Желание быть городом. Итальянский травелог эпохи Твиттера в шести частях и тридцати пяти городах — страница 3 из 13


О России и ее березках в этом случае можно уже не упоминать: неотменяемая и неизменная, она и так встает в этой книге во весь свой колоссальный рост, заслоняя любые неземные пейзажи. Делая их умозрительными. Заочными.

Смерть неизбежна–2

В том же уже цитированном письме Блок пишет матери:

Милан – уже 13-й город, а мы смотрим везде почти все. Правда, что я теперь ничего и не могу воспринять, кроме искусства, неба и иногда моря. Люди мне отвратительны, вся жизнь – ужасна. Европейская жизнь так же мерзка, как и русская, вообще – вся жизнь людей во всем мире есть, по-моему, какая-то чудовищно грязная лужа…<…>

Единственное место, где я могу жить, – все-таки Россия, но ужаснее того, чтó в ней (по газетам и по воспоминаниям), кажется, нет нигде. Утешает меня (и Любу) только несколько то, что всем (кого мы ценим) отвратительно – все хуже и хуже.

Часто находит на меня страшная апатия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, – цензура не пропустит того, что я написал…9

Нынешняя греза об Италии приняла массовый, затяжной, едва ли не болезненный характер. Точно все дороги по-прежнему ведут в Рим и никуда более. Ну, может быть, еще в Венецию, Флоренцию, Милан и Неаполь.

Чем несвободнее и сложней становится жизнь в отечестве нашем, тем сильней воспаляются грезы об удивительном крае, идеально сочетающем природу, искусство с возможностью внутреннего покоя, будто бы приближающего нас к себе.

Или же к тому, что мы о себе думаем.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯДО

У поэзии и путешествия одна природа, одна кровь (я повторяю это вслед за Бодлером), и из всех действий, на какие способен человек, лишь они, быть может, вполне осмысленные, лишь они имеют цель…

Ив Бонфуа. Из эссе «Гробницы Равенны»

ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ. ВГЛУБЬРимини, Равенна. Классе

Совершенно понятно, почему Дант нашел пристанище в Равенне. Этот город для отдыха и тихой смерти…

Александр Блок в письме Валерию Брюсову от 02.10. 1909

…и тут стало как-то совершенно понятно, что нет никакой Италии, а есть эманации чистейшей (как спирт) спиритуальности, а то, что страна говорит по-итальянски и хранится на Апеннинах, – совершеннейшая случайность.

Дух веет где хочет и может, климат да история ему в помощь, но какая же разница, где произрастает тот или иной сад?

Мне это стало очевидным еще в Венеции, которая, очевидно же, ни разу не Италия, но что-то совершенно особое, ни на что не похожее, диковина. Дива.

***

Суть в том, что и во всей прочей географии важным оказывается текст, а не контекст – сбор грибов в заповедных лесах больших соборов, баптистериев, под черепичной кровлей деревенских церквей и периферийных храмов; струящийся пряный дух, припекающий макушку; ну и всякие иные кулинарные радости большого, разлапистого тома, поделенного на главы, ждущего охотников на привале. Когда между страниц встречаются песок и травинки.


Совсем иначе исполненные и наполненные промежутки, временны́е ли, территориальные. Возможность пожить другой жизнью, своей и чужой одновременно. Редуцироваться до себя отныне в благоприятных, а не угнетенных и угнетающих обстоятельствах.

Все это похоже на светлый коридор воздуховода, на сам воздуховод, вынужденный принимать для человеков вид страны, населенной планетами удивительных городов.

***

Путешествие выполняет те же функции (потакает тем же потребностям), что и написание текстов, немного иными средствами, конечно.

Правда, текст уже сам по себе результат, хотя, возможно, и промежуточный, а путешествие только стремится осуществить свои преобразования, но главное же во всем этом не то, что будет, но то, что уже есть, – одинокая фигура путника, как бы лишенного, подобно былинке, своего веса; носимого по необъятным территориям, способным пробуждаться лишь под взглядом странника – и вновь засыпать вечным сном, стоит их покинуть. Текст тоже путешествие и перемещение по формам априорного опыта, голимое одиночество голого человека, оставляющего следы на прибрежном песке…

***

Оно же копится, откладывается на стенках сосудов, как холестерин или возраст, никуда не девается – карта накопленных впечатлений и городов, в которые врастал, даже если более туда не возвращался.

Даже если они стерлись реверсом римской или греческой монеты, тем более что я люблю вживаться в новые территории – сам этот процесс вживания, распадающийся на стадии в духе системы жанров, поджанров и маргинальных дискурсов. Так и носишь с собой незримую эту усталость, копоть увиденного и пережитого, все сильней и сильней туманящую зренье.

И тем не менее едешь снова и снова туманить то, что снаружи, и наводить резкость на то, что внутри. Пытаясь понять, как они, два этих процесса, между собой связаны.

Твиты полета и заезда в Римини

Вт, 12:00: Осознал, что пересылать файлы мне теперь больше нравится через мессенджер, а не через электронную почту, как раньше. Письмо уходит, исчезая, а в чате наглядно видно, что собеседник нашел сообщение и прочитал его.

Ср, 05:59: Первый раз лечу в самолете, где вообще нет детей. Да и кто их возьмет на утренний, шестичасовой рейс. Взлетаем на первой зорьке.

Ср, 06:05: Попросив на взлете убрать все гаджеты, стюардесса села на приставной стульчик и уставилась в свой айфон.

Ср, 09:12: Здесь август. Воздух рельефен. Сразу же хочется переодеться во что-нибудь светлое. Но вместо этого надеваю темные очки.

Ср, 16:44: От аэропорта до ж/д вокзала в Римини 22 минуты на автобусе № 9 и два евро за билет. Касса не возвращает денег и не дает сдачи. Зато инструкция на нем есть по-русски, по-французски и по-немецки, но русский идет первым. Жарко.

Ср, 22:45: Поезд от Римини до Равенны идет чуть больше часа за 4.75 евро во втором классе. Едет практически по побережью, сквозь поля и курортные городки.

Полетная синусоида

Я написал уже и даже отправил космосу твит о том, что взлетали на зорьке, как командир корабля объявил про неисправность и самолет отбуксировали на штрафстоянку. В твите еще было про отсутствие на борту детей – главных ангелов-хранителей, обеспечивающих безопасность, мол, кто же берет детей на утренний, шестичасовой рейс, но телеграмма не ушла – связь на штрафстоянке отсутствовала как данность.


