Ничего. Половицы поскрипывали, когда он прошел в соседнюю комнату. Что-то пошевелилось сзади: даже не звук, а колебание воздуха насторожило его. Он стремительно развернулся. В коридоре, высоко подняв топор, стоял длинный бледный мужик с вытаращенными глазами.

Губернатор выронил фонарь, и мужик внезапно завыл – тонким, жалобным голосом, как старый волк. В ту же секунду губернатор выстрелил. Он редко выходил в город без оружия – мало ли, к тому же по военному времени носить с собою пистолет предписывал регламент. Вой оборвался. Губернатор стремительно нагнулся за фонарем, поднял, направил перед собой. Мужик сидел на корточках, по-прежнему держа над головой топор и упираясь спиной в стену. На лице его застыл тупой ужас.

– Ты кто? – резко спросил губернатор осипшим от напряжения голосом. Он явно промазал, да и не целился толком, – мужик не был ранен, он просто перепугался. По лестнице уже топотал шофер, услышавший выстрел.

– Кто тут?! – заорал он, распахивая дверь.

– Ничего, Васильич, я справлюсь, – сказал губернатор уже спокойнее. – Кто такой? Чего задумал?

Мужик промычал что-то невнятное.

– Ну! – шофер пнул его.

Тот наконец выронил топор и опустил руки. Он был почти комичен – у стены, на корточках, с вытаращенными глазами; но губернатор понимал, что, если бы не его осторожность да еще реакция, лежать бы ему сейчас на втором этаже аварийного дома с раскроенным черепом. Впрочем, в мужике с самого начала было что-то странное: хотел бы убить – убил бы. Передвигался он бесшумно, как настоящий васька, и пахло от него соответственно. Пощадил он губернатора не по своей воле. Он хотел его убить – и почему-то не мог.

Отвечать, судя по всему, он не был способен тоже. Сидел, с мольбой глядя на губернатора, и выл непонятное.

– Да что ты воешь-то! – заорал шофер. – Сейчас как дознавателям тебя отдадим, живо все выложишь…

– Уезжай, – внятно выговорил наконец мужик. – Ее оставь и езжай. С ей без тебя разберутся. Ты человек не злой, на тебе греха нет. Уезжай, не будет ничего. А ее оставь, ей нельзя.

– Кого оставь? – строго переспросил губернатор. – Ты про кого говоришь?

– Все ты знаешь, про кого. Езжай, честно прошу. Нельзя тебе было с ней. Оставь, разберемся.

– Где она? – рявкнул губернатор.

– Не знаю, ищем, – промычал мужик. – А тебе нельзя, езжай. Хотел тебя положить, не могу. Правду наши говорили – не дано нам этого. Вишь, не тронул я тебя. Так езжай, будь человек, иначе всем погибель. Долыкать не долыкать, мамкать не плямкать, а обыкуло не разотолочишь.

– Вызови наряд, – спокойно сказал губернатор шоферу. – И Ашу в розыск.

Шофер вынул тяжелый мобильник и принялся вызывать милицию. В этот момент у губернатора в кармане запел его собственный телефон. Кроме кремлевских, номер знали только секретарша и Аша.

– Да! – крикнул он.

– Быстро приезжай домой, – сказала Аша. – Прямо в резиденцию. Ты цел?

– Да, все в порядке. Где ты была?!

– Приезжай, все расскажу. Только как можно быстрее. Пожалуйста, ладно?

– Еду.

Он перехватил взгляд шофера. Внизу уже ревела мигалка. По губернаторскому вызову милиция приезжала быстро.

– Пока я лично не допрошу – не трогать, – бросил губернатор толстому сержанту. – Осмотрите место происшествия, проверьте, откуда топор… Там еще банка консервная… – Здесь всем приходилось объяснять их прямые обязанности.

– Уезжай! – закричал мужик. – Не я достану – другой достанет!

Сержант ударил его в печень, и мужик снова сполз по стене.

– Сильно не обрабатывайте, – предупредил губернатор. – Васильич, едем.

Водитель стремительно ссыпался по лестнице, губернатор шел следом, силясь унять дрожь в ногах. Трус боится до опасности, храбрец – после.

– Домой, – сказал губернатор. Шофер привычно ворчал насчет того, что добрые люди шагу не делают без охраны. Губернатор не вслушивался. Недавний ужас и чудесное спасение – все потускнело перед тем, что Аша жива и, кажется, в безопасности. Он еще раз набрал ее номер, желая проверить себя – вдруг померещился и звонок, и голос, бывает такое в минуты крайнего напряжения…

– Быстрей, – повторила она. – Пожалуйста, быстрей.

Глава вторая

1

С первой их ночи она много ему рассказывала о туземной вере. Ей ли было не знать – Аша принадлежала к туземной аристократии, к древнему роду жрецов, хотя и ненавидела слово «жрец».

– Оно чужое, ваше. Что-то жрущее. Мы называем – волк.

– Это, вероятно, восходит к волхву, – сказал губернатор. Он даже помнил стихи – «Я волхв, ты волк, мы где-то рядом в текучем словаре земли».

– Волхва придумали ваши, – упрямилась она. – Не умели произносить наше слово и придумали лишнее. Волк – самое высокое звание. А ваши из него сделали звериное имя, потому что нас боялись.

– Что же вас бояться? Что вы такого умеете?

– Увидишь еще. Вот то, что ты со мной, – это разве не наше искусство? Это я захотела, чтобы ты был со мной.

– Сразу-сразу?

– Сразу-сразу. Как увидела. Ты ведь тут главный, ты государев человек. А я кто? А вот я у тебя во дворце и в твоей спальне. Это все волчье слово. И от врага помогает, но про это я тебе не буду говорить.

– Почему? Научила бы.

– У тебя враги?

– У государства, Аша, у государства. Мне бы пригодилось.

– С государственными врагами, губернатор, сам будешь разбираться. Мне твое государство без надобности.

Она была, вероятно, из какого-то племени, покоренного еще Ермаком, – много их тут бродило, и какие-то отголоски легенд долетели до нашего времени. Губернатор понятия не имел, как выбить у нее из головы идиотский предрассудок насчет завоевателей и коренного населения. Он отлично знал, что население всегда завоевывает само себя и выдумывает бесчисленные оправдания, изобретая внешнего врага. Прием, известный любому психологу: персонификация собственной вины. Придумали агрессора, наделили внешностью и биографией – интересный излом туземной психологии. Конечно, он, губернатор, сильно отличается от туземца – примерно как элой от морлока, но тут уж не захват, а два пути эволюции. В конце концов, туземцам никто не препятствовал выйти в элои: к их услугам было образование, он лично открыл две сельские школы (и закрыл десяток, напоминал он себе; но что же делать, если на иную деревню народу-то – два старика?). Найдись кому учиться, учили бы… Пьянство, вырождение, грязь, безволие, безответственность. Этих людей ничему не научишь, ни в какое счастье силой не загонишь – вечно построят себе одно и то же. Так зачем тогда эта легенда про захват? Для самоуважения?

– Ты говоришь глупости, – сердилась она, и он тоже сердился. Хотя и дочь волка, и древнего рода, но все-таки простая туземка, и распускать ее не следовало. – Тебя выучили дураки, и ты повторяешь их дурацкие слова. Ни один народ не угнетает сам себя, никакую нацию не заставляют забывать свою веру. А нашу веру вы потоптали, и помнят ее только волки.

– Ты про язычество? – спрашивал он. – Про Велеса?

– Велес – ваш бог, – говорила она с ожесточением, какого он никогда не мог бы в ней предположить: слабая, бледная… – Вы принесли козлобородого Велеса, волосатого северного бога. Вы приняли потом Христа, но из него опять сделали Велеса. Вы из кого угодно его сделаете, страшного, грубого… А все равно ничего у вас не вышло. Мы как праздновали свои праздники, так и празднуем.

– Что за праздники?

– Их у нас два, – сказала она важно. – День жара и День дыма.

– Жар и дым? – переспросил он.

– Да. Год идет по кругу, катится колесо, а держит его палка, что поперек колеса. Где она упирается в колесо, там два праздника. День жара – весной, как апрель закончится и май начнется. А День дыма – осенью. Свиней, гусей коптить. Ой красивый праздник! У бабушки в селе празднуют. Сейчас мало кто помнит. И вы на этот день праздновали, только свое. На День жара – то Пасху, то Первомай свой с флагами. А на День дыма – то в честь главной иконы праздник, то седьмое ноября, то четвертое. Сами же видите – его нельзя отменить. Ты его в дверь гонишь – он в окно влезет. Толобок на колобок, а он убок и оболок, у нас говорят.

– А на День жара что у вас делают? Впрочем, погоди, я догадываюсь. Парни за девками бегают, так?

– Да ну, глупости, – сказала она презрительно. – Что ты, на Ивана Купалу насмотрелся? Мы народ тихий, к чему нам эти игрища? Это знаешь какая красота – День жара! Все ходят по лугу и поют, девушки в венках, парни в кольцах. Это такое… вокруг шеи.

– Гирлянда это называется.

– У вас гирлянда, у нас кольцо.

– А на руке что?

– И на руке кольцо. Кольцо – это вещь круглая, любая. Вот шапочка у меня кольцом, я сама вязала. Это наше главное – кольцо. Ты же видал, к тебе часто в наших шапках приходят.

Кольцом она называла круглую вязаную шапочку, немного похожую на сванскую, а отчасти на кипу. Туземцы действительно часто являлись на прием в таких шапочках, но снимали их, кланяясь, из уважения к власти. Почему-то они называли это «ломать шапку».

– Ну да, ломать, – объясняла она. – Снимать – это когда с кем вместе ходишь. Я с ним, снимаю его. Тебя снимаю. А ломать – шапку, дурака…

– Дурака-то почему?!

– А вот если надоел тебе дурак – ты его от себя убираешь, как шапку с головы…

Он никогда не мог понять, сама она импровизирует весь этот туземный язык или вправду передает ему тайнознание, состоящее, как всякое тайнознание, из чужих ошибок, обмолвок и самых тупых суеверий. Губернатор ненавидел язычество и презирал древние культы: все тайны веков представлялись ему набором глупейших страхов, да и Библия-то, если честно…

– И все у нас кольцо. Ваши дураки придумали: живем в лесу, молимся колесу. «Колесо» – тоже кто-то из ваших недослышал, а все за ним повторяют. У вас все за одним повторяют. Правильно – «кольцо». Трехколесный велосипед.

Он засмеялся.

– Да вы все врете, ни одного слова правильно сказать не можете, – повторила она.

– Аша – это я правильно говорю?

– Это – правильно.

– А почему два бога?

Это было ему в новинку, он много читал о языческом пантеоне, где под конец все усложнилось до полной незапоминаемости, свой божок появился у каждого ручья, каждой лавки – и все они путались у Зевса под ногами и требовали бессмертия, и тогда система кардинально упростилась, как оно всегда и бывает; пришло единобожие, более простое и решительное, чем язычество, без напряженных и прихотливых притяжений и отталкиваний в синклите божеств, – но зато возник неразрешимый вопрос: если прежде противоречия в людской участи легко было объяснить ревностью Афины к Артемиде, ссорой Аполлона и Марса – единый Бог лишился этого спасительного оправдания, и ему пришлось провозгласить, что в его действиях по определению нельзя искать логику. Двоебожие, однако, никогда не встречалось губернатору; некие зачатки его были, конечно, в монотеизме, где главному божеству непременно вредил Сатана, падший ангел, божий Троцкий, начинавший вполне прилично, но возгордившийся; кажется, гордыню в нем с самого начала пестовали нарочно, возносили, чтоб тем разительнее низринуть – и после сваливать все вины на него по сути, так же было и со старательно надутым Тухачевским, и с Ходорковским, которому позволяли до поры пухнуть и дуться (где он теперь? По последним сведениям, где-то у ЖДов; сам ли бежал или был похищен – не знал даже губернатор, человек государственный; поняли люди, что на заклепанного во узы много не спишешь). Он потому и не любил никакой религии, что все это было человеческое, слишком человеческое: в сущности, всякий начальник известного ранга должен начинать с того, чтобы вырастить соперника, неглупого малого, одержимого гордыней; старательно раздувать в нем искорку тщеславия, даже и подставляться, чтоб захват власти показался сопернику вовсе уж пустяковым делом, – тут-то мы его и подловим, за пять минут до того, как он сам на нас замахнется! Тут-то и можно станет валить на него все наши промахи, все людские грехи; а между тем ни в какое сравнение с верховным божеством низринутый ангел не шел, поскольку иначе никакое движение оказалось бы немыслимо – враги сдерживали бы друг друга, а мир качался бы в неустойчивом равновесии. Кажется, именно в таком гомеостазисе и пребывал мир коренного населения, где два бога взлетали, словно на качелях, возносясь поочередно и поочередно же правя.

– Два бога потому, что всего два, – объясняла Аша. – Полгода правит Даждь-бог, полгода Жаждь-бог. Даждь правит со Дня жара до Дня дыма. А потом Жаждь. Потом зима.

– А, – догадался губернатор. – Ну конечно. Знаешь, что я понял? – Вообще, когда он был с ней, говорил с ней, просто лежал рядом и думал – голова делалась удивительно ясной, потому, вероятно, что в присутствии Аши он не помнил ни о службе, ни о тысяче обременительных мелочей. – Единобожие хорошо для стабильного климата. Где зимы нет. Оно потому и зародилось в жарких краях, где смена сезонов почти незаметна. А многобожие – в мягком климате, где резких смен нет (и заметь, у греков почти нет божеств однозначно злых), зато разнообразных вариантов одной и той же погоды – тысячи. Средиземноморье, мягкость, погода на дню пять раз меняется. Я тебя повезу туда обязательно, все покажу. А у вас… у нас… здесь все понятно: полгода жизнь, полгода смерть.

– Все у тебя с ног на голову, – говорила она без осуждения; вообще в разговорах о вере не впадала в дурной фанатизм и никогда не повышала голоса. – Ты говоришь, что такой климат и поэтому два бога. А на самом деле – два бога, и поэтому такой климат.

– Ну да. Две точки зрения, как кому удобнее. И что делает Даждь-бог?

– Он все подает. Податель всего. Кого он любит – у того все само произрастает и ни в чем отказа нет. Он добрый. О чем ни попросишь – все делает. Щедрый. А Жаждь-бог – этот все отбирает. Жизнь отбирает, на урожай мороз шлет. Когда кто радуется – он очень не любит.

Губернатор заметил, что Аша, с ее богатой, гибкой и правильной речью, передразнивает язык пословиц и даже, кажется, слегка окает, как было принято у туземцев. Пословицы коренного населения отличались своеобразным лаконизмом, но не римским, чеканным, а невнятным, порченым, словно туземцы боялись выразиться ясно и договорить все до конца. Более-менее внятными были только те, в которых доказывалась необходимость труда: готовь сани летом, телегу зимой; без труда не выудишь рыбку из пруда; как потопаешь, так и полопаешь. Эти тезисы, часто рифмованные, больше всего напоминали лозунги со стройки, с доски почета или позора, словно сочиняло их на самом деле не коренное население (кому же в здравом уме придет в голову воспевать труд), а пришлые и более цивилизованные народы.

– А после смерти как? Кто хороший – попадает к Даждю, а плохой к Жаждю?

– После смерти? – Аша посмотрела на него с удивлением. – После смерти ничего не бывает. Куда же всех девать-то?

Представления о бессмертии у туземцев не было вообще. Их мир не знал слова «конец» и не имел начала, он жил по кругу, в неизменном чередовании двух божеств, в их динамическом равновесии на двух чашах мировых весов, – и самая смерть тут ничего не значила, потому что отдельная личность не существовала. Туземцы мыслили себя только вместе, как единый народ, не помнящий рождения, не знающий смерти, – они водили бесконечный хоровод под двумя солнцами и не желали его прервать.

– У нас всего по двое, – повторяла Аша. – Два светила на небе, два бога, два захватчика.

– Какие захватчики?

– Будто не знаешь. То вы, то другие.

– Аша, хватит молоть ерунду. Вас никто никогда не захватывал, вы мучаете себя сами.

– А зачем?

– Затем, чтобы не работать, – сказал губернатор, начиная слегка раздражаться.

– Да кто же работает, кроме нас? – не поняла она. – Это вы друг друга мучаете, а мы себе все за вас делаем. А вам только повод дай – бах, бах!

– Ну ладно. Мы захватили, да. Покорили Сибирь. А кто вторые?

– Степняки, вот кто. Из жарких мест. Вы с севера, они с юга. И тоже приходите по очереди, как Даждь-бог и Жаждь-бог. Полгода одни, полгода другие.

Он не стал ее переубеждать, подумав, что со временем напишет занятное эссе о праязыческих верованиях – это будет открытие поинтереснее Аркаима, и счастье, что ему встретилась дочь волка. Прочие губернаторы жили рядом с туземцами, не замечая их, как не замечают деревьев; он первый вгляделся в таинственное расположение ветвей. Аша знала туземный язык, который и ему казался смутно знакомым – и то сказать, большинство слов совпадало с русскими или слегка отличалось, но смысл был совершенно иной. «Это все вы сделали, потому что просто переняли. Вы половину слов неправильно говорите. Это вот что такое?»

Кресло, – говорил он ласково, потакая ее выдумкам. Наверняка сама все придумала, вообще была хитрая, и очень может быть, что даже история с захватчиками – плод ее собственного воображения. Замаскировала под народное, как делают многие стихийные таланты – Шевченко, кажется…

– Вот видишь. Кресло – это когда две дороги в лесу крест-накрест, а совсем не это. А это потолок, в нем сидят. Стул – толокно, а кресло – потолок.

– А вот это что такое? – указывал он на потолок.

– Небо, – удивлялась она. – Это же так просто: во рту небо, свод рта, как бы крыша… Все, что сверху, любая граница верха – небо. Потому что дальше не бо: нет больше, стой.

– А пол? – спрашивал губернатор.

– Пол – половина, и мужчина, и женщина – все половины. А то, что внизу, – это недо. Нет дальше. Небо и недр, а не пол и потолок. Но ты все равно не выучишь, уж и наши-то почти все забыли. Только волки помнят, но их мало.