Взамен зато возникала, возникла эпичность затяжного ожидания – ремонта поломки (всего-то заменить какой-то блок), наступления дня, еще одной отсрочки от вступления на тропу. То, что путь будет нелегким, стало понятно из-за очередного катаклизма с Вим-Авиа, которых не только активно банкротят, но и мощно рассказывают об этом в медиа.


Славабогу, я с Вим-Авиа не связался, озадачился чартером, но и его сдвинули на целые сутки. Пришлось выбирать – ждать поездки, на которую настроился окончательно и бесповоротно, еще один день и еще одну ночь или сразу шагнуть в студеную воду бездомья.


Решающим аргументом стала пустота холодильника, последовательно подчищавшегося в течение последних дней. Ну и, конечно, пугала эта акустическая яма выпадания из графика. Не столько потому, что поездке может быть нанесен урон, просто еще один день болтанки вне расписания провести гораздо труднее, чем тягомотины конкретного сюжета с поломкой, которую, пока я пишу, все устали бояться. Пришлось доплатить за новый билет и выдвинуться в сторону Внуково по расписанию.

Тянуть резину

У каждого пассажира есть такие истории, связанные с нештатными ситуациями. Кто-то опоздал на рейс в чужой стране, чьи-то чемоданы потеряли, кто-то не успел на стыковочный рейс и завис в Риме (Барселоне, Сыктывкаре) на ночь в окраинной гостинице, декорированной точно нарочно для фильмов Дэвида Линча.


В этих случаях обязательно есть сюжет и счастливая развязка, случайные знакомства и вынужденное дольче фар ниенте, обращаемое в расслабление и в конечном счете, если получится, в пользу. Задержки или остановки в пути проявляют, выявляют, почти до каких-то материальных величин, густой экзистенциальный замес, оставляя человека один на один даже не с обстоятельствами, но с самим собой.


Тянуть резину – это наша работа, призвание и судьба, однако избалованность характера требует, чтобы все свершалось с нашего произволения. Я не против подождать и потерпеть, но этот пункт программы тоже должен быть внесен в меню. Хотя бы в самый конец, где мелким шрифтом пишут, что чаевые включены в счет.


Задумывая путешествие без плана и правил, я понимал, что подобные оттяжки обязательно будут, но не думал, что прямо с самого начала, когда еще не взлетели, но уже потеряли кучу времени и денег.


Денег не жалко, трата времени никогда не бывает пустой, поэтому не так надсадна, печально, что все эти попутные песни и вспышки насыщенной экзистенциальной бледности быстро стираются из памяти, архивируются тут же, на месте, как только момент настоящего перестает растягиваться.


Они вытесняются более зрелыми плодами запланированных впечатлений, так как понятно же, что мы помним не то, что видели или слышали, но то, что планировали подумать по этому поводу.


Любая безнадзорная комета, изначально не включенная в бизнес-план, обречена на забвение, хотя для меня нет ничего интереснее насыщенной бессюжетности.

***

Стоим у взлетной полосы. Одно дело мечтать о путевой цезуре внутри организма своей квартиры и совершенно другое – сидеть на месте «б» между двух спящих (салон почти весь дремлет) и, выглядывая в иллюминатор, замечать, как небо наливается силой кавернозных тел.


Внутри небесного ландшафта, точно шпанские мушки, возникают прожектора садящихся авиалайнеров. Кажется, день будет солнечным, светлым, настоящий подарок судьбы для конца сентября.


Зато при свете дня в соседнем ряду обнаружился мальчик, который спал, пока шел ремонт неполадки, свернувшись калачиком. Если бы не поломка, я бы и не знал, что у нас все-таки есть на борту один ангел-хранитель.

Счастливого приземления

Мы летим, и сильно устает спина, она уже заранее устала от ожидания долговременного полета и выпадения из календаря, а тут еще оттяжка из-за этой поломки, увеличившей полет на целый час.


Дисциплинированно терплю, и все терпят, претерпевают и переживают неудобства, особенно люди больших размеров и корпулентные, также не везет длинноногим, хоть в чем-то мой рост способен пригодиться – ведь я уговариваю себя тем, что устаю меньше других, а это методологически неверно: чувства других не должны волновать, в зачет идет только собственная переносимость/непереносимость.


Мы летим, все более вовлекаясь в предчувствие прибрежного рахат-лукума, разлитого в рыхлом, точно песок, прибрежном воздухе, словно цвета имеют вкус: небесно-голубой – с привкусом пряничной патоки, желто-песчаный – с текстурой печенья, кирпичный – с послевкусием кирпича, размоченного водой.


Все ждут лета и большого пространства с незакрытой второй скобкой – отсутствие этажности и нарочито человеческий ландшафт (если смотреть на Римини или на Равенну сверху, вспоминается поздний Сезанн), имеющий нарочито человеческое измерение всей этой запущенности – процесса, давным-давно запущенного в неостановимость вместе с медленным одичанием палисадников и садов, зарастающих прожитым временем и плавно переходящих в песок пляжей.

Важно уйти от ожиданий, предложенных бедекером, выковыривающим из Равенны изюм; город всегда иное – синтаксис длительностей и складок, заставляющих взгляд загибаться за угол, если и опережая фланера, то на какую-то пару минут, а то и того меньше.

***

Между прочим, в Равенне Глеб Смирнов обещал траву в полный рост. Мне за пару часов до посадки она кажется пыльной – нужно же что-то противопоставить чистым краскам мозаик.


Идея в том, чтобы записывать предощущения, а затем сравнивать – сбылись они или не очень. Забава, возникшая из ночных и вечерних бдений, выкликавших осязательные практически впечатления из микста интернета, путеводителей, книг и догадок.


Иногда кажется, что нет ничего слаще предчувствий, и даже сама эта поездка более не нужна, а служит почти служебным завершением гештальта.

***

Воздух в Римини фигурист, наварист, складчат; бархатный, словно портьера, он струится, подобно древнему фризу, в каком-нибудь направлении. И если начинает опережать твое направление, то превращается в ветер. Точнее, в ветерок, так как внутри такого лета сильных ветров не бывает.

***

Все никак невозможно оторваться от родной речи. Кажется, что в Римини большинство говорит по-русски.

Дело даже не в том, что в аэропорту, похожем на районный автоцентр, кроме российских пассажиров никого не было. Сев в городской автобус, чтобы доехать до вокзала, тут же угодил в жаркие разговоры двух итальянок мариупольского происхождения. С ними же в ожидании поезда (и не только с ними) столкнулся уже на перроне, чтобы вновь начать вечный спор славян между собою.