Она рассказывала ему, что самые священные слова они, захватчики, объявили запретными, грязными, хотя знаменитое трехбуквенное, которым исписаны были все заборы, – слово волшебное, призывное: в нем слышится вой западного ветра, его призывают волки, когда нужно принести удачу или унести врага; убийство запрещено волкам, туземцы на него неспособны, и когда крикнешь волшебное слово – западный ветер сам примчится и все за тебя сделает. Волчий вой тоже похож по звуку на это слово. Правда, в последние годы, после того как захватчики сменяли друг друга все быстрей, старое заклинание не действовало и ветер приходил только к немногим избранным. «Даже я не всегда могу вызвать», – грустно признавалась она. Губернатор хохотал. Это объясняло, конечно, почему все заборы и лифты были исписаны древним заклятием.

– Ну хорошо. А как же тогда называется это самое?

– Это самое? – В голосе ее он различил почти презрительные интонации. – Это не называется.

Если верить ей, захватчиков становилось все больше, а коренное население истреблялось все неутомимее, – скоро носителей языка осталось раз и обчелся. Спасение туземцев было в том, что захватчики истребляли еще и друг друга, отвлекаясь от главного дела – порабощения коренного народа.

– Аша, что ты говоришь! – начинал он сердиться по-настоящему. – Что за чушь позорная. Что плохого ты видишь от меня? Я ведь обидеться могу, в конце концов.

– Я – ничего. Но я ведь не все, верно?

– Может, мне гарем набрать? Чтобы уже всех облагодетельствовать?

– Шутишь все, шутишь, – грустно говорила она.

– Какие шутки! Ты говоришь, что захватчики вас только и морят. Во-первых, грязь и тупость, лень и пьянство – это все никак не захватническое, это ваше собственное, и посмотри толком на то, что с вами стало…

– Это вам – лень и тупость! – вскидывалась она. – Мы так живем! Нам не надо работать, как вы. Ваша работа – убийство! Вы все убиваете, что трогаете. Мы иначе работаем. Нашу работу не видно.

– Ага. Даждь-бог подает, а хуй приносит.

В эту секунду за окном резко и внезапно подул ветер. Аша вскочила, подбежала к раме, распахнула окно и зашептала что-то.

– Закрой окно немедленно! – закричал губернатор. Аша гневно обернулась:

– Никогда зря не говори это слово! Особенно когда волк рядом. Видишь, ты не волк, ты простой человек, а и то подействовало.

– Я его миллион раз говорил в разных обстоятельствах, – улыбнулся губернатор. Он не умел долго на нее сердиться, и слишком она была хороша у окна, вся белая, длинная, тонкая в свете уличного блеклого фонаря.

– То не при мне было. А при мне не смей. Случайные порывы ветра пугали ее, в дождях она видела приметы, считывала морзянку веток, стучавших в стекло. И наверное, что-то заговаривать она действительно умела: у губернатора в ее присутствии сразу проходили насморки, терзавшие его, случалось, по две недели; вот голова у него почти никогда не болела, давление космонавтское, сказывался спорт (велосипед, гребля) – он никак не мог по-настоящему занедужить, чтобы проверить ее знахарские способности. Зато однажды отправился с ней в лодке через Камыш-озеро показать, как гребут настоящие мастера, – поднялся ветер, разыгралась волна, и ей долго пришлось шептать что-то, уговаривая воду. Губернатор смеялся – ему не привыкать было грести по бурной воде, а лодка была хорошая, крепкая, – ему ли было не выгрести! Правда, в какой-то момент ему и впрямь показалось, что ветер чересчур разгулялся, не опрокинуться бы, – но инстинкт самосохранения, предупреждал тренер, был у него несколько занижен, и он быстро успокоился. И почти сразу успокоился ветер – до того берега, знаменитого диким малинником, они доплыли как по зеркалу.

– Ваша работа – она вся без смысла, – сказала она как-то. – Вот работаешь ты. Я же вижу – работаешь. За столом сидишь, глаза портишь. Бумаги перекладываешь, как большой. А толку?

Губернатор знал, что от его работы нет никакого особенного толку, но знал и то, что он государственный человек. Способность работать в отсутствии смысла как раз и была главной особенностью русского государственника, слова «государственное» и «бессмысленное» выступали синонимами, это было азбукой для всякого чиновника на известной ступени умственного развития, а в военных академиях, на богфаках, это, говорят, излагалось в специальной дисциплине. Само понятие смысла пришло из позитивизма, из французского просвещения, считалось подлым хазарским порождением – да им, в сущности, и было. Истинно русскому чиновнику не полагалось задумываться о причинах и целях – и чем бесцельнее, бессмысленнее было дело, тем с большим жаром чиновник отдавался ему. Сейчас, во время войны и почти повальной нищеты, губернатор регулярно получал предписания улучшить работу сельских музыкальных школ (которых в подведомственных ему волостях вообще не было), организовать для крестьян лекции о пользе подсолнечного масла (как будто крестьяне готовили на чем-то другом!) и установить во всех присутственных местах анемометры, систематически снимая их показания; все эти мероприятия, казалось бы, уместны в процветающей стране, но не в государстве, объявившем военное положение. Однако истинное величие, граничащее с героизмом, было именно в том, чтобы во времена всеобщего упадка вдумчиво заботиться о вещах, лишенных смысла; высшая воинская доблесть не в том, чтобы точно рассчитать атаку и сберечь максимум людей, а в том, чтобы отважно положить всех. Допустим, с этим варяжским воинским максимализмом губернатор спорил, вызывал даже пару раз губернского военкома, с тем чтобы тот не тащил в строй хотя бы явно увечных, а то уж и одноногие жертвы дребезжащих городских трамваев дважды призывались в течение прошлой осени; допустим, сам Алексей Петрович был цивилизованный государственник, – однако в том, чтобы удалить из государственной деятельности последние остатки смысла, он тоже видел некую грандиозность. Местные государственники отрицали саму идею рационализма: государственный муж постигает необходимость интуитивно. Именно поэтому государство на переломах своей истории позволяло себе заниматься литературой, или там благозвучием в музыке. Павел Первый лично регламентировал, на какую сторону закладывать известный орган, когда лосины надевались в обтяжку… Вопрос «зачем?» да «на что?» был особенно любим коренным населением: лишь бы ничего не делать! Нет, работа, только работа, без цели и смысла, труд ради труда, сугубое монастырское послушание – вот основа северной, истинной государственности. Пора забыть подлое либеральное заблуждение насчет того, что государство служит народу и нанимается им, как жилконтора или пекарня. Государство никому не служит, оно само себе цель и никому не дает отчета! В чем цель Бога? Человек тем и отличается от зверя, что способен заниматься вещами, не приносящими немедленной выгоды, – а лучше бы не приносить никакой, ибо выгода есть понятие хазарское, мелочное, вечная торговля со Всевышним. В монастырях не спрашивают, зачем. Сказано тебе сажать редьку хвостом вверх – и будешь сажать, ибо не здравомыслие твое подвергают проверке, а послушание. Этого из губернатора было не выбить. Он не вовсе отрицал прагматизм, но Ашино «А толку?» вывело его из себя.

– А о толке не тебе судить, – ответил он грубо.

– Да мне что, мучайся, пожалуйста, – сказала она ласково. – Вот все вы такие: сказали вам, что надо работать, – вы и работаете, как белка в колесе. Ну бегает она, и зачем?

Он понял: Аша ревнует. Завтра ему надо было на два дня лететь с докладами в Москву, вечером присутствовать с депутацией прочих губернаторов на очередном открытии сезона – давали «Лебединое озеро», русский балет, символ русской государственности.

– Я же вернусь скоро.

– Да ладно, – она махнула рукой. – Лети, я с тобой не набиваюсь.

– Ты прекрасно знаешь, что я не могу тебя взять.

– Я не про то… Вот сам посмотри: ты губернатор, ладно. Но при тебе двадцать человек – помощники, вице-помощники, еще какие-то помощники… Что они все тут делают? Ты погоди, – перебила она его, и в глазах ее светилась ласка, мигом погасившая вспыхнувшее было губернаторское раздражение: если она получила доступ в резиденцию и видела, как все они работают, – это был, в конце концов, не повод, чтобы глупая девятнадцатилетняя туземка судила о государственной необходимости. – Я понимаю, что не мое дело. Но хоть раз сам себя спроси: тебе надо заместителя, чтобы я любила тебя? Чтобы слушалась тебя?

– Аша, – усмехнулся он, – я не могу спать со всей губернией.

– Тебе не надо с ней спать. Но если бы вы не были захватчики – для чего тебе было бы столько людей, столько солдат? Кому хорошо от твоей службы, от которой тебе одно расстройство и Москве твоей никакой выгоды? Вы не умеете главного, вы не можете заговаривать, не умеете плавать.

– Не можем чего? – переспросил он.

– Плавать. Вы и слова не знаете. «Работать» – это вы придумали. Раб работает, он подневольный, у него палка вместо совести. Вы и сами работаете, как рабы, потому что все тут не ваше. Вы воинственное племя, где вам плавать на земле? Вас земля не слушает, вы не умеете с ней. Вы ее душите, ковыряете, режете почем зря – разве она будет родить? С землей надо разговаривать, вот так, – она подошла к окну и стала что-то шептать цветам: чахлой фиалочке, непременному бюрократическому столетнику, словно олицетворявшему вечность власти… Ничего не происходило.

– И что теперь будет? – злорадно спросил губернатор.

– Погоди, вот будет весна, я покажу тебе, как плавают. К бабке не повезу, нельзя – это тебе как мне в Москву: не положено. Но съездим на поле, посмотришь.


2

Этот разговор у них был осенью, а весной, в конце апреля, Аша напомнила ему свое обещание:

– Поедем, покажу тебе, как плавают.

Весна была теплая, ранняя, и близился День жара – его полагалось отсчитывать от какой-то природной приметы, ведомой только волкам. Губернатор отвез Aшy в летнюю резиденцию, приказав все подготовить к приезду: дом был скромный, отапливался плохо, зимой он туда не ездил.

– Отошли всех. Никому не надо видеть.

Он отдал распоряжение, прислуга отбыла в город, осталась только охрана у въездных ворот, от которой он не мог избавиться, даже если бы хотел.

В полночь Аша накинула халат, велела ему одеться и вышла с ним в холодный прозрачный сад, где едва проклюнулась первая зелень. За дальнейшее он бы не поручился – вероятно, она и впрямь была старого шаманского рода и знала темные гипнотические практики. Волнообразно взмахивая руками, плавно кружась и приседая, Аша обращалась к земле, деревьям, кустам со страстной и вместе виноватой проповедью, словно просила их об одолжении:

– Уж вы старайтесь, уж вы старайтесь. Оболонь, посолонь, толоколь, охолонь, расти, куста, усти, пусти, выстынь, росстань, пустынь, вестынь. Размелись, земля, зазмеись, земля, разлети, замети, выползень, вызелень. Росла зелена, трусла пелена, мелет, мелет, зеленит, белит. Шепотом, ропотом, опытом, копытом: выбелом, выделом, выпалом, выгулом… Плавься, плавься, славься, славься! Стройся, ройся, бойся, кройся! Встал, встрял, сдал, взял: брошенное, ношеное, прошеное, кошеное…

Все это сопровождалось странными, плавными движениями на все четыре стороны: вся она извивалась, колыхалась, притягивала и отбрасывала что-то, – и губернатору чудилось, что в одном ритме с ней покачиваются березы и яблони; ночь запомнилась ему двухцветной, черно-зеленой, – зеленела звезда в небесах и вода в пруду, зелень словно прорезывалась сквозь черноту, как острый лист травы проклевывается сквозь почву, и сам воздух грезил будущей листвой. Аша продолжала что-то бормотать, словно из Хлебникова, изгибаясь, змеей бросаясь вправо и влево, то клонясь к земле, то вытягивая к небу руку в широких, спадающих рукавах; то вскрикивала, то шептала, то умоляла, то требовала, – так что и сам губернатор не мог ничего разобрать, хоть стоял в двух шагах. Одно время, казалось, у нее с незримым собеседником начался торг; она переспрашивала, качала головой, один раз даже топнула ногой, – но поклонилась и продолжала спокойнее. Скоро шепот ее стал ласков, колыбелен, – губернатор почувствовал, что и его неумолимо клонит в сон, а она, все продолжала свои плывущие, легкие движения, отгонявшие холод, нагонявшие сонное тепло. Плавился воздух, плавилась и плавала луна в небе, приплясывая, корча рожицы, – такой губернатору часто снилась луна его детства, особенно в полнолунье, когда он лежал в кровати у самого окна и не знал, спит или бодрствует: она ныряла, подпрыгивала, подмигивала… Теперь та же детская разноцветная луна, медленно и задумчиво меняя цвета с красного на голубой, с голубого на желтый, кувыркалась в апрельском небе, свободно плавала с запада на восток. Наконец, после часа камлания, Аша покачнулась, и губернатор еле удержал ее – она повалилась к нему на руки, не в силах держаться прямо. Так он и отнес ее в дом, а утром она разбудила его ликующим смехом:

– Посмотри! Говорила я, а?

Холода этой ночи оказались последними, черемуховыми. Вокруг губернаторской беседки зацвело все, что могло цвести: сирень, которой в этих краях выпадал срок только месяц спустя, огромный старый черемуховый куст, посаженный на этой госдаче еще при советской власти, и все шесть вишен губернаторского сада. Никакими чудесами погоды объяснить это было нельзя.

– И… ты можешь это делать каждый день?

– Нет, только перед Днем жара. Мы все эти дни плаваем. Сам же видишь – земля плавится, вода плавится…

И точно: вокруг него дробилась, плавилась, золотилась весенняя вода, растворившая солнце. От земли шел пар, в нем мелькали и тут же таяли голубоватые фигуры, сгущения, призраки, Аша носилась по саду и хлопала в ладоши. Никогда он не видел ее такой счастливой.

– Удалось, все удалось! Урожай будет – пять лет такого не было!

Он и тогда, конечно, не поверил в ее способности. Земля не могла послушаться туземки, хотя бы и самого древнего шаманского рода. Это был отголосок древней местной сказки о том, что ничего не надо делать самому, скажешь волшебное слово – все и сделается. Аша страшно обиделась, когда он напомнил ей про Емелю, про Фому и Ерему и дюжину других персонажей, не знавших труда.

– Вам надо тут работать, потому что это не ваша земля! Нам – не надо, нас она и так слушается.

– Но позволь, – рассердился он, – во всем мире люди живут на своей земле, и им приходится пахать как милым!

– Где? – Она сузила глаза и посмотрела на него с девчоночьим ехидством. – В Америке? Те, что там раньше жили, не то что плуга, а колеса не знали – и земля им давала все! Во Франции? Там тех, кто умеет с землей договариваться, человек пятьдесят осталось! Но у них хоть захватчики давно по местам расселись, они за тысячу лет успели привыкнуть, что вот – их земля! С чем хочешь сродниться можно, вот она и начинает понемножку у них родить. А у вас – когда привыкнуть? Вы друг с другом никак не разберетесь, то одни, то другие… С ней надо говорить, а чтобы она понимала – язык знать, а чтобы язык знать, не захватывать надо, а нас слушать.

Он еще раз поразился тому, как строго продумана эта мифология, как все в ней гармонично и пригнано одно к другому: два бога, два захватчика… И как два бога не позволяют разомкнуть круг, устремиться по линейному пути, – каждый сводит на нет завоевания предыдущего, то усыпляя, то пробуждая природу и всякий раз возвращаясь к исходной точке, – так и два чередующихся захватчика снимали с туземцев всякую ответственность, направляя их историю по вечному кругу. Конечно, все это было частью одного мифа – и двоебожие, и двоевластие; от народа при таком раскладе в самом деле ничего не зависело, а вечная его лень и безразличие к собственной судьбе обретали окончательную легитимность. Зачем было что-то делать, если в свой час Бог Жара сменит Бога Дыма, а захватчик-северянин сменит южанина, а после зимы настанет лето? Стыд и срам ему, губернатору, за минуту слабости, когда он уж почти готов был поверить, что с землей можно договориться чем-то кроме плуга, а с туземцем – чем-то кроме палки.


3

Из того, что она рассказывала, мало-помалу вырисовывалась следующая картина. Их племя, не знавшее письменности и не желавшее ничего записывать («потому что все и так есть и всегда будет – зачем же сохранять?»), жило в этих краях с незапамятных времен, рассеявшись по огромной территории. Волна, по неразумию захватчиков писавшаяся Волгой, и Дон, и Нева, за которую к северу селиться было нельзя, потому и нева, не ваша земля дальше, – все было их собственностью, их заговариваемой и свободно родящей землей, на которой стояли печки-самопеки, яблони, клонящие ветки долу под тяжестью даровых плодов, и вся земля была сплошной скатертью-самобранкой, не требовавшей ухода: бери не хочу. Она кормила их вольно и щедро, без принуждения, как мать кормит сына, как корова поит телка, – и длился этот золотой век, пока не набрели на них степняки, не знавшие никаких ремесел, но умевшие столь хитро и изобретательно торговать плодами чужого труда, что вскоре все оказались их должниками. В степняках губернатор не без легкого изумления признал ЖДов; он догадывался, конечно, что русский народ не любит хазар, но что вражда эта уходит корнями в столь глубокую древность – понятия не имел. Официальная историография утверждала, что ЖДы пришли на русскую землю не ранее восемнадцатого века, после очередного раздела Польши, а до того князь Владимир настрого запретил им даже приближаться к границам, отчего Россия и выстояла, не поддавшись бесовскому влиянию, погубившему Европу. Хазары порывались, конечно, присваивать наши коренные земли – но с тех пор, как им радикально отмстил вещий Олег, о них не было ни слуху ни духу. Правда, ЖДы упоминались в послании Минина, но мало ли кто пришел тогда на Русь с ляхами! Из сказок Аши выяснялось, что хазарское иго было прежде монгольского – да, пожалуй, и пострашней; из дальнейших рассказов Алексей Петрович понял, что в темной народной памяти все перепуталось и монголы давно уже были тождественны степнякам – собственно, и на поле Куликовом хазар бился с русским; но печальнее всего было ему сознавать, что и русские были тут, судя по всему, пришлыми. Аша столь решительно отмежевывалась от них, что это не могло быть ее личным заблуждением, собственной фантастической выдумкой: речь шла о чем-то гораздо большем, о древнем и общем предрассудке. «Ты не наш, и грех мне, что я полюбила тебя», – повторяла она. Напрасно губернатор поначалу убеждал себя, что у этого странного племени всякий личный проступок отчего-то приобретает черты национального предательства и всякая любовь к чужаку преображается в любовь к захватчику. «Посмотри на себя – разве ты наш? У тебя и руки не те, и глаза не те. Оттого я и люблю тебя».