Хотя никакого спора, если честно, не вышло. Враги у нас общие. Но и в очереди к билетной кассе подошла сначала одна питерская девушка, затем другая – тоже едут в Равенну, а не знали, что билеты следует компостировать на перроне.

Можно, конечно, прикинуться «человеком мира» и снова надеть темные очки (солнце отогрело мне макушку минут за 15, хотя питерская барышня жаловалась на вчерашние дожди), но от себя все равно не сбежишь, да и зачем сбегать, если вроде сбежал?

***

Со многими нашими туристами здесь происходит одна и та же эволюция (много раз замечал). Подобно профессору Плейшнеру, разомлев от воздуха свободы, русские начинают воображать себя «истинными европейцами».


Чаще всего выходит неловко – без чужого пригляда мы начинаем возвращаться к себе, приумножая идентити ощущением собственной правоты, выдаваемой местному люду по праву рождения. Этим тотальным отчуждением от всего и от всех невозможно не заразиться. Так наше самоощущение и плавает в подвижном желе между забитостью и временным освобождением от свинца российской гравитации.


Я подозревал, что поездка в Италию по контрасту, что ли, будет посвящена «думам о родине», мы ведь без этого не можем, но даже не догадывался, до какой степени.

Апология Шкловского и Бахтина

Разумеется, дело не в любви к искусству, а в необходимости побыть, сам-на-сам, в другом месте. Совсем в другом. Отморозиться [отчуждиться, остраниться] от родимой истерики (она же не только в «политике» проявляется, но и все прочее гвоздит), тысячекратно возрастающей в пустой и гулкой Москве с ее домами, далеко стоящими друг от друга, татуированными шоссе да пустырями.


Искусство – повод и перевод желания в видимую плоскость. Культурная программа позволяет прочертить осязаемые границы пути, а также задать понятные всем игровые правила. Но даже в отдельной рубрике «историко-культурного наследия» здесь нельзя объять необъятного, из-за чего едва ли не самое интересное возникает в маневрах и в оттенках оценки, в логике выбора памятных мест. Путник выбирает их, вынужден выбирать едва ли не на каждой развилке.


Но искусство – средство, а не цель, понять которую в лучшем случае можно, только уже приземлившись, на обратном пути, в Москве-мачехе, отгораживающейся от людей ожерельями своих Домодедовых да Шереметьевых.

Первая порция твитов из Равенны

Чт, 07:27: В историческом центре Равенны, недалеко от могилы Данте, видел на улице воскресшего Каравайчука в лиловом берете. Почему-то даже не удивлен.

Чт, 08:54: Начал культурный промысел с Сант-Аполлинаре-Нуово со знаменитыми мозаиками, так как она близко к дому и я мимо проходил, когда с вокзала шел.

Чт, 09:15: Могила Данте стоит рядом с кенотафом Данте в углу центральных городских площадей. Интересно, сколько из осаждающих их туристов читали «Божественную комедию» или хотя бы «Новую жизнь»?

Чт, 09:17: Ранние мозаики в апсиде Сан-Витале на равных окружены барочными фресками и интерьерами. Уникальное соседство, которое еще не встречал.

Чт, 09:20: Сант-Аполлинаре, Сан-Витале, Мавзолей Галлы Плацидии, археологический музей и баптистерий Неониано входят в один недельный билет за 9.50 евро.

Чт, 09:25: Ужин из двух (ок, четырех) блюд за 37€ с красным вином. Не понравился. Гриль оказался шашлыком, а не куском мяса, местный суп – пельменями в бульоне. Зато на главной площади города – del Popolo  – и среди итальянцев совсем не туристический ресторан оказался.

Чт, 09:48: За окном кричит кукушка, в садике шуршат ежики и ящерки, магнолии распространяют ароматы через соседские заборы. Чтоб я так жил.

Чт, 10:45: За 25 € в соседнем Qoop куплен багет (0.90), полкило черри (1.50), полкило винограда (1.98), три нарезки ветчин из Пармы (3.19, 1.98, 1.70), два куска сыра «Эдем» (1.49), четыре ванильных йогурта (1.68), колбаса (4.13), печенье, оливки (0.53), дезодорант. И пакет, конечно же (0.10).

Ожидания от Равенны. Отладка технологии

Мое предчувствие этого города имеет явно книжный характер. Хотя, чтобы выкликать его, нужно смотреть не в книгу, но куда-то в сторону, вбок. Тогда там, на границе периферического зрения и зоны слепого пятна, начинается в собственном соку завязь новой жизни, возникающей внутри теплого солнечного коридора с оранжевыми и бледно-зелеными инфузориями, похожими на медуз, плавающих не в умозрительной воде, но во вполне реальном воздухе.


Видение Равенны напоминает древний выцветший дагеротип, в котором среди песчаных пустошей, точно в пустыне, виднеются останки романских храмин, занесенных жарким безвременьем чуть ли не до половины. Кое-где из этих барханов топорщатся серые злаки – по их состоянию, пыльному и сонному, невозможно понять, живые они или же давно высохли за ненадобностью. Нет города как такового, есть лишь обломки знаменитых церквей с чудесными мозаиками внутри. Мне иногда мерещится даже, что церкви эти стоят без крыш и зияют выбитыми глазницами, хотя ум понимает, что власти вряд ли оставят их в безнадзорности. Да, и песок хрустит на зубах.

Первоисточник визуализации

Важно, что в моей фантазии города нет – есть четкая линия горизонта, собирающая россыпь достопримечательностей в единый, точно троллейбусный, маршрут: церковь – церковь – мавзолей – базилика – еще один мавзолей – гробница Данта, окруженная сухими зарослями камыша, зачем-то выросшего на берегу некогда ушедшего моря.


От постоянных сеансов домашней визуализации сборник эссе Ива Бонфуа с чудесной медитацией «Гробницы Равенны» (перестроечная плохая склейка, репродукция пустынного города де Кирико на обложке, легкий налет дидактики первооткрывательства) давным-давно распался на отдельные страницы.

Я иду по этому городу. Тот таинственный промежуток, который отделяет эхо от крика, простерся между моей реальностью и чем-то абсолютным, движущимся впереди… Что же это в самом деле такое: чувственный мир? Я назвал его городом, ибо наша мысль недостаточно внимательна к тому, что бытие погружено в видимость, а видимость всегда слишком пышна и потому становится для нас подлинным наваждением, – даже если речь идет о развалинах, о самых скромных, невзрачных вещах. Но грань между чувственным и понятийным проводит не только видимость, не она одна…10

По улице Рима

От вокзала шел на поселение за городскими воротами (уютный район из тихих улиц, застроенных неброскими двухэтажными особняками в садах) по прямой, широкой улице, мимо барочной церкви, затем роскошного романского храма (Сант-Аполлинаре-Нуово – одна из главных достопримечательностей с мозаиками) и темно-коричневого Дворца Теодориха, которым заканчивается очередной квартал.

Далее там же, с отступом, Пинакотека с Музеем современного искусства, очередная арка городских ворот, после которой почти сразу начинаются двухэтажные предместья. Плотно застроенные, дом к дому, старинные улицы плавно переходят в совсем уже «частный сектор», который хочется обозвать «консульским городком».


От вокзала до дома я, считай, насквозь прошел Равенну – по одной из ее граней. Здесь, на периферии, в отдалении обсосанного всеми центра, формируется новый культурный кластер, альтернативный традиционному, возле Сан-Витале и Мавзолея Галлы Плацидии, граничащих с «Зоной Данте». Но пока район улицы Мира мало обжит: туристы сюда забредают в основном в Сант-Аполлинаре-Нуово да в Арианский баптистерий, тоже с мозаиками по купольному кругу, расположенными на углу обычного культурного маршрута, а внутрь не углубляются.


Равенна оказалась ровным, равнинным, современным (среднеевропейским) городом, вытянутым во все стороны, стекающимся к привокзальной площади, откуда он затем растекается плотной, но невысокой, не совсем современной (без стекла и бетона) застройкой без запятых и пустырей. Ключевые слова – уют и покой. Гуляя, начинаю загорать.

Белый дом на неделю

Ченси (бодрая тетушка с челочкой и лучистыми глазами, в них ничего, кроме оптимизма и доверия) сдала мне первый этаж своего дома с боковым входом. У второго этажа совсем другая директория – с большим дворовым хозяйством, включающим сад. У меня только небольшой палисадник, большой зал-студия, переходящий в кухонную зону, просторная светлая спальня с живописными портретами бабушки и дедушки Ченси. Старики суровы и полустерты.


Архитектурно дом напоминает особняк, где живет семья Феллини в фильме «Амаркорд» (он там появляется уже в первых кадрах)11. Всю неделю я буду думать, что Ченси живет с семьей на втором этаже, куда поднимается по белой лестнице, закрытой на ключ (в кухне есть запасный выход к ней). Но когда я буду сдавать квартиру перед отъездом, Ченси приедет откуда-то со стороны центра – живет она в другом месте, а дом – это улыбчивый бизнес и ничего личного.

У Airbnb есть налог на уборку, поэтому милая тетушка позовет уборщицу-азиатку, чтобы и духа моего в Равенне не осталось.


Но то – только через семь дней, после всего этого города-предисловия, Равенны-въезда с идеальными, надо сказать, жилищными и бытовыми условиями. В других городах будет не хуже (за исключением прокола возле Урбино и кемпинга в Сиене), но уже не так вольготно и одиноко. Тем более в Равенне – совсем еще летнее солнце: свет как в августе, закат окрашивает белый фасад в насыщенный светло-розовый.

Сант-Аполлинаре-Нуово

Свою первую церковь с равеннскими мозаиками я видел, когда шел по улице Рима, и сразу узнал. Первоначально, разумеется, по колокольне, круглой и кирпичной, как фабричная труба.

Только на трубе этой, против логики, отчего-то возникли окна в восемь рядов. Причем три первых ряда – обычные, одностворные, а начиная с четвертого ряда в кирпичной рже возникает перемычка – белая мраморная колонна. У двух самых верхних этажей в каждом окне уже по две колонны, из-за чего у своего основания колокольня кажется тоньше, чем на верхотуре.


То ли неровность, то ли неловкость, так или иначе, сверху или внизу, в асимметрии и в многочисленных перестройках, но вся эта намеренная кривизна постоянно настигает плосколицые романские храмы «типично ломбардской постройки»12, как правило отступающие, подобно Сант-Аполлинаре-Нуово, от красной линии улицы в глубь квартала.

А там, точно вуалью, древнее лицо фасада прикрыто следами старинной переделки – мраморным портиком XVI века. Три центровые арки и две мало отличные от них по бокам выступают вперед новым видом. Для нас, впрочем, мало чем отличимым от старого, настолько он точно вписан в предыдущее состояние храма.

Смена вех

Первоначально, когда базилику, как свою придворную церковь, строил король остготов Теодорих, по вере своей бывший арианином, храмину посвятили Спасителю. Но когда арианство объявили ересью и церковь перешла к правоверным, ее переосвятили в честь святого Мартина Турского.


Это произошло уже при Юстиниане, завоевавшем Равенну в 540 году, и последующую половину тысячелетья здесь ничего не менялось. Но в IX веке сюда перенесли мощи святого Аполлинария, первого равеннского епископа, которые раньше покоились в церкви Сант-Аполлинаре в порту Классе (эту церковь с самыми поздними мозаиками «равеннского цикла» я посмотрел за день до отъезда в Римини и Урбино).

Из-за чего базилику вновь переосвятили. Чтобы два храма, связанные с мощами первого епископа, не путались между собой, один из них (тот, что в Классе, то есть за городом) так и остался Сант-Аполлинаре- ин-Классе, тогда как тот, что на улице Рима, начали называть Сант-Аполлинаре-Нуово.

Три ряда мозаик

В XVI веке Сант-Аполлинаре-Нуово начали существенно перестраивать – весьма ощутимо (на 1,2 метра) надставили ряды коринфских колонн, отделяющих центральный неф от боковых, ну а мозаичный плафон, который зрители называли «Сан-Мартино с золотыми небесами», заменили кессонным.

И так как дело было уже в XVII веке, соорудили барочную центральную апсиду.


Из-за «неглубокой геометрии», в отличие от привычной для таких церквей вытянутости, Сант-Аполлинаре-Нуово «тяготеет к формированию зального пространства». Все это не лишило интерьер базилики легкости и просветленности, закрепляемых большими окнами, а еще роскошным мозаичным фризом над колоннадой центрального нефа с двух внешних сторон.