Так, в изложении Аши, и выглядела вся русская история: коренное население отчаялось умилостивить хазар и, стеная под их каббалой (слово «кабала» тут же получило исчерпывающее объяснение, – то-то зря лингвисты ломали над ним голову!), обратилось к воинственному северному племени, кочевавшему поблизости и собиравшему дань со встречных: вы воины, придите, выгоните хазар! Те пришли и выгнали, и пожгли хазарскую столицу, и принялись княжить сами – да так, что аборигены взмолились о пощаде и заплакали по хазарам. На смену так называемому призванию варягов, о котором русская историография сообщала подробно и со вкусом, случилось призвание хазар, о чем оная историография по понятным причинам молчала; то, что получило название ига, было не чем иным, как возвращением хазарства по личной просьбе коренного населения.

Под северянами оказалось не легче, чем под хазарами: они не торговали, брали не хитростью, не уговорами, а грубой военной силою, – и вместо того, чтобы дать народу тихо плавать на родной земле, принялись вербовать его в свои косматые дружины. Коренное население воевало плохо, а потому варяги кидали его в бойню, как дрова в печку: воевать не всякий может, но умереть ума не надо. И шли, и умирали, и завоевывали ненужные земли, – а те, кто мог еще бежать, подавались дальше, в бега, в леса, прочь от родной плодородной земли. Так осваивали они сырые пустоши, за которыми нет жизни, холодные снежные пространства, где, чтобы уговорить землю вырастить хотя бы луковку, приходилось часами отогревать ее собственным убогим теплом; так уходили они в горы, на каменистую почву, отродясь не родившую ничего, кроме волчцов и терний; так забирались во мшистые и каменистые леса севера, откуда даже варяги сбежали, отчаявшись договориться с неплодной, болотистой землей, – и часами, днями, месяцами вымаливали у нее росток, клубенек, ягодку. Не в силах стряхнуть варяжское иго, туземное население разбегалось – и скоро в Сибири начинал произрастать дикий лук, леса заселялись ягодой, из болот проклевывались кислые стебли щавеля.

– Слушай, – не выдержал губернатор. – Почему вы терпели это иго? Почему вам было не сбросить его?

– Да ведь мы не по этой части, – изумленно ответила Аша. – Плавать – мы, договариваться – мы. Но воевать – как воевать? У нас силы на это нет.

– То есть, ты хочешь сказать, у вас нет воли?

– Воля – наше слово, – ответила она упрямо, – воля – это то, что у волков. У волков есть, но волков сколько? Пять, много шесть из ста. Можем и мы, вот Олега ихнего смогли. Он наших волков встретил, они ему и сказали волчье слово.

От волчьего слова смерть где хочешь настигнет, это никогда не ведомо. Может, от коня, а может, шишка на голову свалится: от волчьего слова нет спасения. Но волков мало, а народу еще много было. Что же мы могли? Вот и расходились. А на иное и у волка воли нет. У меня вон сколько воли, а я с тобой. Есть и на меня сила.

– И вам проще было сбегать в леса и болота и договариваться с этой землей, чем один раз как следует вломить степнякам?

– А как же им вломишь, – тоскливо говорила Аша. – Мне булочку-коченьку убить трудно, а ты говоришь.

– Булочку? – переспрашивал губернатор. Все-таки иногда, лунными ночами, ему становилось страшно с ней: существо из другого, вовсе чужого мира лежало рядом.

– Курицу по-вашему, – поясняла она со вздохом. – У нас курица – тот, кто курит, костер палит.


4

Так и шло чередование. Губернатор четко прослеживал народную версию истории по легендам и притчам, хранившимся в путаном сознании Аши: одному человеку было не под силу выдумать целую мифологию. Варяги и хазары сменяли друг друга с почти математической ритмичностью: раз в сто лет они устраивали побоища и мутузили друг друга. Собственно говоря, побоища устраивались иногда и без их участия: приходила пора – и в России случалась революция, но и она не кончалась ничем, потому что превращалась в обычное северно-степное побоище. Вместо того чтобы освободить коренное население, она отбрасывала его назад на очередной виток, и все приходилось начинать сызнова, чтобы вновь дойти до точки неразрешимости; все вскипало, выкипало и снова кончалось ничем. Варяги и степняки использовали любой предлог, даже внешнюю агрессию, для выяснения собственных многовековых отношений; воевать приходилось коренному населению, которое хоть и обучалось кое-чему, но по-прежнему испытывало страшные муки, нажимая на курок. Умирать им было проще, чем убивать. Были, конечно, попытки разделить Россию – так, чтобы отдать половину варягам, а половину степнякам, но терпеть друг друга рядом они никак не были готовы. Первую такую попытку предпринял Иван Красный – Грозным его, кажется, прозвали варяги, потому что звучало красивее, а Красным он был провозглашен по причине своей кровавости. Красный отдал опричнине лучшие земли, а прочее выделил земщине, – но и этой мерой ничего не добился. Когда с разделением не выгорело, Красный задумал помириться с хазарами, приблизил степняка Курбского – но и того пришлось удалить, и переписка их дышала неподдельной взаимной ненавистью. Хазары вечно отстаивали свободу – хотя это почти всегда была свобода подыхать голодной смертью; северяне отстаивали долг – хотя это всегда был долг подыхать за других; коренное население чувствовало краткую передышку лишь во время очередной стычки – и потому каждой революции ждало с надеждой: «Просто, пока вы раз в сто лет друг друга колошматите, нам вздохнуть можно».

– А как же Смутное время? Когда людей ели?

– А вот это самое страшное было. Мы тогда и поняли, что – навсегда. Нельзя прогонять. Это же как было? И тех выгнали, и этих. И даже одно время сами хотели. А земля родить перестала, и снег летом выпал. Ой, не говори. – Она рассказывала обо всем так, словно помнила, сама брела по вымерзшему полю неведомо куда, сама побиралась по избам, словно бесприютность была в ее генах, в самой природе, – потому и песни ее всегда были так тоскливы. – Ой, страшно было. И опять северных позвали. А после уж…

– Постой. Так у тебя получается, что Петр был хазар?

– Он самый и был степняк. Ты посмотри на него: он не ваш, не северный.

– Тьфу, глупость. Он же немцев привел!

– Да не таких немцев, не всяких, – объясняла она. – Он привел тех степняков, которые на север бежали. Они потом по всей Европе ходили… Ты посмотри, кого он привез: все рыжие, все голубоглазые. А русских он не любил. Почти всех извел. То-то и бунтовали.

– Господи, Аша! И Меншиков, стало быть, степняк?

– Степняк, – убежденно говорила она. – На севере и помер сразу.

Дальше слушать этот бред было ему невмоготу… но какой-то червь продолжал его точить: чередования оттепелей и заморозков в точности напоминали качели, на которых Даждь-бог и Жаждь-бог летали в своем неподвижном, ровно освещенном, плоском пространстве. И конфликт свободы и долга прослеживался на каждом шагу… Боже мой, но он ведь и везде прослеживался! Я тебе хоть сейчас по этому признаку любое сообщество разделю, вон и в Каганате ссорятся…

– Скажи, – спросил он ее как-то в сухой, ломкий осенний день, незадолго до последнего Дня дыма, когда она прощалась с летней дачей и помогала растениям погрузиться в зимний сон – нашептывала что-то, уговаривала, утешала. – Скажи, но ведь вечно этот ваш круг не может продолжаться? Должны когда-то иссякнуть запасы, надоест, в конце концов…

– Мы про это не думаем, – сказала она ровно, но он почувствовал, что Аша насторожилась.

– Ой, не глупи. Жить и не думать о смерти – это, прости, детство. Ты же не хочешь оставаться вечным ребенком, как все ваше племя?

– При чем тут дети? Про смерть мы знаем, смерти не боимся. После нас будет как при нас. Это уж мы должны сделать.

– Но вечного ничего нет, пойми. Посмотри на это ваше коренное население, оно же все теперь – как васьки. Ни работать, то есть прости, плавать, конечно, – ни думать, ни жить… Не бывает бесконечной деградации, должно быть и дно…

– Так ведь деградация – это по-вашему. А по-нашему – это все к лучшему. Васьки – они тоже не просто так. Васьки – как волки, даже и повыше, иные думают.

– А. Понял. Местные юродивые. Вонюченькая святость.

– Думай как знаешь, – ласково сказала она.

– Ладно, я не про них. Ты мне объясни: представление о конце времен в вашей религии бывает? Не бывает религий без учения о конце света, это закон. Вырождение – такая вещь, оно невооруженным глазом видно…

– Ну так и у вас вырождение, – ответила Аша, поднимая на него огромные карие глаза. – Вот на себя посмотри: многих ты туземцев до смерти запорол? Некоторых даже из тюрьмы выпустил, кто батон украл или что… Васек при тебе не очень ловят, не трогаешь их… Со мной всегда хороший, я не могу жаловаться на тебя… Значит, и ты уже не очень северянин, государственный человек. Разве я любила бы тебя, если бы…

– Нет, нет, конечно. Это вполне в русле ваших представлений, – сказал губернатор, в душе впервые усомнившись в допустимости союза с туземкой. Может быть, тут и впрямь был признак деградации? По Моэму, с туземками жили все губернаторы, – но это были времена вырождения империи…

– Что, если я уйду от тебя? – спросил он однажды, шутки ради. – Я вспомнил рассказ, старый, про туземку и чиновника. Она его любила и прокляла. Он отплыл в Англию, жениться на богатой, и едва корабль отчалил от берега – у него началась мучительная икота. Икал день, два, три, а через неделю умер, потому что не мог ни пить, ни есть. Скажешь какое-нибудь волчье слово – и что со мной будет?

– Не скажу я тебе волчьего слова, – ответила Аша плача. – Если захочешь жениться, иди куда хочешь, у нас не бывает так, чтобы за это проклинать…

Тут он и понял окончательно, что никогда никуда не уйдет; что сильнее, чем похотью, она привязала его жалостью, что стоит ему представить ее оставленной, тихо плачущей, молча нее терпящей – как он бросит все, любой долг, любую государственную необходимость. Может, долг еще и не бросит, утешил себя губернатор. Но женщины, которая сумела бы его переманить от Аши, нет в природе. Здесь тоже долг, тоже преданность…

– А ты меня не оставишь? – спросил он.

– Не оставлю.

– Даже если бабушка скажет?

Аша вскочила и уставилась на него с ужасом:

– Почему бабушка скажет?

– Мало ли. Иногда бабушкам не нравятся внучкины женихи. Что такого, что ты всполошилась?

Не знаешь ты, – выдохнула она, – не знаешь. Если мне с тобой нельзя – значит, все; тут и волчье слово не спасет.

– И что, уйдешь?

– Тут уж уходи, не уходи. Тут уж конец, – и больше он не добился от нее ни слова.


– Уходить мне надо, – сказала она, едва он вошел. Она ждала в кабинете, стояла у окна, высматривала его.

– Погоди, погоди. Нельзя меня сейчас так огорошивать, меня и так, знаешь, только что не убили.

– Кто?! – Она в ужасе прижала руки к груди, никогда он не видел ее такой потерянной.

– Какой-то васька, странный мужик. Впервые видел его. Лопотал непонятное – уезжай, уезжай… Можешь ты мне объяснить, в чем дело?

– Обо мне говорил?

– Говорил что-то. Погоди, сейчас… Да сядь ты, наконец! Почему ты света не зажигаешь?

– Не надо, нельзя свет! – вскрикнула она.

– Почему?! От кого ты прячешься? Что за ерунда, черт возьми, это мой дом, в конце концов…

– Я все скажу, все! Не сейчас, погоди. Не надо свет. Пойди сюда. Ну, что он про меня говорил?

– Говорил, чтобы я тебя оставил. Аша, это черт-те что. Я не могу разбираться в этой белиберде туземной. Мне эти ваши верования…

– Тут не верования! – застонала она. – Что ты знаешь! Говори: он сказал, чтобы ты ушел?

– Да. Он так говорил – черта с два поймешь. Говорил, чтобы я оставил тебя и уезжал, с тобой разберутся. Кто с тобой должен разбираться, что ты натворила? Покрывала коснулась?

– Какого покрывала?

– Успокойся, я просто забыл, что ты не все читала. Была такая легенда про девушку, которая коснулась покрывала богини.

– Я не касалась, ничего не касалась, – повторила она дрожа. Губернатор обнял ее и зашептал в ухо:

– Ну хватит, хватит. Что за глупости. Пьяный дурак замахнулся топором. Он же и ударить не смог. Ты права, он еще сказал, что они убивать не могут.

– Мы не можем, да, – закивала она. – Иногда волки могут, но потом знаешь как мучаемся? Я никогда не пробовала. Я не смогу. Мне уйти надо.

– Почему уйти, куда? Объясни ты наконец!

Он решительно шагнул к выключателю, зажег свет, и через секунду в окно влетел огромный булыжник – Аша еле успела отскочить. На пол брызнуло стекло. Внизу затопотала охрана, послышались свистки и ругань. В комнату ворвался телохранитель.

– Что, Алексей Петрович? Не ранены?

– Аша, ты как?

Она молчала, закрыв лицо руками.

– Мы эту сволочь поймаем, за ним Михалыч побежал. Как же это он, откуда? – Телохранитель шагнул к черному окну, оскалившемуся осколками. – Напротив стоял, гадина… Ну, поймаем – лично допрошу. Не уйдет, Алексей Петрович, верняк, не уйдет.

– Ко мне его, когда поймаете, – сказал губернатор. – Позовите там водителя, скажите, что мы поедем на дачу.

– Нет! – закричала Аша. – Нельзя! Нет! Только тут, только в городе!

– Черт, – устало выговорил губернатор и потер левый висок. – Ну, усильте охрану… пусть постелят на первом этаже, а ваши ребята стекла проверят. (В спальне на первом этаже стекла на всякий случай стояли не простые, а бронированные.) Идите сейчас, мы чай пить будем.

– Да накрыто, – сказал телохранитель. – Вы не сердитесь, Алексей Петрович, я по периметру посты выставлю… Мне уж водитель сказал – что это вы без меня-то? Ведь такое могло…

– Ничего там не могло, – сказал губернатор. – Вы не очень распространяйтесь, что я туда ездил. Это мои дела, мы сами разберемся. Аша, идем.

Он взял ее за руку. Она шла за ним вяло, безвольно, опустив глаза, еле передвигая ноги.

Глава третья

1

– Черт-те что, – повторил губернатор, совершенно успокоившись.

Сходить с ума было положительно не из-за чего. Тревожило его по-настоящему только одно – да и то не тревожило, а так, червячок внутри посасывал: во всяком триллере страшно не тогда, когда убивают, – это бы полбеды, жанр такой, – но когда убивают неумело. Страшно не просто получить письмо, написанное кровью, – но письмо детским почерком, с грамматическими ошибками. Во всей этой истории его пугала именно детскость, неуклюжесть попыток: его бездоказательно уверяли в Ашиной неверности, его караулил с топором мужик, не умеющий нанести удара; в его окно метнули булыжник, как только там загорелся свет и обозначились силуэты, – но ясно же, что булыжником никого не убьешь… Он сумел вызвать в местном населении, которое сроду ничего не делало, кроме тупой сельхозработы, не просто ненависть, а желание его убить, убрать; чтобы эта публика дошла до такого намерения – надо было в самом деле привести в действие серьезные силы. Это он понимал. Он не понимал только, почему дурацкая легенда так живуча в сознании именно этого несчастного народа. Впрочем, если в центре верили в Капшировского и Белое братство, последнее он застал первокурсником, – почему в этой глуши не верить, что от их с Ашей брака родится антихрист? Вполне в русле здешних легенд. Вот, значит, как закончится равновесное качание двух богов. Не вечно бегать по кругу здешней истории. Придет человек из старого северного рода, встретит девушку-волка из другого старого рода, они познают друг друга, она понесет от него, – и тот, кто от них родится, положит конец обоим захватчикам, да и самому коренному населению. А потому никак нельзя, чтобы он рождался. Пока они были вместе, туземцы терпели, да большинство из них ничего и не знало, но стоило Аше поехать к бабушке и признаться в беременности (туземцы говорили – «в тягости», беременем у них называлась грибная корзина), как волки забеспокоились. Тут же прознали – откуда только, по какому телеграфу?! – что варяг того самого, северного рода.

– Почему ты не говорил мне? – спросила Аша с жалобным укором, действовавшим на него особенно неотразимо; он тут же чувствовал себя виноватым за все ее бывшие и будущие беды.

– Чего не говорил?!

– Что ты Рюрикова корня.

– Господи, Аша! Откуда мне было знать, что это имеет значение! Я Кононов по отцу, никогда не носил этой фамилии, всю жизнь писался Бороздиным. Это фамилия отчима, мать вышла замуж, когда мне был год. Кононов никогда и не жил с нами, я понятия не имею, кто он такой…

– Что ж ты так, губернатор. Это же самый варяжский род. Конунг, конан – или не знаешь? Предводителев сын, вот оно что значит. Ты бы хоть мне сказал, я б к тебе на полок не пошла.

– На какой полок?

– Сто шагов, мера наша, – сказала она с виноватой улыбкой. – У вас переврали, говорят – «порог».

– Где же я это читал? – хмуро спросил губернатор. – Он полюбил местную ведьму, а ей с ним было нельзя. Ее за связь с человеком и свои проклянут, и деревенские камнями побьют… Вспомнил! «Олеся», да? Ты же, Ашка, начитанная девочка, только притворяешься дурой. В библиотеку небось ходишь, да? Вот дурак, как я сразу не отгадал. – Он улыбнулся, и она робко ответила ему – улыбка вышла кривая, жалкая, но он и ее принял за подтверждение. – Это чтобы я посерьезнее к вашим относился, да? Бедная моя, да я и так отношусь к тебе и твоим сказкам серьезнее некуда! Ведьма местная, надо же… Там тоже бабка была, все глупости говорила… Да таких сюжетов пропасть. Брось, хватит! Сейчас этого поймают, что камнями тут разбросался, – окажется, что я какую-нибудь тяжбу не в его пользу решил. Погоди, увидишь…

Видимо, губернатор и впрямь обладал неким даром предвидения, необходимым для государственного человека: затрезвонил телефон на столе, и охрана доложила по внутреннему, что злоумышленник пойман, да не особенно, собственно, и убегал; что их оказалось двое; что оба они готовы предстать перед губернатором для снятия первичного допроса и впредь до особого распоряжения их толком не трогали.

– Ну, давайте, – сказал губернатор. – Вот увидишь сейчас. Я, кажется, даже знаю…

Предчувствие и тут не соврало ему. Охрана втолкнула в столовую Рякина и Стрешина, или Стрешина и Рякина, или Стряшина и Рекина – словом, сладкую парочку, полгода изводившую его тяжбой, а сегодня с утра (чувство – будто год назад) распотешившую божбой и дружбой.