С одной стороны центрального нефа вполоборота к зрителю идут в сторону алтаря мученицы северной стены: в белых одеждах с зеленовато-золотоносными накидками, болотный фон которых отличается от сочного зеленого фона «позема» мозаик – фона, постепенно переходящего в чистое золото наверху.

С ними рифмуется ряд мучеников южной стороны в белых одеждах с такими же нимбами и переливами поблескивающего, плавно загустевающего, зелено-червленного фона…

Вот из-за этих «плакатных» фигур, объединенных (совсем как на фризе афинского Парфенона) единым ритмом бесконечного шествия, паломники идут сюда вот уже не первое столетье.


Впрочем, далее открываются и следующие этажи изображений. Потому что сначала, с налета войдя в ангар, как во внутреннюю воду, я сказал: «Ах!» – и почти полностью погрузился в это освежающее, точно футбольное поле. И лишь потом, постепенно въедаясь в него взглядом все глубже и глубже, читай: все выше, и выше, и выше, увидел изысканные надстройки локальных сюжетов.


Внутри ведь светло как днем. А это и есть будний день, плавно уходящий за горизонт гулкой залы. Но внезапно начинает казаться, что в этом перпендикуляре день задерживается и отстает от собственного расчета – улицу тянет в закат, здесь же из-за свежести изображений все еще и всегда вечный полдень. Свежий, как только что скошенная трава.

Игла в яйце

Ну да, мозаики расположены в три яруса, и над основным монументальным шествием есть еще один ряд фигур пророков и святых, вставленных в межоконные проемы. Отличить святых друг от друга почти невозможно, так как в Раю, говорят, между душами нет различий.


Еще раз – и вдумайтесь: иконография изображений здесь настолько древняя, что у святых нет символических предметов и узнаваемых черт, по которым мы их теперь различаем на иконах и религиозных картинах; она же только формируется, вместе со всем прочим каноном, ритуальным, текстуальным, содержательным, административным…


Для меня это и есть главный равеннский парадокс: с одной стороны, какая-то бессодержательная древность, укутанная самой что ни на есть «мглой веков», с другой – идеальная свежесть и яркость словно бы вчера законченных монументальных панно.


Над святыми, ярусом выше, уже под самым потолком Сант-Аполлинаре-Нуово, расставлены сцены Чудес (на северной стороне) и Страстей Христовых (на южной), появившиеся еще при Теодорихе.


Он и сам там в каких-то мизансценах присутствует (и его дворцовые палаты, между прочим, тоже можно разглядеть – как и вид тогдашней Равенны, города-героя, столицы и порта), благородный такой, не сказать чтобы варвар с берегов Дуная.

Другие детали строили позже, потом перестраивали, угождая вкусам новых эпох, что и создало палимпсест, который интересно разгадывать.


Как по мне, так вот именно эти умозрительные реконструкции (представить собор без барочного намордника центральной апсиды, словно отрезанной от зального объема широким пресбитерием, делающим алтарь как бы помещенным то ли в сокровищницу, то ли в анатомический театр…

Ну или залить нынешние кессонные квадраты золотым и синим мозаичным небом…

Или же убрать пятиарочный мраморный портик XVI века с фасада V) самое интересное, что может быть.

Но, разумеется, только уже после чувственного восприятия красот всего комплекса разнородностей, их нынешнего соединения в «единый текст».

В камельке открытом огонь горит

Да-да, именно в такие моменты мысленно я прокручиваю в голове 3D-макеты, раскрашивая их торопливым ожиданием, точно меня подгоняют. Но оно ведь так и есть. Найдите три, пять, шесть, десять отличий. Зафиксируйте, как по стенам, изгибам территорий и загибам пространства струится незаконченное прошедшее.

Равенна как самое «начало» истории того искусства, которое мне интересно, сохранилась меньше других городов. Здесь тот самый интересующий меня город остался лишь верхушкой айсберга, чудесным образом сохранившего только мозаики и то, что их буквально окружает.

Хотя пишут, что некоторые мозаичные мизансцены порой слишком вольно реставрировали: заменяя Спасу книгу в руках, задуманную Теодорихом, на скипетр в 1860-х или же изгоняя фигуры придворных из-под арок дворца Теодориха. Раньше они там были, и было там густо, теперь – пусто, говорят, что пучина времен поглотила.

***

Все равеннские церкви при мозаиках набиты воздухом, точно товарные поезда, перевозящие тишину. Раз уж кроме фресок ничего не осталось. Ну если только еще пустые саркофаги, словно бы случайно позабытые у стен. Какие-то внутри, какие-то снаружи.


С резьбой и надписями, римскими и византийскими, арианскими и правоверными, но обязательно пустые, дочиста выскобленные. Описывая «Гробницы Равенны», Ив Бонфуа исходит из поначалу непонятного восторга, который эти каменные короба у него вызывают. Я бы, конечно, привел цитату, но что-то у меня тут с текстами Бонфуа небольшой перебор.


Честно говоря, я не сразу понял, почему вид этих пустых и окончательно окаменевших погребений со сдвинутыми крышками говорит Бонфуа о возможности Воскресения. И что пусты они не зря.

Сан-Витале

В Сан-Витале идут за мозаиками, но там есть еще и «современные» (XVI века) барочные фрески, они идеально соседствуют. Когда заходишь в храм, сразу же попадаешь в подкупольный зал с барочными феериями. Светло-коричневые триумфы с ангелами и святыми в разноцветных небесах закипают, как вода в чайнике.


Между прочим, именно этот мощный купол изучал Брунеллески для создания первого европейского купола Санта-Мария-дель-Фьоре во Флоренции. Но в Википедии про устройство Сан-Витале можно прочесть по ссылке, я же сосредоточусь на ощущениях.


Их задает барочный вихрь, направленный вверх, так как «общее пространство» вытянуто и поставлено на большие боковые колонны. Пол украшен мозаиками, а вся красота начинается примерно на уровне третьего-четвертого этажа – территория собора разворачивается вширь, невидимая со стороны: когда подходишь к Сан-Витале, похожему на грибной куст, кажется, что он достаточно локален и прост. А попадая внутрь, охаешь от омута, в котором есть загустевающая сладость пустоты, отпущенной на свободу, – и портал выхода в другое измерение: мощная, углубленная в себя апсида, разукрашенная яркими, будто бы позавчера законченными мозаиками.


В церкви, разумеется, полумрак, и невозможно разглядеть, что верхние росписи обрамляют архитектурные обманки на сводах и стенах; кажется, что ниже купола находится сложное убранство ротонды с арками, за которыми видны проходы, поддерживаемые колоннами, где также виднеются богато украшенные купола небольших башенок.