– Драсти, губернатор, – сказал Стрешин.

– Драсти, драсти, – закивал Рякин.

– Не серчай, губернатор.

– Прости, гублинатор.

– Оно так вышло.

– Вышло, чего уж.

– Нельзя тебе тут.

– Нельзя, нельзя.

– Полгода смотрим.

– Думаем, думаем.

– А сегодня поняли.

– Ты самый и есть.

– А ну молчать! – заорал губернатор.

Рякин и Стрешин испуганно замолкли. Охрана врала – их таки потрепали при задержании: под глазом у того, что слева, набухал багровый фонарь, а у второго раздулось и пылало ухо, по которому некто от души засветил.

– Все время лопочут, – пожаловался телохранитель. – Ничего, посидят, подумают…

– Посидеть можно, – завел дуэт Рякин.

– Можно, можно.

– Теперь можно.

– Теперь все можно.

– Мы всем сказали.

– Всем, всем сказали…

– Что вы сказали?! – не выдержал губернатор. – Быстро, внятно и по одному.

– Вот она все скажет, – показал Стрешин на Ашу.

– Скажет, скажет, – подхватил Рякин.

– Она все знает.

– Теперь знает.

Губернатор обернулся на Ашу. Она сидела неподвижно, опустив глаза.

– Ты их знаешь?

– Знает, знает, – залопотал Стрешин, но телохранитель двинул его кулаком по затылку, и тот затих.

Аша подняла на него полные слез глаза. Он понял, что это утвердительный ответ.

– Откуда? Кто они такие?

– Наши, – сказала она. – Из бабушкиной деревни.

– Они что, следили за тобой?

– Значит, следили, – сказала она.

– Вы со своей тяжбой идиотской за этим ко мне ходили? – спросил губернатор.

– Не за этим, не за этим, – испуганно проговорил Стрешин.

– У нас правда тяжба.

– Мы по делу, губернатор.

– По делу, гублинатор…

– Мы не следить, не следить…

– Нам нельзя следить…

– Мы люди маленькие, губернатор…

– Маленькие, гублинатор…

Телохранитель слегка столкнул Стрешина и Рякина лбами. Парный конферанс ненадолго стих.

– Они камень бросили? – спросил губернатор.

– Вот этот, – телохранитель вытолкнул вперед того, что стоял слева.

– Мы не в тебя, губернатор…

– И не в нее, гублинатор…

– Просто чтоб ты знал…

– Чтоб уехал.

– Дальше хуже будет…

– Земля поднимется!

– Нельзя, чтоб поднималась.

– Нельзя, гублинатор!

– Уже и земля? – язвительно спросил Бороздин. – Это что же, всем миром, что ли?

– Это хуже, – сказала Аша. – Они правду говорят, ты не знаешь. Земля в последний раз давно поднималась, старики не упомнят. Это наша земля, заговоренная. Если мы не уйдем – тут весь город посыплется.

– И село, и село, – закивал Стрешин.

– И лес, и лес, – зачастил Рякин.

– Ямы!

– Овраги!

– Реки!

– Горы!

– Тихо! – крикнула теперь уже Аша. Губернатор никогда не слышал у нее столь властного голоса. – Что я в тягости – вы знаете, – начала она решительно. – Теперь и ты, губернатор, знаешь. Я четвертый месяц молчу, пять осталось.

Губернатор только теперь вспомнил, что еще ничего ей не сказал о судьбе будущего ребенка – до того поразила его Ашина вера в пророчество и само это пророчество; он никогда, конечно, не принимал всерьез такие вещи – но она была явно не в том состоянии, чтобы говорить с ней о радостях материнства и о его готовности если не заключить брак, то по крайней мере признать ребенка. Сначала надо было утешить, успокоить, а уж потом… А сейчас до него дошло главное в этой истории: она на четвертом месяце, а он ничего не замечал! Вот откуда эти слезы при виде заката, и страхи, и впечатлительность. Он знал, что многие во время беременности и родов сходят с ума – вот почему она так поверила этой ерунде… Врача, и немедленно! Он-то ее отучит от этих глупостей, объяснит их происхождение, – если найти хорошего специалиста, она быстро придет в себя.

– Я уйду, – продолжала она после недолгого молчания. – Но дитя мое убить я не дам, у меня не будет другого. Я свою судьбу знаю, у волков всегда так. Дитя не дам трогать. Убить дитя – дело страшное, толочное, соколобное. Кто бы он ни был, а он мой, и это уж мое дело – кто из него вырастет. Мать не захочет – дитя никогда злодеем не будет, за то я отвечу. С тобой, губернатор, я не уйду, нам нельзя вместе.

– Никуда ты не уйдешь, – начал губернатор.

– Молчи, слушай! Тут мои дела начались, тебе лезть нечего. Рожу – вернусь, за мной не ходи. Я одна пойду.

– Без моего разрешения отсюда никто не выйдет, – спокойно сказал губернатор. – Охрану предупредите там, – и он снял трубку внутреннего телефона. Телохранитель буркнул в рацию: «Первый! Седьмой, повышенная».

– Ты не знаешь, что будет, – с неожиданной мягкостью сказала Аша. – Ты не видел, как земля встает.

– Я всякое видел, – махнул рукой губернатор. – Без меня никуда не пойдешь, а я найду, куда тебя отправить. Надо будет – я готов и…

– Ох благодетель! – протянула Аша. – Жениться хочет на местной, аи молодец! Что теперь жениться? Ты все сделал, дальше моя забота. Сама виновата, не разглядела. Правду ты говорил – все выродилось. Да тебя и старые-то волки чуть не проглядели. Хорошо, эти братцы, – она кивнула на Стешина и Рякина, – заметили: не иначе, говорят, ты самый и есть. А я и не знала, что они к тебе ходят.

Не хватало еще, чтоб ты всех знала, кто ко мне ходит, – угрюмо сказал губернатор. – Ладно. Проследите, чтобы этих сегодня же допросили, – держать отдельно от васьки, которого на Чайковского взяли. Сговорятся – никогда правды не узнаем. И насчет стекла распорядитесь там… Никита! Еще чаю. Никита бесшумно внес стакан в толстом серебряном подстаканнике с гербом.

– Пойдем со мной, Аша. Сегодня здесь останешься.

Она покорно подошла к нему, но на полдороге обернулась к охране:

– Думаете, я выйти не могу? Я осталась, чтобы с ним быть. Если земля встанет, плохо ему быть одному. А выйти я могу, дяденьки. Возьму и выйду, и ничего не сделаете. А, дядя Егор?

– Может, может, – закивал Стрешин. – А ты что скажешь, дядя Кузьма?

– Может, она может, – подтвердил Рякин. И допрашивать их не надо, я сама про них все расскажу. Губернатор, к вящему своему изумлению, увидел, что его личный телохранитель покорно кивает Аше.

– Спать отведете да накормите, – повелительно сказала она. – А ты, губернатор, прыгни.

– Куда прыгни? – тупо спросил Бороздин.

– Да хоть на месте. Можешь?

– Знаешь что, Аша, – очень тихо сказал губернатор, – ты все-таки не забывайся, хорошо? Не то я такое волчье слово скажу, что тебя и беременную выпорют.

– О как, – спокойно ответила Аша. – Мне бы, дуре, давно догадаться. Никакой моей власти над тобой нет. Лаской еще могу что-то, а командой – никак. Значит, ты самый и есть, давно бы поняла. Все случая не было – приказать да щелчок получить.

– Ладно, – сказал губернатор. – Время позднее. Идем спать.

– Смотри, губернатор, – сказала она. – Не жалуйся потом. И помни: если я пойму, что земля встает, – все равно уйду, у тебя надо мной тоже власти немного.

– Кое-какая есть, – возразил губернатор и за руку повел ее в спальню. Он знал, что к утру восстановит логику в пошатнувшейся картине мира и надумает, как быть с Ашей и с ребенком. Дождь усиливался, и резиденция, казалось, мелко вздрагивала под его внезапно налетающими порывами.


2

В его спальне на первом этаже она как будто немного успокоилась. Ушла эта жреческая страстность, она снова была его Аша – покорная и медленная.

– И что ты скажешь? – спросил он мягко. – Как мне понимать всю эту ерунду?

– Да чего уж теперь понимать, – сказала она. – Вытравлять его поздно, да и не дам я. Волкам нельзя вытравлять. Надо мне в Дегунино идти.

– В Дегунино? – переспросил он, не понимая. Что-то он сегодня уже читал о Дегунине. – С какой радости?

– Старшие наши там живут. Тетка моя там. Если скажут, чтоб осталась, – значит, можно, значит, не сбудется еще. А если нельзя, уйду отсюда. Может, если куда в горы уйти, тихо жить, то не страшно.

– Подожди. Можешь ты мне объяснить все с самого начала, как оно есть?

– Ох, – она села на кровать. – Что ты еще не понял? Я сама не знаю ничего. Кто родится, чего натворит – этого мы никогда не знаем. Мы про детей своих одно знаем: волк будет или не волк. А этот будет всем волкам волк, и от него всем конец. Я и чуяла, что конец. Думаешь, знамений нет? По всему видно – все из последних сил скрипим, по дну скребем. Но как-то я верила все, что обойдется. Столько раз обходилось.

– Подожди. Кому от этого конец? Нам, вам, всему свету?

– Нет, свету-то ничего не будет. Мы же не свет, как ты не понял-то, губернатор? Это я всю жизнь тут сижу, колесу молюсь. Ты ездил, мир видел, – должен как-никак понимать, что здесь все не так. Третью тысячу лет бережемся – все думаем, не будет ничего, если с круга не соступать. Весь-то мир сколько раз уж кончился да начался, а у нас все то же. Одного только нельзя – нельзя, чтобы один из ваших любил одну из наших; это старая тайна, наши все знали. Это с Рюрика еще. Как пришел Рюрик, так и запретили.

– А от хазар? – поинтересовался губернатор. Он не мог бороться с суеверием, пока не уяснил его вполне; надо было выспросить у нее все об этом странном предрассудке. Наверняка отголосок древнего табу на близость с захватчиком. – От хазар вам можно рожать?

– Я про хазар не знаю, я свой запрет знаю. Он у нас давно наложен. Мне с тобой нельзя, с человеком северного государя. У других, может, другой запрет. Может, от нашего полка хазарка родит – и все.

– Вот странность, – улыбнулся губернатор. – Почему так? Почему хазарка? Они что, женственная нация? Я читал такое…

– Ни при чем тут женственная нация, это старый запрет, что ты хочешь от меня? – Она подняла на него глаза и посмотрела с такой тоской, что он почувствовал полное свое бессилие перед этим древним унылым бредом. – Может, как хазарка от волка родит, так и всему конец; и уж верно, сейчас какая-нибудь хазарка тоже в тягости… Бабушка говорит, беда одна не ходит. У нас все парами – может, и там уже конец… И знаки о том были. Ты что же, сам не видишь, человек государев?

Сказать, чтобы губернатор вовсе этого не видел, – было нельзя; но он и подлинно был человек государев, ставящий дух выше разума. Разумом он понимал, что конец близок, – но дух подсказывал ему, что Россия никогда не жила иначе, а потому не следует поддаваться слабости. Как политик он начал думать и действовать в эпоху первой стабилизации – эпоху дорогой нефти, накануне того, как в мире запахло флогистоном. Кто из верящих разуму смог бы предсказать тот сказочный период, вожделенный российский подъем, взявшийся ниоткуда, просто из высоких нефтяных цен? Все уж и надеяться перестали на стабильность, и на тебе – зарплаты, кредиты, планирование жизни на десять лет вперед, словно и катаклизмов никаких не предвидится… И какой разум предсказал бы, что пять-шесть лет спустя никакая нефть не будет нужна никому? Кто подумал бы, что какой-то чертов зеленоватый газ, фонтанами бьющий по всей Европе, по Штатам, найденный, говорят, даже в Гренландии, резко переменит конъюнктуру и оставит Россию наедине с эпохой второй стабилизации, то есть с нынешней, когда не осталось ничего, кроме нефти? Пусть разум его отлично сознавал, что никакой стабильности на самом деле нет и что под тонкой коркой по-прежнему зеленеет зыбкое болото, – но люди ходили по этому болоту, не замечая, как оно булькает, качается, вздувается пузырями. И способность их не задумываться была залогом того, что русское чудо – ходьба по трясине – будет возможна и впредь. Для губернатора не было знамений. Работай – и все; и болото будет тебе тверже мрамора, а песочный замок простоит вечно.

– Знамений нет, Аша, забудь о них. Я слов таких слышать не хочу.

– Ну, не слушай. У вас, северных, всегда так: чего я не слышу, того нет.

– Что ты намерена делать?

– Сам посуди, – тихо сказала она, не глядя на него. – Тут мне жизни не будет, наши везде достанут. Они куда хочешь просочатся, это просто ты не знаешь еще. Ничего, узнаешь. Я в Дегунино пойду, и если там примут меня – там останусь. А не примут, скажут – нельзя, так на юг двинусь. Волки, когда их свои выгоняют, в горы уходят. Там буду ребеночка растить, выращу – погляжу. Увижу, что и вправду злой, – не выпущу оттуда. Но я так выращу, что у меня злого не будет.

– Подожди. Они же все говорят, чтобы я уходил.

– Они говорят, потому что думают: ты уйдешь, а они у меня ребенка вытравят. Вытравлять нельзя, поздно, он живой уж, – а они свое: вытравим. Я бабке говорила, ее ничем не собьешь.

– Как же она тебя отпустила ко мне?

– А чего ей бояться. Она же знает, что наши везде пройдут, если надо. Это убить меня они не могут, силы у них нет на это, – на такое сила не у всякого волка есть. Это им нанимать кого-нибудь надо… Ну, наймут. Всегда находили, когда им надо было.

– А если я не уеду?

– Значит, при тебе все сделают. Ты им не такая большая помеха.

– А вместе нам никак нельзя остаться?

– Разве если ты со мной в горы уйдешь. – Она впервые усмехнулась – как ему показалось, неприязненно. – Уйдешь со мной в горы, гублинатор? Будем там вдвоем ребеночка растить?

Даже если бы он был готов ей ответить «С тобой – на край света», даже если бы возможна была эта пошлость, он никогда не произнес бы этого вслух – вся его долго воспитываемая сдержанность противилась открытому выражению чувств; но он отлично знал, что никуда и никогда с Ашей не уедет. Он любил ее, в том сомнений не было, и даже хотел, пожалуй, чтобы она родила ему ребенка, но бежать куда-то с туземкой? Да главное – бежать не пойми от чего, поверив в идиотскую легенду; вступить статистом в чужую игру! Он и ее, конечно, не отпустит никуда, – но сама мысль, что она допускает его бегство… Положительно, он ее распустил!

– Да знаю, – сказала Аша устало. – Никуда не пойдешь. Где тебе. Будешь тут сидеть, дела делать, бумаги перекладывать.

– А ты бы хотела, чтоб пошел?

– А то нет. Страшно одной, в горах-то. Я с тобой привыкла, жила как за стеной, кормили опять же. А туда пойдешь – что делать будешь? До Дегунина-то и то далеко.

– Скажи на милость, какое Дегунино? Прямо как сговорились все. В газетах каждый день – дегунинский котел, у тебя тот же бред… Ты газет, что ли, начиталась?

– Сам бы съездил, все бы понял, – сказала Аша. – Дегунино – место непростое, потому туда все и едут. Все едут, всех принимают, да не все задерживаются. Там надолго не задержишься – другие едут, надо их принимать, а всем места нету. Дегунино – это где Даждь-бог живет, так наши говорят. Ну, навряд он там живет, но храм его там, это я тебе, губернатор, точно говорю. Главный наш храм, красоты необыкновенной. У Даждь-бога мало храмов, до сейчас достоял один всего. Знаешь, почему мало?

– Догадываюсь, – сказал губернатор. Он знал, какие из коренного населения вырастали строители, и ненавидел убожество сельских построек, сараюх, развалюх – всего национального зодчества. Особенно его бесила манера строить без гвоздей: все разваливалось, но жителям, кажется, это и нужно было. Аша говорила, что щелями дом дышит.

– Ни о чем ты не догадываешься. Гадатель тоже. – Она засмеялась, уже без злости, и он с облегчением подумал, что, кажется, оттаяла. – Беспокоить его не хотим. Ему от храмов беспокойство одно, они у него как приемная. Ты бы небось с ума сошел, если б у тебя в каждой деревне приемная была. И всюду езди, всех слушай… Это ваши как пришли, сразу – давай храмы строить. Подсмотрели у наших, что мы луковки делаем, и стали свои купола лепить. Ведь нигде больше луковок нет, это наше, сами придумали. И мир весь – луковица, знаешь почему?

– Тоже догадываюсь. Ваши, чтобы начальство разжалобить, очень любят лук разводить. Разведут, глаза им потрут – и бах на колени, просить о чем-нибудь…

Этой шутки она не приняла.

– Много у тебя плакали в приемной?

– Бывало.

– По такой жизни, какую вы устроили, побольше надо плакать, губернатор.

– Ладно, ладно. – Он мог бы поспорить, но не хотел: знал, что чувства благодарности тут не ведают, а потому и незачем перечислять благодеяния.

– Луковица – это потому, что так все устроено. Человек – луковица, земля – луковица… Сдираешь, сдираешь, раз слой, два слой – а там ничего. Пусто там. Потому что не в человеке смысл, а там, – она показала на потолок, в свое низкое коренное небо. – Туда и луковица тянется. Ее закопаешь, а она прорастет. И репка так же. Потому и человека закапывают. Если не закопать, он так просто сгниет, и все. А если зарыть, то из него душа прорастает. Это все, зеленое, что растет, – это души растут, понимаешь теперь? Вот почему без погребения оставлять нельзя.

– Что ж ты мне говорила, что у вас бессмертия нет?

– А его и нет, – сказала она, – какое же бессмертие? Помер, и все. А что из человека растет – это ведь уже не человек, это дерево. Ни поговорить, ничего. Спилить можно, срубить можно… А растет при любой погоде и не жалуется. Это и есть душа, самое в тебе ценное. Из одних ель растет, из других дуб. Из кого-то яблонька. Из тебя, губернатор, будет расти лопух, потому что ты простых вещей не знаешь.

Это она говорила прежним ласковым голосом, и он уже подумал, что наваждение прошло; в качестве жрицы, приказывающей прыгать на месте, она никак его не устраивала.