Как мне объяснили знающие люди (я-то этого не заметил), большая часть этих деталей нарисована (1780) в духе театральных иллюзий болонскими художниками Бароцци и Гандольфи, а также венецианцем Гуарана.


Но все это предисловие и преддверье перед основной апсидой, противоходом оформленной по поручению Теодориха Великого совершенно в другое время (546–547) и в другом стиле.


В «базовом корпусе» темно и загустевает неспешная осень, под сень мозаик попадаешь точно в заповедный сад или же на луг, цветущий полевыми цветами. Кирпично-коричневое барокко, оставшись за спиной, то ли отступает, то ли рассыпается, как бы подталкивая внутрь волшебного воздуховода. Желтое и золотое здесь сплетаются с зеленым и голубым, а в узоры и арабески, оплетающие косяки и своды (аркады и конхи), вписаны святые и герои – в том числе император Юстиниан и его супруга Феодора.


Разные поверхности – стены и простенки, перекрытия, вогнутые разноцветные поляны апсид и обрамления окон – наполнены каждая собственным ритмом и исполнительским усердием, из-за чего недвижимое воинство, оплетенное лианами декора, льется, вьется, бежит куда-то, недвижимое и самоуглубленное, заводит медоточивые шашни с глазами и вестибулярным аппаратом.


Встреча Рима и Византии происходит в Сан-Витале столкновением старого мира мозаик, заряженных закатом Античности, и новой угрюмости, наступающей по всем фронтам.


Можно было бы обозначить это столкновение как катастрофу, в которой «все умерли», однако гений оформителей и архитекторов, вписавших разноцветный луг в темную торжественность всего остального, противоречит унынью.


Это сделано столь умело и ловко, что у взгляда не остается альтернативной логистики – все подчинено четкой расстановке акцентов, заставляющих двигаться с окраин восприятия точно к центру света.


Поскольку поначалу в апсиде толпились туристы, прежде чем перейти к мозаикам, я решил прогуляться под барабаном купола и обойти базилику по темному кругу, чтобы отметить мозаичные полы и мраморные саркофаги, запрятанные за колоннами.


Поступив против задуманного авторами порядка, я почувствовал, как церковь сопротивляется моему своеволию, словно бы насильно разворачивая меня в сторону небесного сада.


Сопротивлялся я недолго, бросил бег по кругу и тоже пошел греться туда, в самый центр рассвета.

Зона вне мира

В Равенне несколько мест силы, разбросанных в разных частях города, и все они вскипают вокруг мощных архитектурных или культурных ускорителей – как Зона Данте или территория на задах Дуомо.


Ускорители необходимы для этого интерфейса, и самого по себе мощного да экстраактивного – средневековые города копят силу наперегонки с усталостью, это противоборство мгновенно передается фланеру, исподволь попадающему внутрь перетягиваемого каната.


У романских церквей или же на площадях, оформление которых занимало века, взбухают омуты одышки, и вместо того, чтобы расслабиться и передохнуть, спотыкаешься на желании спрятаться куда-то подальше, поглубже. Других, видимо, это не касается, так как люди на площадях любят жить особенно активной и протяженной жизнью – примерно как на лесной опушке, залитой солнечным светом. Или на сцене спектакля.


Зона Мавзолея Галлы Плацидии, стоящего наискосок от Сан-Витале и Национального музея, – ровно такой заповедник вненаходимости, выделенный в отдельное агрегатное состояние. Вокруг изгороди археологической территории шумят кафе и галереи, торгующие туристическими мозаиками, а переступаешь порог охранной зоны и словно откатываешься назад – не в каком-то там историческом времени, но в собственном хронотопе.


Внутри него есть такие тихие, будто бы лестничные площадки пустых домов, где никто уже давно не живет. Может быть, имеет смысл говорить об окончательно забытых состояниях из прошлой, позапрошлой жизней – об опыте переживания, который был да сплыл, а теперь возникает по аналогии и ищет рифмы.


Или же, может быть, так работает предчувствие иных охранных зон, выделенных для памятников других городов и стран, где еще только предстоит побывать. Этот зеленый газон между романских строений (помимо мавзолея и монументально набычившегося Сан-Витале здесь еще стоит действующая церковь, а вокруг да около идут реставрационные и археологические работы) связывает и стягивает разрозненные строения воедино – то ли разглаживая, то ли комкая травяную скатерть.

Мавзолей Галлы Плацидии

Низкорослый, пришибленный Мавзолей Галлы Плацидии затерялся в самом углу. Видимо, для того, чтобы стать главным раздатчиком умозрительного вай-фая, окучивающего сначала территорию возле, а затем и весь прочий город.


То, что он мощный, чувствуется сразу, даже на расстоянии, несмотря на внешнюю неказистость. Огибаешь шершавые, грубые стены, попадаешь внутрь, где встречают поблескивающие сокровища.


Мозаичные панно работают средостеньем двух цивилизаций, прорастающих друг сквозь друга. Технологии – древние, римские, содержание – яростно актуальное: христианство как последняя мода насыщает старые мехи собственным смыслом. Это не революционное, но эволюционное, растительное и органическое преображение, подмигивающее яркими цветами на голубом, золотом, фиолетовом, желтом, болотном глазу.


Входная арка оформлена как параллельный фиолетовый небосвод, но небо есть и выше – дальше, под главным подкупольным потолком, выгнутым кошачьей спиной. Звезды здесь уже не текут по реке в том или другом направлении, но центростремительны и бегут на встречу друг с другом.


«Открылась бездна, звезд полна» – это как раз про эти мозаичные своды. Не скажешь, что арочные проемы и главный купол разогнаны до больших скоростей и как-то особенно выгнуты: амплитуда их невелика, но там, где заканчивают архитекторы, приходят мастера мозаичных дел, и язык не повернется назвать их ремесленниками.


Есть свобода сделать так, как тебе нужно, и Википедия всем объяснит политические смыслы и идеологические подтексты заказа, к которому, возможно, Галла Плацидия не имела отношения – умерла она в Риме, там была похоронена, а Равенна довольствуется неусыпным кенотафом, всем на радость и на удивление.

Эта взаимность времен притягивает – хочется бежать дальше, но застреваешь, осоловело шаришь глазами по сводам, в углах которых машут руками фигуры в тогах. Нужно идти расставлять галочки дальше, но как отказаться от бездны, в которую уже заступил?