– Ты сама придумала – про деревья?

– Да как же такое придумаешь? Это просто так и есть. Человека почему зарывают? Можно сжечь, как ваши делали. Ваши никогда не зарывали. Это для того, чтобы из него не выросло ничего. Ваши боятся, что вырастет. Сожгут, и прах по ветру. А так нельзя. Из человека должно дерево вырасти, для того, может, и люди нужны, чтобы деревья не переводились.

Очень логичная мифология, подумал он. Христианство считает главным в человеке человеческое, а потому все природное отмирает и делается глиной, – а эти придумали в своем духе: душой, то есть лучшим в человеке, как раз и называется растительное. Все людское сгниет – и культура, и долг, и память, – а то, что здесь зовут душой, как раз и есть слепая, тупая растительная сила. Друидическое обожествление деревьев, предпочитание деревянного зодчества, попытка соблюдать растительный цикл жизни – зимой спать, летом совокупляться и плодоносить… Потом настроят домов из этих душ, другие души сожгут в печке – и нормально: послужил человек.

– И что, ваших подлинных храмов только и осталось что в Дегунине да в паре других мест?

– Ну. А Жаждь-богу и храмов не ставят. Чего ему молиться? Сам придет и свое возьмет, просить не надо.

Губернатор и здесь поразился точности мифа. Добро нуждалось в постоянных подсказках, молитвах и разъяснениях – вдруг не того облагодетельствует?! – тогда как зло приходило само и действовало без указаний. Жаждь-бог был ветхозаветней, жестковыйней Даждь-бога. Он, вероятно, и появился раньше, но туземной версии происхождения мира Аша ему пока не рассказывала. Он и о душах-деревьях никогда не слышал, но, вероятно, теперь ему как отцу ребенка было положено знать побольше; кажется, в последнее время она и впрямь с ним откровеннее, чем прежде, вот и плавала при нем…

– Но он же обитает где-то? – спросил губернатор.

– Обитает, – серьезно сказала Аша. – Две главные деревни у нас. Дегунино – Даждь-божье, а еще второе должно быть. Видишь, ты сам и догадался.

– Москва! – победоносно крикнул губернатор. – Угадал, да?

Аша не поддержала и этой шутки.

– Жаждь-бог в своей деревне живет. Мы ее вслух называть не любим, а чужой и не доберется туда. А и доберется – ничего ему не будет, на него наши законы не действуют. Та деревня глубоко в лесах, и знать про нее тебе не надо.

– Ладно, не томи. – Ему казалось, что она успокаивается, рассказывая ему свои сказки.

– Не скажу, губернатор. Не надо тебе этого знать. Такое может быть – кому мы, волки, про это скажем, тот туда и пойдет. А оттуда никто не приходил еще.

– Ты мне скажи хоть – где она? Не у меня в округе?

– Успокойся, не у тебя. Она далеко отсюда, и леса кругом. Туда так просто не зайдешь.

– А как зайдешь?

– Надо, чтобы кто-то слово тебе сказал. Тогда ты по этому слову сразу туда и попадешь. Понял?

– Даже догадываюсь, какое слово, – кивнул губернатор. – Надо западный ветер попросить.

– Шути, шути.

– Слушай, ну а чем оно так хорошо-то? Дегунино это?

– О! – Тут она снова повеселела. – Я там один раз всего была, бабка меня возила. Даждь-богу посвящала, в храм носила. Ты не знаешь, как там! Это самое красивое место, верно говорю. Оболочное, постолочное, колокольное. Я там и печку видела, слыхал про печку?

– Что за печка?

– Такая печка, наша, пироги печет. Мне с ревенем испекла. Она не каждому ребенку печет, даже волку не всякому. А мне взяла и испекла, это, говорят, особая судьба. А если кому в пироге боб, тот самый великий волк, но из наших давно никому боба не было.

Бедная девочка, подумал он. Старуха повезла ее в гости к дальней деревенской родне, и там, среди сельской скудости, чтобы хоть как-то скрасить жалкую жизнь, ей рассказали сказку про волшебный пирог с ревенем. Мало же было в ее жизни сказок, мало чудес, если пирог с ревенем до сих пор для нее чудо, а несчастная деревня в средней полосе выглядит островом изобилия!

– И яблоньку видела, – продолжала Аша. – Прямо в лесу стоит, ветки до земли. Сама растет, сама плодоносит, ни поливать, ни копать – ничего! Мне яблоко дали, ох какое яблоко! Вот такое, с голову твою. – Она обняла его голову и прижала к груди. – Ах, хорошо в Дегунине, как хорошо в Дегунине! Если выпадет мне уходить, я хоть посмотрю напоследок.

– Что ж ты туда каждый год не ездила?

– А нельзя, – просто ответила она, удивляясь, как он может не знать таких несложных вещей. – Если каждый все будет – в Дегунино да в Дегунино, остальная земля совсем завшивеет. Люди на своей земле должны жить. Туда и так все едут, вот и на войне вашей все только туда… Сколько деревень кругом, ты погляди, – ни за одну больше не дерутся! Ее и на той войне десять раз штурмом брали да обратно отбивали, почитай, написано.

Надо почитать, подумал он. Бред бредом, а кое-что его точило. Положим, Аша все врет, все это дурацкие выдумки от начала до конца. Но отчего в самом бессмысленном населенном пункте, чье стратегическое значение ничтожно, образовался дегунинский котел? Почему это несчастное Дегунино берут и отбирают, с какой радости? Или это в Ашиной голове, после чтения официальных реляций, возникла столь причудливая версия – раз берут, значит, надо, значит, там рай? Наложилось как-то на детские представления? Тоже странное совпадение: бабка ведь возила ее именно в Дегунино… Но это была единственная возможность рационально объяснить странный миф о даждь-божьей деревне.

– И ты туда поедешь? Со мной не останешься?

– Завтра же поеду. Если только земля не встанет. Может и земля не пустить. Хотя такое – вряд ли. Вряд ли, сам посуди, – кажется, она уговаривала не его, а себя. – Пока в Дегунине не решат, как ей встать? Неизвестно же еще. Мало что старики говорят. Пусть в Дегунине посмотрят, да?

– Да, да. – Он погладил ее по спине – и поразился тому, как сведены у нее все мышцы, в каком страшном напряжении остается она до сих пор, хотя вот уж час как они лежат рядом и он пытается ее разговорить. – Спи, тебе надо много спать. Я не знал, а то бы давно уже не…

Он хотел сказать, что не допустил бы никакой близости, признайся она ему, что беременна: на четвертом месяце, знал он, уже опасно, да ей и не до того сейчас. Она все поняла.

– Мне от тебя никакого вреда не будет. Мне от другого вред будет.

– Отчего?

– Узнаешь еще. Погоди, много всего узнаешь.

Губернатору казалось, что они проспали всего час, но когда его разбудил оглушительный телефонный звонок – уже светало. Снов не было, спал он путано, часто просыпался, мерз, смотрел на Ашу – все казалось, что сбежала. Прыгнув к телефону, взглянул на часы – половина седьмого. Вызывала Москва.

– Слушаю, – буркнул он, не заботясь принять этакий бодрый и гордый тон, как бы еще не ложился, весь в государственных делах. Напротив, ему хотелось показать, что ради Москвы он не станет притворяться чрезмерно деятельным – стесняться нечего.

– Примите распоряжение, – равнодушно сказал секретарь. – Бороздину Алексею Петровичу, от пятнадцатого июля. Цитата дня: от святителя Евстахия Дальнобойного глас шестый. Аще же кто не чтит белоснежныя памяти предков, кровью своею поливших землю Отечества, широко распространенного во все пределы, того отрыгнем из уст своих, како отхаркиваем склизкую мокроту. Слово дня: консервативная модернизация. Солнце в Овне, Венера благоприятствует эксперименту. По друидическому календарю день традесканции, благоприятствует гаданию. Вам надлежит сего дня двенадцать часов Москвы прибыть Архангельское получения дальнейших указаний самолет выслан категория срочно, срочно, как поняли, прием.

– Вас понял, – севшим голосом сказал губернатор. Вызов в Москву после непременной гороскопно-цитатной пурги, в последнее время открывавшей все распоряжения, был для него как удар обухом. Он мысленно приготовился к идиотскому распоряжению вроде анемометров, но дело было серьезнее. Он отчего-то с самого начала знал, что ситуация связана с Ашей, и тут же вспомнил ее слова о том, что волки пролезут, коли понадобится, в любую щель; однако допустить самую мысль, что в верхах знают о туземцах и туземные смутные верования тревожат их, он не мог ни при какой погоде. Если наверху солидарны с Рякиным и Стешиным, это означает конец безоговорочный и бесповоротный. Аша проснулась и села на кровати.

– Вызвали, да? – хрипло спросила она.

– Да, – он не видел смысла врать.

– Ну, я ж говорила. Значит, и они знают.

– Аша, ну что такое! – закричал он, перестав сдерживаться. – Ты же не дура, не дикарка, в конце концов! Вас же всех учили чему-то! Ты всерьез веришь, что меня вызывают в Москву, потому что ты можешь родить антихриста?!

– Я не верю, я знаю, – почти беззвучно ответила она.

– Ты полетишь со мной.

– Никогда. Они меня прямо там заберут.

Господи, как в них укоренился страх, что заберут, подумал губернатор. А с другой стороны, что еще с ними тут делали?

– Хорошо. Что ты предлагаешь?

– Прямо сейчас в Дегунино меня отправь. Или на поезд посади, или машину дай.

– Где твое Дегунино?

– От Курска будет километров двести, но там петлять надо. Я дорогу знаю.

– Если там действительно боевые действия, ты никак туда не попадешь.

– Я-то попаду, – сказала она, глядя в сторону. – Я туда всяко попаду. Мне лишь бы по дороге никто зла не натворил.

– Что, могут?

– Ой могут. Все уж знают небось. Наша почта быстрая.

– Я сам отвезу тебя.

– Далеко везти, губернатор. Тебе нельзя отлучаться настолько. Ну, а скажут мне, чтоб я в горы шла? Ты куда денешься – со мной пойдешь?

– Ничего тебе не скажут, брось глупости.

– Ладно, не о том речь. Как ты отправишь меня?

– Мне сейчас надо вылетать, самолет выслали. Я тебя отправлю, когда вернусь, а пока ты здесь пересидишь под охраной.

– Нет! – крикнула она. – Здесь я ни под какой охраной сидеть не буду. Здесь без тебя что угодно сделают. Есть у тебя в городе где спрятать меня?

– А у своих тебе негде пересидеть?

– К моим мне нельзя теперь, я для своих теперь зачумленная.

– О черт!

Губернатор принялся лихорадочно одеваться. Прятать ему еще никого не приходилось. Черт бы их побрал с их древними поверьями. И тут он вспомнил о Григории – безобидном местном алкаше, не из туземцев, который приторговывал изделиями местных промыслов и пару раз консультировал губернатора по истории края. Знания у Григория были самые поверхностные, о волках он только слышал и личным знакомством похвастаться не мог, но город и его окрестности знал, как свои пять пальцев. Как его занесло в эти края – никто толком сказать не мог; сам он смутно намекал, что жил когда-то в Москве и работал на расхазаренного впоследствии олигарха; «расхазаренный» – был его собственный неологизм. Еще до того, как олигарх был взят к ответу со всей семьей, пиарщик бежал в леса: закатиться в Сибирь, в щелку дальнего и темного округа, представлялось ему единственным спасением, и он не ошибся. Его, быть может, искали в Москве, а может, он преувеличил опасность, – но в Сибири ему жилось славно, он взял в жены туземку из простых, полуграмотных и по-гогеновски смуглых, с блинообразным, но не лишенным миловидности лицом; жил на окраине, в разваливающейся хрущобе, разбил огород, печатался за копейки в местной газете – словом, вел нормальную жизнь провинциального интеллигента, отличаясь, правда, тем, что было у него кое-что припрятано с пиаровских времен. Удивительней всего в бывшем пиарщике была его бытовая непритязательность: судя по его рассказам, он должен был привыкнуть к роскоши, – но то ли в профессиональный кодекс людей его круга входила полезная способность быстро приноравливаться к любым обстоятельствам, то ли он так был рад уцелеть, что и хрущобу на сибирской окраине считал счастьем. У Григория Ашу точно никто не стал бы искать: он умудрился так хорошо закатиться в щель, что о нем в самом деле забыли. Он и губернатору советовал поступить так же: «Погодите, сейчас всех будут менять, дойдет и до вас. А если вы отползете в сторону, вашего отсутствия в первый год никто и не заметит. Поставьте за себя хоть Никиту – он этикет знает. Помяните мое слово: сейчас никому ничего не нужно, кроме как сажать. Иначе государство просто не прокормится. Оно тихо жрет само себя, и вас обязательно схарчат – потому что надо же брать и начальство, чтобы народ не возроптал».

Губернатор слушал с легкой усмешкой: верна государственная линия. Если такие трусы и приспособленцы, не лишенные обаяния, но начисто лишенные аналитических способностей, когда-то рулили тут крупными корпорациями – все делалось правильно; не уничтожать, конечно, но вытеснять… Теперь Григорий со всей его беспринципностью был единственным человеком, на котоporo губернатор мог положиться, – но с другой стороны, бывшие люди всегда надежны, им нечего терять. Губернатор поднялся в кабинет (стекло уже вставили, славно, не распускаю), распечатал на всякий случай показатели последнего месяца, сложил их в портфель и вызвал водителя.

– Васильич, через четверть часа поедем в аэропорт. Ашу возьмем с собой. Меня высадишь там, а ее кружными путями, на всякий случай, чтоб никто не засек, отвезешь к Григорию Емельянову, мы у него были, на Саврасовской.

– Знаю, – кивнул шофер.

– Там высадишь, проверишь, чтобы все чисто, – я его предупрежу. Не болтай особенно. Из Москвы позвоню, встретишь.

Шофер снова кивнул. Пожалуй, из всей обслуги это был человек наиболее надежный – привык иметь дело с механизмами и сам почти превратился в машину.

Губернатор позвонил Григорию, извинился за ранний звонок и с места в карьер приступил к главному:

– Григорий, у меня просьба к вам. Можете взять к себе на сутки девушку? Ее надо спрятать, туземцы принимают ее за ведьму и угрожают убить.

– Почему ко мне? – испугался Григорий. – Посадите куда-нибудь к себе в каталажку…

– Я не могу оставлять ее под присмотром местных. Они по сарафанному радио живо разузнают, где она, и будет погром. А своих кадров у меня только обслуга. Не в резиденции же мне ее держать. Люди подумают черт-те что.

– А потом куда вы ее?

– Отправлю в соседний округ, неважно. Вы же знаете, они в последнее время верят любой ерунде. Колдуны, знахари. Не волнуйтесь, ее к вам осторожно подвезут, никто вас громить не будет. Я охрану дам.

Некоторое время в Григории боролись два страха – он одинаково боялся ссориться с любым начальством и ввязываться в любые истории.

– А охрану точно дадите? – спросил он наконец.

– Обязательно, из моих. Сами понимаете, я первый не заинтересован, чтобы в городе были волнения. А цивилизованных людей, на которых можно полагаться, у меня тут раз и обчелся.

– Ну, черт с ней, пусть везут. Я отошлю жену к родне, нечего ей смотреть на колдуний.

– Очень здравое решение, – похвалил губернатор. Бледная и напряженная Аша в машине молчала.

– Васильич тебя отвезет к надежному человеку, – сказал губернатор. – Там тебе бояться нечего, а к ночи я прилечу, заберу тебя.

– Никуда ты не прилетишь, – сказала она спокойно.

– Почему, интересно?

– Потому что никто тебя сюда больше не отпустит.

– Что, заберут? – поддразнил он ее.

– Забрать не заберут, а куда услать – найдут. Хоть на войну, хоть еще куда. Им главное – выманить тебя отсюда. Без тебя тут со мной…

– Но пойми, я не могу тебя взять в Москву. Там меня встретят у трапа, куда я тебя дену?

– Я не говорю, чтоб ты меня брал. В Москве они меня сразу…

– Пережди сутки, я приеду и отправлю тебя в твое Дегунино.

– Я сама в Дегунино уйду, – упрямо повторила Аша. – Мне другого пути нет.

– Хорошо, хорошо! Подожди один день.

Он не сомневался, что сумеет по возвращении уговорить ее остаться или хоть выработает оптимальный маршрут для бессмысленной поездки в Дегунино к неведомой тетке. Быть не может, чтобы Москва вызывала его из-за Аши. Да откуда в Москве и знать про Ашу? Кто из туземцев способен был написать донос? «Во первых строках моего письма доводим ваше сведение, что гублинатор живет с девушкой как с жиной примите экстрыные меры»? В Москве давно уже не читали доносов, потому что все доносили на всех; брали не тех, на кого писали, а тех, кого нужно было.

Правительственный самолет ждал его на взлетной полосе; внутренних рейсов давно не было из-за износа самолетов. Летали редко и по крайней необходимости; на московские совещания за губернаторами высылали несколько самолетов из кремлевского авиапарка, да и совещания бывали раз в году, больше для проформы. Никаких признаков опалы не наблюдалось: стюард спокойно приветствовал его, отдал рапорт, о причинах вызова, естественно, ничего не говорил, потому что не знал. Губернатор оставил Ашу в машине, даже не поцеловав на прощанье: вечером вернусь, долгие проводы – лишние слезы. Васильич резко стартовал и скрылся. В восемь утра по местному и в пять по Москве они были уже в воздухе.


3

Во Внукове-2 его встретили у трапа, как и предполагалось; здесь тоже не было заметно опалы – как всегда, провели через vip-зал (он набрал газет – в Сибирь к нему доходили только правительственные, выписывать прочие он не видел смысла, в правительственных хоть какая-то информация, пусть между строк). Машина уже ждала. Архангельское было в часе езды от Москвы и получасе от Внукова. Устроившись на заднем сиденье, губернатор немедленно набрал Григория – межгород жрал страшные деньги, но надо было убедиться, что Аша в порядке.

– Девушка у вас? – спросил он.

– У меня, у меня, – проворчал Григорий. – Вернетесь – я с вами хочу повидаться.

– Случилось что-то?

– Ничего особенного. Привет Москве. Вы в городе?

– За городом, на совещании.

– Все равно привет. Будете на Тверской – расскажете, как и что.

Несколько успокоившись, губернатор развернул газету. Это были неправительственные «Известия», по-своему боровшиеся с государственной монополией на русский письменный, введенной еще в позапрошлом году (налог на русский устный был применен ко всем пользователям языка за год до этого). Из-за этой-то монополии ему и пришлось отказаться от чтения всех изданий, кроме «России» и «Российской газеты», да еще «Парламентский вестник» приносили в нагрузку, – но, как государственный человек, он понимал и тех, кто ввел эту монополию. Стране надо было хоть на чем-то наживаться. Попытки брать деньги с Запада за употребление слов «Россия», «русский», «консервативная модернизация» ни к чему не привели, да если бы и привели – о России там почти не упоминалось, ибо в ней не происходило даже катастроф. Пришлось вводить монополию сначала на все государственные понятия – «президент», «парламент», «Отечество», – но поначалу это привело лишь к тому, что газеты отказались писать о власти либо стали пользоваться эвфемизмами. Тогда собственностью объявлен был язык как таковой. Для книг делались существенные скидки, учебники издавались на государственный счет, благо и высшее образование свелось к пятиклассному; но периодика платила по полной, отчего стремительно сокращалась в количестве. Газет и Москве осталось не более шести, плюс две правительственные, совпадавшие почти полностью. Каждая искала свой способ обойти монополию. Так, «Известия», ныне читаемые губернатором, изменяли одну букву в каждом слове, причем всякий раз разную, так что законодательство за ними не поспевало; читатель все понимал, но слова не попадали под налогообложение, ибо в фундаментальном словаре Ушакова, закрепившем языковую норму, не содержались. «Крупномасштубное наступрение край-иелеберальных сыл нна нужном наплавлении захлюбнулось. Чрезвычяйное полошение, фведенное ф Фолхове ф офязи з утэчкой химыческих вешшеств з коммбината имяни Солокалетия Октябля, отминено. Племьера блокбустера „Ф лясах“ ф киноконцептном сале. „Охтябрь“ зобрала везь столличный момонд, срети кодорого блястали…» – следовал перечень, знакомый губернатору до последней буквы, ибо столичный момонд оставался неизменен уже лет тридцать. «Власть» выходила из положения хитрей – там выдумывали целые слова, могли себе это позволить, поскольку выходили еженедельно и весь штат был занят придумыванием альтернативного словаря. Почти все это новое эсперанто состояло из русифицированных заимствований: «Чейнджи, шейкинги, транзакции гавернмента мастуют эвидентствовать интенсификайшен сеарча инхе ританта, дьютого стопить милитарию, брингующую мэссовые шединги маний». Патриотические же издания, чей патриотизм, однако, не простирался так далеко, чтобы платить правительству за каждое слово, шли иным путем, изобретая своеобразное антиэсперанто – новый русский язык с безусловно родными корнями и смутно брезжущими смыслами: «Хитроумудреннейший возглавитель управительства возгласовал перенаправленность усиливаний ко преускореннейшему распровыполнению восторгательно провоспринятых перенаселением планирований созидательства прожилого распространства во рамульках национальненьких проектигд». Разумеется, такое изложение отнимало много времени, но, поскольку в стране почти ничего не происходило, выпускать газету не составляло труда – в редком еженедельнике набиралось теперь четыре страницы собственно газетных материалов, а ежедневки ограничивались одной. Прочий объем главным образом составляла реклама от «Русойла». «Русойл» заполонил своей рекламой все аэропорты, прессу и телепрограммы; по дороге от Внукова-2 к Архангельскому все было уставлено их билбордами. «Известия» сообщали о трых новух мясторождениях, отклытых «Русойлом» (это слово шло без искажений – иначе «Русойл» по суду отсудил бы штраф втрое больший, нежели экономия на монополии). Месторождения плодились как мухи. Из нефти делали уже и колбасу, и масло, и свиную тушенку, все вполне питательное, несмотря на запах, – на ж/д строительстве в крае только этим и кормили. Губернатор на открытии первого участка дороги лично пробовал нефтяной обед – ничего, проглотил три ложки. Рекламой нефтяного кофе «Черное золото», нефтяного хлеба «Тюменский» и нефтяного молока «Дар земли» была переполнена вся «Комсомолка», и эти тексты шли без ошибок – пусть за все слова приходилось уплачивать налог, рекламщики платили щедрей. Прессу читали исключительно в силу привычки, да еще потому, что интернет регулярно действовал только в Москве и Петербурге. Газетный Финнеган второй год оставался одним из немногих развлечений населения. Распрознав, что испускательство автоматичнейшей мобилы «Москвитянин» превоскращено во всевремении, причинностию чаво изъявилось спадение высококачества машинушки, гублинатор помыслякал, что жить на окруине импарии в самым делле во многих релейшенах преферабельнее.

Они подъехали к Архангельскому – правительственной резиденции, где происходили заседания и отчеты Губернаторской палаты. С тех пор как многократно умножилось количество округов, губернаторы перестали входить в Совет федерации и составляли особую палату, контактами с которой ведал спецпредставитель правительства. В последний год это был Тарабаров, приземистый, краснорожий, почти неотличимый от обкомовского секретаря где-нибудь в хлебородном крае на юге России лет сорок – пятьдесят назад. В царской России Тарабаров был бы кучером, ибо все в его характере и облике располагало к добиванию и без того загнанных кляч. Губернатор презирал таких чиновников, но, как государственный человек понимал, что, если бы не они, быть омерзительным пришлось бы ему.

Губернатор вышел из машины: погода в Москве была прелестная, после вчерашнего дождя благоухали придорожные хвойные леса, в Архангельском щебетали уже почти забытые губернатором птицы средней полосы… Барственно кивнул шоферу – он умел держать дистанцию с чужой прислугой – и легко взбежал на крыльцо трехэтажного новостроя, где заседали теперь вызываемые в Москву наместники.

Это был типичный квазидворянский, классицистский особняк эпохи второй стабилизации; правда, при воспроизведении усадебного стиля начисто выпадало главное, а именно удобство. Зато выказывалась преданность державности. Сам особняк был велик и широк, к нему были пристроены два невысоких и узких крыла – левое и правое, долженствовавшие, вероятно, символизировать торжество центризма над крайностями; центризм вообще преобладал. В визуальных искусствах последнего времени, даже и бабочек в детских книгах изображали с маленькими крыльями и непомерно развитым, мускулистым тельцем. В особняке размещался зал заседаний, тоже непомерно огромный – всех губернаторов не набиралось и восьмидесяти, даже и при самом полном сборе, случавшемся только в День Родины (главный государственный праздник, установленный взамен Дня независимости вот уже пять лет как и отмечавшийся в день обретения Велесовой книги). Зал вечно пустовал, а бесчисленным службам, аппарату федерации и консультантам Тарабарова приходилось ютиться в крошечных комнатках второго этажа. Охраны у здания было мало – двое курсантов да швейцар; оно и понятно – главный фильтр стоял на въезде в Архангельское; те, от кого стоило защищаться, внутрь не попадали.

На втором этаже, в приемной Тарабарова, ждать пришлось долго, хотя назначено было строжайше. Прочих посетителей не наблюдалось. Бесшумный секретарь (на известном государственном уровне вся прислуга была мужская) предложил посмотреть телевизор. Губернатор без энтузиазма согласился. Мужской прислуги он терпеть не мог: во всех этих пожилых вышколенных мужчинах чувствовалось невыносимое двуличие. Ясно было, что истинное их предназначение – не стаканчики подносить и телевизор включать, а пытать несогласных в случае необходимости, охранять хозяина от покушений, пробовать за него пищу; ясно было, что это не столько прислуга, сколько охрана, – и в их мягких движениях, в абсолютной бесшумности, в покорности, которую не всякая горничная изобразит, чувствовалась скрытая жестокая сила. Так, вероятно, отвратительны руки брадобрея – сильные, но вынужденно нежные; вообще в этих секретарях-мужчинах было нечто педерастическое. То ли дело Никита – не секретарь, а камердинер, почти друг. Он позволял себе ворчать, как ворчал Савельич на Гринева, и смотрел на губернатора без подобострастия. Его придали не из Москвы – губернатор сам нанял на месте и школил полтора года, пока не вытравил рабства и не насадил достойного, сдержанно уважительного отношения к себе. Здесь же, в придыхательном произнесении формулы «Обождите, Савелий Иванович занят», во всем облике подтянутого пожилого служаки чувствовалась такая нега, почти страсть – что губернатор почувствовал неловкость, словно подглядел акт любви или, того хуже, мастурбации.

Секретарь включил телевизор; шло ток-шоу – толпа в останкинской студии живо обсуждала вопрос, вредна ли ребенку пустышка. Ломались копья. Губернатор пощелкал кнопками и попал на другое ток-шоу: сторонники ежедневного секса оголтело спорили с приверженцами еженедельного. На третьем больше часа длился прогноз погоды, в целом комплиментарный, хотя и не свободный от некоторой здоровой критики. На четвертом канале шел экономический обзор – объясняли, почему бензин дорожает, несмотря на то что во всем мире нефть стремительно дешевеет. По всему выходило, что для переработки нефти надо было очень много валюты, а взять ее было негде. Попутно показали митинг в Крыму: население протестовало против флогистона, – но и там митинговали как-то вяло. Губернатор разглядел несколько знакомых лиц – эти гастролеры почти не скрывались: в прошлом году один из них на прямой линии спрашивал президента, почему тот похудел, а другой, то есть другая – ядреная баба со свекольными гипертоническими щеками – только что рассказывала в ток-шоу на первом канале о том, что пустышка есть отмазка ленивых матерей, а ты поди-тко покачай-ко! В этом бесстыдстве было даже что-то обаятельное.

На минуту губернатор задумался о том, почему со времен первой стабилизации, когда нефть еще была нужна человечеству, а о флогистоне никто не подозревал, – им и некоторыми другими бесспорно патриотичными, лояльными людьми, любящими родину не для фразы, так синхронно овладело одно чувство, которое проще всего будет назвать тошнотой. Во дни, когда нефть стоила по семидесяти долларов за баррель, у страны постепенно начало появляться все, что она, в силу хамской и рабской своей природы, считала настоящими признаками свободы. Первым таким признаком она объявила стабильность и довольство, тогда как стабильность – первый признак гибели, остановка сердца; счастливые общества не бывают стабильны – они стремительно, бурно развиваются. Главное же – губернатор отлично чувствовал, что стабильность эта достигается ценой активизации худших качеств населения и отказа от всего лучшего, на что оно способно. Каждый, включая правительство, губернаторов и военных, обязан был ориентироваться на посредственность, работать вполсилы, душить в себе интеллект, что отлично удавалось при помощи такого вот телевизора, – потому что любое сильное государственное решение или даже талантливая книга уже означали бы дестабилизацию. Ясно было, что Россия постсырьевой эпохи, Россия во времена флогистона не выдержит ни малейшего яркого события, и даже простое чувство самоуважения в людях ей уже невыносимо. В результате первая стабилизация привела к формированию небывалого класса – посредственностей, которым прекрасно жилось. Губернатор отнюдь не завидовал новому классу – он просто знал, что в результате такой селекции государством скоро будет управлять кухарка; более того, безграмотность этой кухарки станет залогом самого существования государства, потому что любой грамотный правитель начнет что-нибудь делать, а это чревато. Губернатор представил себя десять лет спустя: должность сведется к чтению почты. Он вышел на лестницу и отзвонил Никите.

– Ну что, без происшествий?

– Все штатно, не извольте беспокоиться.

– Ладно.

Пожалуй, в Сибири ему и впрямь было лучше – там хоть не так замечалось убожество. Он взглянул на расписные, под хохлому, потолки, на самовар, украшавший приемную, на березовые и ягодные мотивы в орнаменте, – приемная по росписи походила то ли на палехскую шкатулку, то ли на жостовский поднос; со всем этим никак не гармонировала могучая северная живопись настенного календаря. Тяжеловесные грудастые Брунгильды, ожидающие жениха (конечно, с сечи – чем еще может заниматься правильный жених?); готические леса; рыцари с ястребами, филинами и только что не альбатросами на плечах. Варяжский мотив по-настоящему не был увязан с фольклорным, – чтобы их сочетать, надо было иметь вкус, а чтобы иметь вкус, надо было родиться не Тарабаровым. Губернатор подробно рассмотрел календарь, выпил две чашки чаю из самовара и съел конфету «Коровка».

– Просят, – прошелестел секретарь, мягко ступая огромными павианьими ступнями в войлочных тапочках и бесшумно распахивая дверь.

Тарабаров сидел за столом карельской березы, под инкрустацией, изображавшей девушку на берегу реки. Кабинет был весь деревянный, как и сам Тарабаров. Дул ветер, но какой-то странный: березы отдувало в одну сторону, а платок, которым девушка помавала непонятно кому, – в другую. Вероятно, дули два ветра. В начальственных кабинетах постсырьевой эпохи часто вешали или вырезали на стенах изображения вот таких девушек (впрочем, преобладала чеканка). Девушки всегда были полногруды, спелы, увесисты и необыкновенно, по-телячьи грустны. Тут было не без садо-мазо. В учебнике истории для пятого класса, где подробно излагалась норманнская теория образования российской государственности, сочувственно сообщалось, что многие русские девственницы добровольно давали зарыть себя под сторожевыми башнями родных городов, ибо башня, возведенная на девственнице, никем не могла быть взята; города брали сплошь и рядом, но поверье держалось. Такая патриотичная девственница, вся в белом, добровольно вызывающаяся лечь в основание будущей Девичьей башни, была изображена на другой стене; лицо ее выражало отважную покорность судьбе и любовь к родному городу, который коллективно совокуплялся с ней этим непорочным и несколько варварским способом. На эту девственницу-доброволицу были похожи все женщины в начальственных кабинетах – вероятно, так на верхних этажах власти воображали Россию.

Тарабаров что-то писал, обмакивая перо в большую лиловую чернильницу. Это был ритуал. Губернатор стоял в дверях, ожидая, пока уполномоченный допишет. Он был почти убежден, что Тарабаров пишет что-нибудь вроде «хорошая погода».

Наконец уполномоченный поднял на губернатора белесоватые глазки – цвета бутылки из-под кефира; кефир только что выпили, бутылка осталась.

– Присаживайся, Алексей Петрович, – сказал он, не здороваясь.

Губернатор сел к темно-коричневому полированному столу.

– Чайку хочешь?

– Спасибо, пил.

– С чем пожаловал?

– По вызову, – спокойно ответил губернатор. – Я знаю, что по вызову, – посуровел Тарабаров. Вероятно, в этот момент он сам о себе подумал именно этими словами: посуровел. От него попахивало. От всех чиновников этого ранга и типа попахивало каким-то недавно съеденным бутербродом, недавно выпитым кофием с молоком… – Я думал, ты сам доложишь чего. Как твой край, как жизнь краевая…

– Жизнь краевая в норме, Савелий Иванович. Отчеты шлю, вы читаете, разве нет?

– Отчеты я читаю, – еще больше посуровел Тарабаров. – Но отчет – мертвая бумажка, так? – Он покашлял, в горле булькнуло. – Мне интересно послушать, как ты, Алексей Петров Бороздин, мне расскажешь жизнь краевую. (Манера говорить «Петров» или даже «Петров сын» вместо «Петрович» тоже была в аппарате неискоренима.)

– Жизнь краевая в норме, – повторил губернатор. – Население не жалуется, дороги строятся, нацпроекты выполняются, анемометры устанавливаются.

– Как ты сказал?

– Анемометры, – раздельно повторил губернатор.

– Гм. Добре. Добре, добре. – Тарабаров выдержал паузу. – А что моральный облик в крае, как ты об этом думаешь?

Губернатор похолодел. Происходило то, во что он отказывался верить.

– Моральный облик в крае наличествует, – сказал он. – Я на него не жалуюсь.

– Да? – Тарабаров в упор уставился на него кефирными глазками. – А вот на тебя жалуются. Пишут, что твой моральный облик, Алексей Петров, оставляет желать, так сказать. Мы и письма трудящихся читаем, не только отчеты ваши. От вверенного края, так сказать, нашему столу. Догадываешься, к чему веду?

– Никоим образом, – спокойно ответил губернатор.

– Гм. Разрешите не поверить, губернатор Бороздин. И знаете, и догадываетесь. Дело молодое и все такое, и, отсылая вас на данный пост, имели в виду и допускали. Учитывая, что не женат и многие другие аспекты. И я со своей стороны предупреждал, когда меня там, – он многозначительно ткнул в потолок, – спрашивали. Я там сказал: уважаю способности, но, зная, так сказать, моральный облик, я усомнился бы. Тогда сказали: справится. Сегодня говорят: не справляется. И я должен подтвердить: при всей симпатии – не справляется. Я имею сигнал, не один сигнал. Вы живете с местными, губернатор Бороздин, не особенно даже скрываясь, губернатор Бороздин. Без тени смущения.

– Я должен это скрывать? – с ледяной надменностью осведомился губернатор.

– Вы не можете себе позволять! – взорвался Тарабаров. – Вы что, вы с кем! Куда вы роняете, это самое, образ представителя власти! Вы говорите – анемометры. Вы вот выучили разные слова, Алексей Петров Бороздин, но вы посмотрите на губернатора соседнего края! Этот человек шестой десяток разменял, и тоже, наверное, кое-что имеется в штанах! Старый боец не портит борозды, извиняюсь, конечно. Тоже знаем, всякое было. Но кто видел, чтобы Сергей Михаилов Батюшкин жил с девушкой из вверенного края? Русскую баню любит человек, молодец, боец, пускай любит русскую баню. Это наше, русское, выбежать, похлопать себя… похлестать веничком, шваброй… наладить всяко… Сергей Михайлов, может быть, не ставит себе анемометров, – он передразнил губернатора, растягивая ненавистное слово. – У него без анемоментов в крае порядок. У него партизан ловят, план по весеннему призыву выполняется, зерновые у него значительно лучше, чем у соседей. И при этом Сергей Михайлов Батюшкин не позволяет себе, как вы! Вы думаете – кругом безграмотное быдло и оно не напишет куда надо. Оно, может, и не шибко грамотное, но написать то, что надо, оно очень может. И если губернатор недооценивает свой народ, то завтра он может недооценить… понятно?

– Моя личная жизнь, Савелий Иванович, – не повышая голоса, произнес губернатор, – касается только меня. Мы государственные люди, и не наше дело копаться в белье друг друга. – Он отлично знал, что дать слабину в этой ситуации нельзя: еще немного, и ему начнут предписывать, чем питаться и сколько раз в день испражняться.