Музейное мышление учит правильно рассчитывать силы, экономить усилия и пропорционально тратить время, так как за любым поворотом может случиться что-то еще, насыщающее и забивающее воспринимательную машинку до отказа.


На этом противоречии, собственно говоря, и строится вся моя экскурсионная политика в Равенне – остановиться, чтобы запомнить, бежать, дабы забыть, освободив место на жестком диске для новых мгновенных снимков.

Первый блин комом

Первый день самый всегда неудачный – приходится пересоздавать мечту заново. Все, что наворожил, рушится.

В Национальном музее нет картин, в Мавзолее Теодориха, на прогулку к которому потрачено столько времени, не видно ничего особенного, несмотря на пылкие восклицания Муратова. Торжественный ужин в ресторане скомкан из-за незнания языка и комплексов, непредсказуемо активизирующихся не к месту, в самую последнюю минуту. Захлестывают суета и стремление поспеть везде и сразу, катарсис захлебывается, откладывается. Супермаркет возле дома оказывается закрыт (до которого часа работает Куб?), остаешься без ужина. Подушка жесткая, одеяло колючее, словно бы взнузданная субъективность выстраивает дополнительные стены и границы.

Но для того ведь и нужно ехать, чтобы подхлестывать ее далее, просто по пути налипают непредумышленные детали и в какой-то момент их становится слишком много. Эквалайзер, впрочем, начинает отлаживаться ближе к вечеру, к сытости и усталости, переходящей в новое качество. В иное агрегатное состояние. Когда попадаешь под «крышу над головой» и находишь геркулесовые хлопья, забытые предыдущими жильцами, оливковое масло и пакетики с чаем. Новый мир возникает из обломков старого – перестройка идет на глазах, главное – не торопить ее, иначе может нарушиться цикл и все пойдет прахом. Жизнь учит: никаких пропущенных звеньев быть не может – дороже выходит.

Это же как с любыми качественными покупками – я не так богат, чтобы гоняться за дешевизной. Приходится терпеть и ждать, покуда завяжется новая карта-схема, вызреет и упадет спелым плодом куда-нибудь за изголовье.

Вторая порция твитов из Равенны

Чт, 17:06: В Национальный музей Равенны (6 € ) по соседству с Сан-Витале можно было бы не ходить. Два клуатра, римские древности. Живопись закрыта.

Чт, 17:10: Баптистерий Неониано (V век) у Дуомо (общий музейный билет) с мозаиками как у Галлы Плацидии, впрочем более скромными. Зато сам Дуомо масштабный.

Чт, 17:15: До мавзолея Теодориха (4 €) в отдаленном парке шел на самый север. Прошел город параллельно ж/д путям. Прогулка удалась, а культпоход нет.

Чт, 17:34: На улице Рима веселый народ прямо сейчас возводит инсталляцию у Музея изящных искусств: стога, сделанные из стекляруса, – оммаж Моне, разумеется.

Чт, 17:41: Судьба у меня такая: в ресторанчике, где все блюда за шесть евро, заказать себе за семь пятьдесят, оставить царские чаевые и не наесться.

Пт, 08:57: Говоря о Равенне, люди светлеют лицом, как на солнце, точно про детей говорят, святых или мимимишных котят. Удивительное единодушие.

Пт, 17:00: Город, имеющий свой четкий набор колеров, задает фотографам сложный урок: сделать в Равенне черно-белую фотографию сложнее, чем в другом городе.

Пт, 17:02: Три дня в Равенне переживаются как вечность. Ездил сегодня в Классе смотреть Сант-Аполлинаре-ин-Классе, на что ушло меньше двух часов.

Пт, 17:03: Два школьника пинают мяч посреди пустого торгового центра. Прямо среди зеркальных витрин. Вежливо останавливаются, если появляются люди, пропускают, и вновь за игру.

Пт, 17:11: Собирать город как пазл. Собирание города из параллелей и перпендикуляров, кругов, тупиков и проволочек. Начинает самоорганизовываться и проявлять смысл – Равенна вступает со мной в диалог. И не на территории музеев.

Пт, 17:16: До Классе меньше 10 минут на электричке (1.50 € в одну сторону), вход в церковь (5€), которую видно уже с вокзала, смотрит в пустые поля…

Пт, 17:32: Очередные новости из Куба в 24.28 евро. В основном из отдела готовых блюд. Пяток куриных крылышек на гриле – 1.62, жаренный лук – 1.84, томленые свиные ребрышки – 4.72. Две упаковки супа минестроне – по 2.68 (два порции в каждом). Фокатта – 1.78. Мясные нарезки – 1.78, 1.74, 1.19. Паста Fettuccini all’novo – 1.85. Полкило дамских пальчиков – 0.79

Пт, 19:36: Окна в доме открыты весь день, а пыли нет. В принципе нет. По инерции проводишь пальцем по полировке, и ноль. Зато много комаров и мошек.

Сб, 10:33: На четвертый день чувствуешь себя в Равенне старожилом, поглядывая свысока на гусиные стайки туристов, тянущихся за экскурсоводом. Пора бы и честь знать.

Национальный музей Равенны

Честно говоря, я искал, где в Равенне выставляют средневековую живопись, но для этого надо идти в Музей изящных искусств на улице Мира, который недалеко от дома. Пока я до него шел, картины смотреть расхотелось – судя по сайту, коллекция состоит из второстепенностей, тем более на фоне мозаик, блистающих буквально по соседству в той же Сант-Аполлинаре-Нуово. Равенна не место, где следует искать и смотреть живопись. У города иные специалитеты, и это видно даже моим невооруженным глазом.


А в Национальный музей хотелось зайти еще и потому, что он находится в одной охранной зоне с Сан-Витале и Мавзолеем Галлы Плацидии. Правда, билеты туда разные – в музей отдельный вход, а два шедевра с мозаиками включены в городской общемузейный билет за 9.50 (действует неделю) вместе с Сант-Аполлинаре-Нуово (был вчера), Археологическим музеем у Дуомо (даром не надо) и баптистерием Неониано (тоже у Дуомо).


Мне хотелось еще раз зайти в Сан-Витале, посмотреть на иллюзионистские фрески, но за один день пост охраны переместился с точки по периметру музейной зоны внутрь – как раз на границе Национального музея и дороги, ведущей к церкви и мавзолею, так что гештальт, связанный с ними, остался незакрытым.