– У вас нет личной жизни, губернатор Бороздин! – крикнул Тарабаров. – Вы будете личную жизнь иметь, когда лишитесь государственного поста, и я вам обещаю, что вы ее поимеете! Вы поедете сейчас в свой край, полетите, вы полетите и поедете, и отошлете девушку в ее родное место, ей присущее! И будете там готовить дела к сдаче, а мы посмотрим на ваше поведение. И если мы ваше поведение найдем и впредь аморальным, и неудовлетворительным, и недостаточно полноценным, то вы и сдадите дела, а мы найдем присущую данному случаю замену! Если я получу еще один хотя бы сигнал о том, что вы с местной девушкой, с этой или с другой, я приму по всей строгости! (Слово «меры» он пропускал; на совещаниях часто рекомендовал просто «принять» – губернаторы между собою посмеивались.) Вы можете идти сейчас.

– Вы вызвали меня из Сибири на казенный счет, чтобы сделать мне это внушение? – спросил губернатор.

– Я? – опешил Тарабаров. – Я вам внушение? Я не внушение вам делаю, Алексей Петров, я тебя отечески предупреждаю. – Он сразу сбавил тон, перейдя с официального на так называемый кумовской – внутренний жаргон чиновничества. – Мы свои здесь люди. Я не хочу тебя натыкать, как щенка, но ты пойми, ты поимей себе в виду, как это выглядит. Ты представь, Алексей Петров, какой ты подаешь и все такое. Куда ты опускаешь власть в регионе. Как, кому ты сможешь приказывать, когда тобой девка вертит. При этом я проверял, девка сомнительного роду. Это род бунташный. – Откуда проникали в речь чиновничества подобные архаизмы, губернатор представить не мог. – Бунташный род, давно всех там бутетенит. Они особенные, говорят они. Я знаю, какие они особенные. Ты лучше там не мог найти? Посмотри, в чем душа держится. Это сопля, так сказать.

– Не забывайтесь, Савелий Иванович, – тихо сказал губернатор.

– Чего?! – взвился Савелий Иванович. – Кому ты говоришь? Ты где, вообще? Ты понимаешь, где ты и кто ты?

– Я-то понимаю, – кивнул губернатор. – А вот понимаете ли вы, как далеко выходите сейчас за рамки своих полномочий, – это можно обсудить.

– Ты мне не очерчивай мои полномочия! – орал Тарабаров. – Мои полномочия – это все, это последняя собака в крае! Васька последний! Ты до чего довел, на тебя васьки уже с топорами бросаются! (Ого, отметил губернатор, здесь и это знают – не они ли и скоординировали?) Я рассусоливать не буду с тобой, Бороздин, ты в двадцать четыре часа вылетишь к себе и приведешь ситуацию в пристойность, и чтобы доложил мне ее сегодня же! Вечером по Москве чтобы я имел доклад от тебя, если ты не хочешь своей девке сурьезных неприятностей! Мы можем ей так сурьезно сделать, что из Сибири в Сибирь повезут, и следов не найдешь! Ты думаешь, край света, – а за краем столько еще краев, что не считано! Я повторять тебе не буду, губернатор Бороздин, и на анемометры твои смотреть не буду. А слетишь ты у меня как два пальца, и нечего смотреть на меня! На меня уж так, милый мой, смотрели, и такие смотрели, что ты! (Тут Тарабаров не врал – он был когда-то районным прокурором в Москве и выдвинулся на разгроме олигархических империй.) Иди, губернатор Бороздин, и вечером желаю иметь отчет.

– Я вам хочу напомнить, Савелий Иванович, – тихо сказал губернатор, – что ваши полномочия так далеко не простираются. Не вы нас назначаете – не вы будете снимать, а с кем нам спать – это наше дело. Государственный престиж, Савелий Иванович, надо укреплять на других фронтах. У меня в крае школы работают, дети не нищенствуют и в поликлиниках рентгеновские аппараты стоят. Покажите мне другой край в Сибири, о котором можно сказать то же. А кто у меня при этом бывает по ночам – это дело мое и моей совести. Анонимки читать – не дело для человека вашего ранга, верьте слову. И простите за резкость, но ворошить мою личную жизнь я с молодости никому не позволял. Не надо пошленький свой интерес к чужой постели выдавать за интерес государственный. Сам понимаю, возраст такой, – но уж отнеситесь и вы к моему возрасту с пониманием.

Против ожидания Тарабаров не стал устраивать истерику после этого выступления (дерзкого, как понимал губернатор, но необходимого). Он посидел за столом карельской березы, уставившись в его скучно-желтую поверхность, а потом встал, давая понять, что аудиенция окончена.

– Губернатор Бороздин, – сказал он официальным голосом. – Сегодня в восемнадцать ноль-ноль по московскому времени ожидаю вашего прибытия на место постоянного прохождения должности, а в двадцать ноль-ноль желаю получить от вас по настоящему факсу, – он кивнул на факс, стоящий на тумбочке, – рапорт об исполнении моего распоряжения. Директива отдана в… – он посмотрел на массивные часы с гирями, тоже в стиле второй стабилизации, – тринадцать часов ноль семь минут. Предлагаю выбыть по назначению, автомобиль ожидает.

Губернатор сухо поклонился и вышел. Все в нем так дрожало от бешенства, что включить мобильный он догадался только в машине. Сразу же пришли три сообщения подряд от Григория, во всех содержалось требование немедленно позвонить. Когда губернатор набрал номер, телефон Григория не отвечал. Отключен был и телефон Аши – его, впрочем, губернатор лично потребовал выключить на весь сегодняшний день, чтобы никто не вычислил ее по сигналу. Чем черт не шутит, может быть, и вправду ее уже ищут. Зачем его вызывал Тарабаров? Что им всем далась девушка? Почему из-за одной девушки в отдаленном краю, в военное время, затеялось столько хлопот? Губернатор полагал, что сходит с ума. Он вовсе не собирался прощаться с должностью: его ценили, у него были связи в кабинете, и если захотеть – он мог бы при желании побороться и с Тарабаровым, которого наверху откровенно считали дундуком. Не понимал он одного: ради чего вся эта мерзкая суматоха?

Страннее всего, однако, было то, что молчал телефон резиденции. Он позвонил в секретариат. Ответил грубый мужской голос, которого губернатор не узнавал:

– Аппарат краевого управления.

– Это Бороздин. С кем я говорю?

– Курьер, – после недолгой паузы ответил голос.

– А что, из сотрудников подойти некому?

– Обед, – не очень уверенно сказал голос.

– Что происходит?! – прикрикнул на странного курьера губернатор.

– Штатно все, – сказал курьер и повесил трубку.

Глава четвертая

1

Губернатор едет к тете, губернатор едет к тете… Васильич встретил его хмуро.

– Сначала к Григорию, – сказал губернатор.

– Может, в резиденцию сперва?

– А что такое?

– Да увидите.

– Нет, ты выкладывай.

– Да приезжали там…

– Кто?

– Да Хрюничев со своими…

– И что?

– Обыск был.

– Хрюничев? У меня? Обыск? По чьей санкции?

– Ну не знаю я, Алексей Петрович. Не предъявляли мне санкции.

– Нет, но что это такое?! В мое отсутствие?

– Да, без вас. А они и нарочно так сделали, без вас. Понятно же, чего искали.

– Чего?

– То есть кого, – со значением сказал Васильич. Губернатор набрал Хрюничева.

– Михаил Николаевич, – сказал он строго. Машина неслась среди леса из аэропорта в город, пахло хвоей, сыростью, небо было лиловое, зловещее, и никогда еще губернатор не чувствовал себя до такой степени чужим в собственном крае. – Мне доложили, что вы обыскивали без меня мою резиденцию.

– Кто доложил? – неприветливо спросил шеф МВД.

– Какая разница?! Это так или нет?

– Вы на месте? – не отвечая, спрашивал Хрюничев.

– Я еду туда. Я был у Тарабарова по вызову.

– Что вы были у Тарабарова, я знаю, – досадливо сказал Хрюничев. – У вас не было никакого обыска. У вас было рядовое, это, рутинное было у вас розыскное мероприятие.

Им все казалось, что, если они переименуют серьезную вещь, она сделается несерьезной: контртеррористическая операция, локальный конфликт, снижение жизненного уровня… – С какой стати? Я что, партизан укрываю?

– Вы партизан не укрываете, вас лично никто не обыскивал. Вас досматривали? Нет, не досматривали. У нас лично к вам претензий нет, – одышливо, с паузами говорил Хрюничев.

– Это черт знает что! – заорал губернатор. Ситуация до такой степени выбила его из колеи, что он не думал сейчас ни об Аше, ни о Григории, которому позвонил еще из самолета – и опять тщетно. – Какие мы? Кто такие мы?!

– Соответствующие ведомства, – важно сказал Хрюничев. – Что вы меня спрашиваете, Алексей Петрович? Я человек подневольный. Вам следовало с Тарабаровым. Вы же были у Тарабарова. Вы могли спросить лично.

– Это что, с его санкции?

– Я не знаю, с какой санкции. У нас свое ведомство и своя санкция. Вы доедете до места, Алексей Петрович, и тогда позвоните. У вас не пропало ничего. Если у вас что пропало, то вам надо заявление по форме. Но я вам отвечаю, что ничего не пропало. Если пропало, то это обслуга потом это, пользуясь случаем… Вы приезжайте на место и дайте знать.

Черт-те что, думал губернатор, черт-те что. Губернатор едет к тете. Приехали. Здравствуйте, тетя. Я не понимаю: губернатор я или кто? Что здесь еще входит в мои обязанности? Кто в моем распоряжении – только туземная шваль? Значит, силовые ведомства мне уже не подотчетны – да и были ли когда? Санкция явно не тарабаровская; Тарабаров требовал, чтобы я убрал Ашу, – а здесь в это время уже ищут Ашу без меня; значит, Тарабаров вызвал меня с их же санкции, чтобы развязать им тут руки; значит, это люди, которые могут приказывать Тарабарову… Получается, что никакой защиты на самом верху у меня теперь нет; а ведь я хотел, хотел позвонить Калядину. Калядин руководил пресс-службой всего Совмина, обычно они с губернатором обедали, когда наместников собирали на рутинные совещания в Москве, – в этот раз губернатор ему даже не позвонил, прилетел за взбучкой, получил и с накрученным хвостом вернулся… Но что может Калядин, если включились такие силы? И почему они включились? Если они ищут Ашу, все еще как-то понятно; но что, если они ищут не Ашу? Что на мне есть? Он стал вспоминать – и не мог вспомнить; тогда, если все эти силы включились из-за нее… и если наверху, с этими их друидическими гороскопами и цитатами из Конфуция, верят теперь в туземную легенду о девушке из рода волков, понесшей от северного наместника… значит ли это, что все окончательно сошли с ума?

После звонка Хрюничеву он ожидал многого, но все же не того, что застал в резиденции. Резиденции, собственно, не было. Снаружи она еще сохраняла прежний, уютный и мирный вид, – но внутри все было перевернуто вверх дном, с явным намерением не просто отыскать кого-то, по и навести максимальный беспорядок. Так могли вести себя только с человеком, с которым больше не считались; первого чиновника в крае так обыскивать не могли. Обыск был произведен нагло, с вызовом, – и главное, к поиску Аши дело далеко не сводилось. Не в ящиках же стола они ее искали! Он, конечно, нигде не хранил ничего лишнего – ЖДовских брошюр в доме и так не водилось, но личные вещи… Весь его безупречный гардероб, галстуки, сорочки… Он арестовал бы за такое любого – стоило позвонить Хрюничеву, но не звонить же Хрюничеву с тем, чтобы он сам себя арестовал!

Номер он, однако, набрал, не удержался.

– Что вы у меня искали, Хрюничев?

– Я вам уже докладывал, – засопел чертов боров, – я уже докладывал вам все…

– С чьей санкции вы посмели все это устроить?!

– С санкции министра внутренних дел.

– Какого министра?

– Нашего министра, российского министра. Никакие другие мне пока, слава богу, санкций не выписывают.

– Там была санкция именно на весь этот бардак?!

– Вот у меня здесь сказано, – Хрюничев зашуршал бумажкой, – у меня здесь сказано: розыскное мероприятие под шифром бе пять, по первому разряду. Это на языке должностной инструкции означает: полный розыск, с досмотром личных вещей. (Как все они, он говорил «досмотром», с ударением на первом слоге.) Я вам могу предъявить, это все не самодеятельность, я не в игрушки играюсь. Я действую, как мне предписано.

– Почему меня никто не ввел в курс? Я должен присутствовать при таких мероприятиях, вы же рылись в моих вещах!

– Никак нет, это нигде не предписано, что вы лично. Это можно с вами, а можно без вас. Понятые были, спросите камердинера вашего и кухарку. («Господи, они все выворачивали при них! Как я буду им приказывать после этого?!»)

– Пришлите по крайней мере людей навести здесь по рядок!

– Этого нигде не написано, – сказал шеф МВД. – Они ничего не взяли, и это я отвечаю. А присылать их все рассовывать по местам – это, извините, не наше, это вы можете лично силами прислуги.

– Вы с завтрашнего дня здесь не работаете, Хрюничев, бесцветным ломким голосом сказал губернатор. – Я доложу в Москву. Я вас отстраняю.

– Никак нет, – засопел Хрюничев, – вы не отстраняете меня и никакого права, вы полномочий не можете иметь, даже на расспросы, это я вам лично по человеческому отношению… Если вы так будете разговаривать, мы можем по-другому разговаривать… Если у вас розыск по категории бе пять, то вы под подозрением и вам может быть предъявлено! Вы обязанности свои исполняйте, а на чужие вы посягать не можете! Я лично, если хотите, вам могу продемонстрировать, решайте свои вопросы наверху, а меня вне рабочего времени трогать не можете, и я не обязан вам тут!

Он нажал отбой. Это была наглость неслыханная, не бывалая. Губернатор допускал, что у МВД может быть отдельное руководство, но в разговоре с ним, личным наместником, который пусть раз в год, но принимал от президента ежегодную верительную грамоту… в разговоре с ним самолично отключиться… Это было беспрецедентное нарушение служебной этики, плевок в лицо, и этот тон! Что-то переменилось, переломилось, он хотел проснуться.

Он вызвал заместителя по общим вопросам – по сути, шефа своей канцелярии, занимавшегося должностной перепиской и готовившего отчеты для Москвы.

– Виктор Андреевич! Распорядитесь там, пожалуйста, чтобы люди навели порядок в резиденции.

– Сейчас, – ласково отозвался заместитель; по крайней мере этот еще его не предал. – Они только в офисе закончат…

– А что, в офисе тоже обыск?

– Так, небольшой. Они тут сделали беспорядочек слегка, но ребята уже опять сделали порядочек. Они требовали, чтоб я им компьютерные пароли сдал, но я не сдал. Не имеете права, и все. Они сказали, что завтра с вами поговорят. – Завтра я с ними поговорю так, что они у меня никакого пароля не захотят, – пообещал губернатор. – Из Сибири в Сибирь, a? – проговорил он, обращаясь уже к самому себе – Я знаю, кто поедет из Сибири в Сибирь… Совсем стемнело. Он стоял один среди разоренной спальни которой еще сегодня утром прощался с Ашей. Аша, да, Аша. Надо забрать ее немедленно и везти куда угодно. Видимо действительно очень серьезно. Если завтра не примут мер по его жалобе и не уберут Хрюничева с командой, он тут же подаст в отставку. Приземлиться есть где. В конце концов, чем терпеть все это… Он давно уже чувствовал, что не может больше встраиваться в государственную пирамиду, где ни один его плюс не требовался, а минусы горячо приветствовались, где у него были все основания для успешной карьеры, кроме единственно необходимого – бездарности. Губернатор едет к тете.

– Никита! 

– Слушаю-с. – Никита возник по первому зову. 

– Сейчас сюда Мстиславский пришлет людей наводить порядок, проследи. Я поехал за Ашей, приеду с ней. Распорядись насчет ужина.

– Сделаю.

Губернатор стремительно вышел из спальни и приказал Васильичу гнать на Саврасовскую. Охрану он на всякий случай прихватил.

– Что ж вы, сволочи, – горько сказал он телохранителю в машине. – У вас на глазах такое творили в доме, а вы?

– Что ж нам, отстреливаться было, Алексей Петрович? Мишка полез к ним, да они его положили мордой вниз… («Ответят и за Мишку», – отметил про себя губернатор.) Они бумагу предъявили. Сами знаете, мы люди служилые, Служилые, знаем. Это универсальное местное оправдание для всех не хочет ни за что отвечать. Я и сам до последнего времени был такой служивый: надо пороть – порол, дезертиров ловить – ловил, и правильно. Что будет, если служивый забудет службу?

– Но могли вы хоть сказать, чтобы они не свинячили так?

– А кто видел? Нас всех услали вниз, в служебку, там мы и пересидели… Хрюничев сам был. Сказал, вам все объяснит и чтобы не злились.

– Ну, объясню я ему и сам кое-чего…

В окнах Григория не было света. Губернатор взбежал на третий этаж, за ним тяжело топотал телохранитель.


2

Бороздин готов был застать полный разгром, выломанную дверь, а то и труп, чем черт не шутит, – но дверь была заперта. На первый же звонок отозвался испуганный Григорий.

– Да?

– Откройте, свои. Григорий приоткрыл дверь.

– Вы один?

– С телохранителем. Аша где?

– Здесь, в кухне.

– Чего вы без света сидите?

– Была мне охота лишний раз светиться… Я весь день боюсь, что за ней придут. В местных новостях объявили приметы. Я вашу машину услышал, потому и отозвался.

– Почему приметы? Что сказали?

– Сказали, по подозрению в покушении на губернатора.

– На меня?

– А что, вы уже не губернатор? Разжаловали?

– Попробовали бы они, – сказал Бороздин, хотя и без особенной уверенности.

Они прошли в кухню. Аша сидела у стола на шаткой табуретке, уронив руки. Весь ее вид выражал тупую, странную покорность – губернатор никогда не видел ее такой.

– Сняли? – спросила она тихо.

– Да почему сняли, так, вызывали по рутинным вопросам.

– Ты не ври про рутинные. Они тебя вызывали, чтобы без тебя меня тут… Ты другое скажи: куда думаешь деть меня?

– Меня теперь быстро надо отправлять отсюда, они все приметы сообщили.

– Слушай, – Бороздин не выдержал и сел на пол, прислонившись спиной к древнему холодильнику. – Скажи ты мне русским языком: чем ты им так мешаешь?

– Им не я мешаю, – устало сказала Аша. – Им дитя мешает.

– Что такого сделает это дитя?

– Никто не знает этого. Пророчество есть. Волкам нельзя с захватчиками. Если от них родится что, то от этого человека выйдет начало. Это у вас говорят – конец, у нас говорят: начнется начало. Тогда никакой нашей жизни не будет. Чтобы начала не допустить, мы всю жизнь настороже. А вот не устерегли. Я же не знала, какого ты рода. Да я и не думала, какого ты рода. Любила я тебя очень, и теперь люблю, – говорила она спокойно, но у губернатора по коже побежали мурашки.

– Аша! Когда, в какие времена власть руководствовалась пророчествами?!

– Во все времена, – тихо заметил Григорий. – В Риме гадали по внутренностям, чем вы лучше Рима? И в пророчестве этом, кстати, глубокий смысл. Как только местное начальство полюбит свой народ, вся эта канитель кончится и начнется нечто совсем другое, только никто из этого начальства уже не уцелеет. Им же не надо, чтобы что-то начиналось, – понимаете? Их устраивает эта вечная русская жизнь, какая она есть. А от вас может что-то такое родиться. Я в это вполне верю. Вы же славный малый, губернатор. Приличия знаете. Вам не место на госслужбе, я вам еще когда говорил. Вам одного не хватает – немного самодостаточности, этого, знаете, доверия к судьбе… Так у вашей пассии этого хоть отбавляй. Короче, от вашего союза вполне может получиться человек, с которого здесь начнется нормальная жизнь. Если, конечно, вы спасетесь – В чем я крепко сомневаюсь. У меня вам оставаться нельзя, я не святой. Если вас у меня найдут, мне выйдет полное начало.

– Ладно, ладно, – поморщился губернатор. – Пока еще я первый человек в крае.

– Это вам так кажется, – сказал Григорий. – МВД вам никогда не подчинялось, вот они и есть тут первые люди. А вы – так, витрина московская. Вы думали, что вы человек государственный. А теперь это государство хочет вытравить вашего ребенка и убить вашу женщину, потому что ему страшный сон приснился в ночь на пятницу. И вы как человек государственный должны этому способствовать, нет? За это у вас будет возможность и дальше насаждать тут науки, открывать школы и ездить ко мне отводить душу в разговорах. Не хотел бы я быть на вашем месте, губернатор, и никогда не буду, слава тебе господи.

У губернатора заиграл мобильник. Номер не обозначился.

– Алексей Петрович, – сказал осторожный голос Мстиславского, – у меня есть подозрение, что вам надо уходить, и быстро. Мои ребята слышали, как ваш камердинер вас закладывал. Вы, может, не знаете, но Никита – человек Хрюничева, его не просто так к вам подставили. Короче, Никита доложил, что вы поехали за Ашей. Если за вами не было хвоста, они вас найдут не сразу, но так или иначе следовало бы уходить. Или по крайней мере поместить ее в безопасное…

– Витя, – перебил его губернатор, – откуда вы говорите?

– Я говорю из автомата, тут не слушается. Но скоро они начнут слушать все. Город у нас маленький. Я не знаю, где вы сейчас, и вы не вздумайте говорить…

– Не дурак, знаю. («Вдруг именно он подкуплен и начнет выманивать меня туда, где уже ждет эта свинья со своими мордоворотами?»)

– Я бы вам посоветовал уходить на Захаровку, но вы там, кажется, выставили облаву на дезертиров. Лучше бы всего брать Васильича, он ваш без глупостей, и гнать с ним куда угодно, если есть надежное место. У меня, к сожалению, нет. Учтите, что спрятать ее у своих не получится…

– Черт возьми! – шепотом крикнул Бороздин. – Вы-то откуда знаете?

– Туземцы с утра по всему городу рыщут. У них оказалась приличная самоорганизация, мы и не знали. Они бы так работали, как ее ищут… В общем, мое дело вам сказать, а там как знаете. Тут у вас, кстати, факс пришел от Тарабарова с запросом – вы ему какое-то подтверждение должны…

– …в рот я ему должен! – просто сказал губернатор. – Спасибо, Витя, жив буду – не забуду.

– Облава? – спросил догадавшийся Григорий.

– Не без того. Обложили немного. Черт с ними. – Бороздин выглянул в окно: его машина была на месте. Машину знали, в городе ее обнаружить нетрудно. Он набрал номер Васильича.

– Да?

– Васильич, быстро гони в резиденцию, – сказал губернатор. – Будут спрашивать, куда ездили, – скажешь, на строительство.

– Не дурак, – понятливо отозвался Васильич.

– Ну, спасибо. Я завтра вернусь.

– С Богом.

Во дворе раздался рев машины – машина у губернатора была громкая, БМВ.

– И что вы думаете делать? – поинтересовался Григорий.

– Я думаю прежде всего вызвать такси, – сказал губернатор, – и ехать до границы области. Там я думаю сесть в поезд и везти Ашу в Дегунино, это трое суток, Мстиславский порулит без меня.

В этот момент он рассуждал, конечно, не как государственный человек. Впрочем, он рассуждал и не как любовник, поскольку любовь к Аше была в этот миг ни при чем. Дело было в нем самом, в оскорбленном государственном чувстве. Он принес на алтарь своего дела все, что у него было. Он готов был служить на любом посту, куда бы его ни бросили. Двадцать лет его безупречной службы в разных качествах и на разных должностях были перечеркнуты разом, в один день, из-за того, что он отказался прислушиваться к дурацкому суеверию. Ну а что такого, спросил ненавистный внутренний голос, чем ты недоволен? Разве не такими же суевериями ты упивался, называя их прекрасной бессмыслицей? Разве не спорил с либеральной сволочью, утверждавшей, что государство – большая жилконтора или прачечная? Разве не доказывал, что государство – наместник небесной родины на земле? Получи, хлебай полной ложкой! Может быть, тебя смущает свиноподобность Хрюничева? Ну, а если бы на его месте был вестернизированный красавец вроде тебя, подтянутый и безупречно одетый, с хобби поблагороднее охоты и рыболовства? Не ты ли утверждал, что в истории и государстве роль личности ничтожна, а уж внешний вид подавно не имеет значения? Один объект государственной воли должен сдать мучителям другой объект государственной воли, причем о причинах спрашивать бессмысленно: государственная необходимость, обладая ветхозаветным величием, не снисходит до мотивировок. Тем, кого ты сек, тоже, вероятно, казалось, что делать это не обязательно. Заткнись, сказал он себе. Любой обиженный немедленно начинает проповедовать свободу. Я не дам допустить сюда свободу, я не допущу ее даже в свое сознание. Я ненавижу этот ЖДовский фантом. Два главных врага человека – свобода и простота. Я не дам ничего упростить, не дам отменить ни одного ритуала, ни на секунду не ослаблю самодисциплины, ибо свобода начинает с того, что упраздняет порядок, чтобы на место его водрузить произвол. Я государственник и умру государственником, но мое государство вечно перехлестывает, плодя врагов. Я никогда не плодил врагов – и не дам этого делать моему государству. Я не стану его врагом. Я дам ему время разобраться в приступе безумия, а потом все пойдет по-прежнему. Я еще губернатор. Заиграл мобильный. Его вызывала Москва.

– Я вас слушаю, Алексей Петров, – сказал в трубке сиплый голос Тарабарова.

– Это я вас слушаю, Савелий Иванович.

– Нет, Алексей Петров, это ты мне должен сказать, как ты выполнил директиву. Время отчетное, сам должен помнить.

– Я выполнил директиву, – ровно сказал Бороздин.

– Каким образом, Алексей Петров?

– Я отвез девушку к ее родне и больше с нею видеться не намерен.

– В уши-то мне не ссы, Алексей Петров! – прикрикнул Тарабаров. – Думаешь, у ее родни поста не поставили? Я тебе что сказал, Алексей Петров?! Государева служба – это цицю сосать, ты думаешь? Ты цицю хочешь сосать? Я на тебя возлагаю в двадцать четыре часа…

– Это я на вас возлагаю, Савелий Иванов, – сказал Бороздин. – Не тяжело вам там, нет? С большим прибором возлагаю. Пошел на хуй, рожа красная.

При этих словах порыв мокрого ветра распахнул форточку и порвался в окно.

– Никогда при мне это слово не говори, – раздельно произнесла Аша. – У него при мне сила есть.

Губернатор представил, как западный ветер в эту самую секунду налетел на Тарабарова и опрокинул его вместе с креслом. Ему стало весело.

– Ладно, надо собираться. Спасибо, Гриша.

– И куда вы сейчас? – спросил Григорий.

– Да есть куда, – вдруг ответила Аша. – Я знаю тут дороги, выйдем. На краю города машину возьмем, деньги у меня припрятаны. Я все припрятывала, что ты давал. Там на попутной доедем до другого города, где не ищут пока. В электричку сядем да в Дегунино поедем. Я все деревни тут знаю, знаю, где волки где так себе люди. К волкам нам нельзя, но до Дегунина и они не тронут. А так себе люди везде мне приют окажут. Слово я такое знаю. Пойдем, губернатор, а то, неровен час, и сюда сейчас припожалуют…

Они спустились по темной лестнице. Дождь перестал, И крупные мохнатые звезды показались в тучах, как заплаканные глаза между слипшимися ресницами.

– Вот ты и бегаешь, как заяц, государев человек, – сказала ему Аша. – И все твое государство.

– Подожди, недолго мне бегать, – сказал Бороздин.

– И то, недолго. Хорошо еще, если добежим. Ладно, пошли.

Она долго вела его темными дворами, среди каких-то ям, рытвин, канав, брошенных тряпок, мотков проволоки, свалок… Губернатор никогда еще не ходил по окраинам. Его пронзила внезапная мысль о том, что именно среди этих еле освещенных халуп, на свалках, в ямах и колодцах, где живут васьки или прячут трупы, ему придется теперь ночевать. Зaпаx мокрой земли мешался со смрадом помоек. Все раскисало, разлезалось, пузырилось, и ничему больше он не был хозяин.

– Долго нам идти? – спросил он.

– Долго, кружной путь. Ты не робей, – сказала она Вдруг. – До Дегунина довезу, а там, глядишь, все получится.

– Этот ребенок, что во мне, – он ребенок не простой. Большую силу мне дает, кстати. Я до него помнишь какая слабая была? Ветром шатало. А теперь дойду. До Дегунина дойду, и до гор дойду. И тебя доведу, куда скажешь. Ты потом сюда вернешься, тебя наши любят. А твои простят, у них мало таких, умных-то.

– Видно будет, – сказал Бороздин.

– Нам бы до электрички добраться, – сказала она. – Где железная дорога, я проживу.


3

В соседнем городе он снял с карточки все деньги, и вовремя: когда два часа спустя, на вокзале, решил проверить, заблокировали ли счет, – доступа к нему и впрямь не оказалось. Деньги Аша заботливо рассовала по его и своим карманам; он думал, что после бессонной ночи и пяти часов в тряском междугородном автобусе она будет чуть жива, – но она словно крепла с каждым шагом, словно состояние бездомности было для нее самым естественным. И то сказать, она не радовалась, когда он ввел ее в свои хоромы, – с чего ей было огорчаться, когда этого больше не было? Оно ведь было чужое, не свое.

– Мы давно так привыкли, – сказала она, угадав его мысли. – У нас своего, почитай, и нет ничего. На своей земле как на чужой. Странствие – самое наше дело. Васьки тоже все странствуют, их за это святыми людьми зовут. Они потому и странствуют, что мир этим спасают.

– Как спасают? – машинально спросил Бороздин.

– А чтобы начало не началось. Они по кругу ходят, вот и спасают. Может, весь мир на них держится.

– Почему?

– Должность такая, кружиться. Вы их васьками называете, а у нас они соколы. Сокол – он окол ходит, круг рисует. Они кружатся, а кольцо ими держится. Теперь-то можно и тебе знать, – добавила она снисходительно, – теперь ты сам вроде как без дома, без дела. Немного – и сокол станешь.

– А волк?

– Волком родиться надо, – обиделась она.

– И что, васьки у вас святые?

– Святые. Святей – только те, что дорогу строят.

– Какую дорогу? – не понял Бороздин.

– Разную. Раньше такую топтали, теперь железную делают. Железную дорогу строить – это самое святое дело.

– Это зачем? – не понял он.

– Про то еще не время. Будет пора – тогда расскажу. Они подходили к вокзалу. На вокзале в тот день отчего-то проводилась спецоперация по отлову васек, так что Бороздину с Ашей, можно сказать, повезло. Сам Бороздин в бытность губернатором, случалось, несколько раз санкционировал прямые отловы – в особенности когда дело касалось васят, развозимых по приютам, – но особенно старался не зверствовать: в конце концов, от васек не было особого вреда, а что такое Распределители, он знал, ездил в показательный московский васятник, когда для губернаторов сделали экскурсию под руководством все того же Тарабарова. Прежде чем они попадали в васятники, их подолгу морили в обезьянниках, досматривали, выясняли обстоятельства, а проще сказать – выбивали из них сведения; половина васек никаких сведений не помнила, и за это их били снова, уже без всякого смысла.

Решительную зачистку сулили ежегодно, но до нее как-то не доходили руки, да и иностранцы к нам почти уже не ездили – для кого было стараться? Впрочем, то, что происходило теперь на вокзале, по жестокости и масштабности было очень похоже на окончательное решение васятского вопроса. Васек вытаскивали из всех углов, где они обычно ютились, сапогами гнали в открытые грузовики, а кто не шел – тащили волоком; на вокзале густо пахло бомжом. Публика смотрела с явным одобрением, лишь немногие в ужасе отворачивались, кто-то пытался объясняться с милицией – милиция не слушала. Большая часть васек шла в машины покорно, тупо, с тем вечным неопределенно-несчастным выражением лица, с которым они скитались по своим темным маршрутам; лица у всех были темно-желтые, опухшие, клочья полос на головах – свалявшиеся, как шерсть в старой куртке; почти у всех непременно была в одежде какая-то красная деталь – некогда красная, точней сказать, ибо на васьках вся одежда была одного бурого цвета; несмотря на лето, многие были в вытертых кацавейках. Некоторые сопротивлялись, но молча; только одна машка, в которой от женщины оставался лишь пронзительно-визгливый голос, цеплялась за все фонарные столбы и умоляюще орала менту:

– Зая! Зая! Зая!

Мент продолжал тащить ее к машине, потом ему надоело ее беспомощное сопротивление, и он одним движением зашвырнул ее в грузовик; пролетела, кажется, метра три. Как только она плюхнулась в машину, на другие дряблые тела, визг тотчас прекратился. В суматохе отлова губернатор и Аша, оба прилично одетые, даже не без некоторого лоска, спокойно прошли к поезду, идущему на Барнаул.

– И ты скажешь – это ваши святые?! – не выдержал губернатор.

– Молчи, – сказала Аша. Губернатор видел, что она до крови прикусила губу.

– Что с тобой?

– Одного слова… одного слова моего хватило бы – отпустить их всех, – сказала она. – Я бы ментам сказала, и все. Твоим когда говорила, всегда отпускали.

– А ты говорила? Не знал.

– Не все тебе знать.

– Что за слово?

– Нельзя мне сейчас, сам знаешь. Да и не примут они теперь ничего от меня.

Она оглянулась. Грузовик уже завелся, васек увозили – но некоторые из них стояли у борта и смотрели вслед губернатору и Аше со странным, сосредоточенным вниманием.

– Узнали, – просто сказала Аша. – Меня что ж не узнать. Наше радио работает. Не бойся, не скажут никому.

– Куда их? – спросил губернатор, словно не он, а она должна была это знать.

– Откуда я знаю. Это твоим видней. Не слыхал вчера в Москве, зачистку делают или так?

– Не слыхал, – признался губернатор, поражаясь тому, что еще вчера его официально встречали во Внукове-2. Если честно, он был рад, что хотя бы к этой зачистке непричастен – и если она действительно началась и окажется вдобавок тотальной, на нем не будет хотя бы этой вины.

Они сели в зеленый грязный поезд; билетов не взяли – сунули денег проводнику. Брать билеты было опасно: кассиры спрашивали документы. Правда, в городе на них пока не оглядывались – видимо, розыск еще не начался или шел плохо, как и все тут в последнее время. Слава богу, вздохнул губернатор. Я просто не подумал, что в выродившейся странe и репрессии вырождаются, нам на радость. Впрочем, расслабляться не следовало. Мобильник он отключил, отправив на всякий случай эсэмэску Калядину – «Нуждаюсь в помощи, напиши, если сможешь» – и получив естественный для государственного человека ответ: «Ничем не смогу». Хорошо, подумал Бороздин, на его месте я поступил бы так же. Когда вся эта ситуация распутается и Тарабаров ответит за самоуправство, а Хрюничева сошлют из Сибири в Сибирь, я позвоню Калядину и кое-что расскажу ему, и он, возможно, поймет.

В конце перрона показался милиционер. Он вальяжно шел вдоль поезда, заглядывая в окна. Аша побледнела. Губернатор сидел против хода поезда и не видел милиционера – видел только Ашу, но по выражению ее лица обо всем догадался. Он оглянулся: мент был уже близко, вагонах в пяти от них.

– Даждь-бог, Даждь-бог, – повторяла Аша, еле шевеля губами; он скорее угадал, чем услышал.

– Он не успеет, – сказал Бороздин, имея в виду мента. поезд уже скрежетнул, готовясь тронуться.

– Даждь-бог, – лепетала Аша.

Поезд, однако, все не трогался, а мент был все ближе; можно было перейти в следующий вагон, можно сбежать назад – в тот, мимо которого он уже прошел… В руках мент держал листок с фотороботом.

– Не одна в поле дороженька, – пронзительно выкрикнула Аша.

Бороздин уставился на нее в недоумении.

– Не одна ненаглядная, – быстро заговорила Аша. Мент остановился и посмотрел вокруг.

– Не одна в поле дороженька,

Не одна безлошадная.

Мент постоял в задумчивости, выбросил листок и пошел вдоль поезда обратно. В ту же секунду колеса опять заскрежетали, и состав медленно тронулся в путь.

Аша улыбнулась гордо и открыто – он давно не видел у нее такой улыбки.

– С волками жить – по-волчьи выть, – сказал губернатор.

– И то правда, – ответила она. – Погоди, завоешь. Выть по-нашему – петь.

– А петь – что?

– А петь – ничего, имя такое. Петь, а петь, дай посмотреть! Она засмеялась, и он неуверенно улыбнулся в ответ.

За окном потянулись гаражи, заборы, исписанные заклятьями, и заросшие сухим бурьяном пустыри.

– Не одна в поле дороженька,

пела Аша,

Не одна безотрадная,

Не одна в поле дороженька,

Не одна беспощадная…

Часть четвертая