Национальный музей оккупировал два бенедиктинских монастыря с двумя типовыми кьостро13, в которых разместили часть мраморных римских и средневековых надгробий, остатки скульптур, колонн и прочих архитектурных украшений.

Все то же самое, только более ценное и цельное (в основном греческие и римские скульптуры, украшения колонн и фасадов) размещено в залах первого этажа, окружающих первый внутренний дворик.


Есть там, разумеется, всяческие забавные вещицы, но у меня для их адекватной оценки настроя не было – звала живопись. Впрочем, если судить по планам музейных залов, ее там не очень много – полтора, что ли, десятка икон, и все.

Второй внутренний двор окружают галереи с декоративно-прикладным искусством – средневековым шитьем, мебелью, картами, небольшой коллекцией древнеегипетских артефактов, причем часть залов (именно тех, где иконы) закрыли на переэкспозицию.


Кьостро и комнаты на разных этажах, с мраморными лестницами и оголенными подвалами, перепадами уровней и стенами Сан-Витале в окнах – самодостаточный архитектурный аттракцион, схожий с теми, что переживаешь в венецианских палаццо, зачищенных под второстепенные музеи.

Иногда это единственная возможность попасть под крышу старинных построек, чтобы прочувствовать особенный строй внутреннего пространства, поэтому идешь сюда не за экспонатами, а для радости ощутить темечком организацию геометрии и архитектуры.


Тут надо сказать, что внутренние территории средневековой Равенны, порой проскакивающие в открытых воротах старинных домов и усадеб, – едва ли не самое таинственное и привлекательное, что есть в этом городе. Гуляешь и видишь: за внешними стенами находятся райские сады и комфортабельные укрытия, расцветающие вдали от туристических глаз для своих.


Кьостро здесь тоже, вероятно, великое множество – все они манят открытостью и, разумеется, разочаровывают типовой начинкой, когда туда входишь: вчера кьостро в Зоне Данте был закрыт решетчатыми ставнями и манил прохладой Музея Данте, сегодня он открыт, поэтому, заглянув из любопытства, проходишь мимо с безразличием.

Фрески Пьетро да Римини

Однако оскорбленному чувству и здесь нашелся уголок – в одном из тупиковых залов музея выставлен цикл из восьми фресок (1320–1340) Пьетро да Римини, перенесенный сюда с сохранением архитектурного расположения из переоборудованной в театр (если я ничего не путаю) церкви Св. Клары Ассизской, и это именно «то, что мы любим»: полустертые, так же плохо сохранившиеся, как античные мраморы, они только-только намекают на свою естественную композицию. И оттого вдвойне прекрасны.


Потолочные фрески, снятые с перепончатых сводов, разглядываются хуже – из-за ламп, обеспечивающих подсветку стен, зато шероховатые фронтальные росписи можно рассматривать нос к носу. Особенно хорошо «Распятие» с богоматерью в обмороке.


Пьетро много контактировал с Джотто, учился у сиенцев, поэтому особенную радость узнавания вызывают строгие контурные рисунки с явно тосканским прононсом. Вот только выставлены они немного странновато – как незамысловатый бонус, почему-то не включенный в обязательную туристическую программу, бесплатное приложение всем купившим билет.


На самом деле фрески такого плана на раз оправдывают существование всей этой богадельни, кажется, не слишком заинтересованной в сторонних зрителях.

Мавзолей Теодориха

Первые дней кружишь по центру, и он водит, заманивая «болотными огнями» – тем, что замечено в первую очередь: ходишь-бродишь по «узким улочкам Равенны», в очередном просвете мелькает фасад, архаичный, романский или же, напротив, барочный, вот и сворачиваешь в сторону. Очередной раз попадая на площадь Пополо или к могиле Данте.

Во второй день возникает подобие плана, блуждания становятся менее хаотичными. Я живу на юге улицы Рима, и для того, чтобы добраться до Мавзолея Теодориха, следует все время идти по мондриановской прямой.


Историческая часть Равенны двух- и трехэтажна, в районе вокзала (он остается справа; невидимые, но постоянно ощущаемые, слышимые железнодорожные пути, подобно зипперу, тянутся все время с правой стороны) начинаются современные постройки. Они обрамляют парк с развалинами старинной крепости – угловые башни, стены, заросшие плющом, аккуратно подстриженные склоны защитных холмов и рвов, постепенно выравнивающихся с течением времени.


Здесь все еще лето, пахнет прелью и осторожными хвойными, вцепившимися в эту землю до игольчатой дрожи. Горизонт открыт – равнинный простор, перекрываемый отдельными восклицательными знаками пиний и вопросительными туй.


Этот Эдем следует обойти по периметру, по часовой стрелке, чтобы попасть на шоссе, пересечь железнодорожный мост и пути внутри. Справа, чуть дальше, будет уже другой парк: ровное зеленое поле в низине, уходящей за горизонт.

Зона покоя отгорожена от шоссе монументальной рощицей, скрывающей мавзолей.


Нужно спуститься с дорожного вала и купить билет в кассе у смешливой девчонки, доедающей мороженое.

Хитрость с рощей обнаруживается почти сразу, стоит только, отдав деньги за «вход в Провал», начать приближаться к памятнику.


Он важен, двухэтажен и похож на десятигранную скороварку, накрытую супницей, вокруг него лестницы, напоминающие строительные леса, чтобы можно было попасть на круговую площадку второго уровня и зайти внутрь округлой залы, посреди которой стоит почти целая порфировая ванна – тот самый саркофаг, заставивший Муратова физически ощутить ход истории.


Всех (и того же Муратова, и Блока, посвятившего памятнику проникновенные лирические строки) подкованных путешественников восхищает уникальный купол-монолит диаметром 11 метров – единая каменная глыба весом 300 тонн (возле кенотафа есть содержательные информационные стенды на 4 языках, на русском, правда, нет), которую водружали с помощью дюжины «ушков», или скоб, определяющих внешний купольный силуэт.


На первом этаже в центре холла – квадратная современная скульптура Марко де Луки – кусок обработанного камня, покрытого черно-белой вязью с намеком то ли на исчезнувшую письменность, то ли на мозаичные специалитеты Равенны. Или на то и на другое.


«Химера» (именно так называется артефакт) имеет совершенно черный испод, на который падают лучи из зарешеченной центральной бойницы. Никаких эффектов и головокружительной красоты, все очень сдержанно и пусто – именно такое слово я бы и употребил.


Четыре евро взымаются, видимо, за возможность пасторали на свежем воздухе и за прогулку в отдаленный район, куда вряд ли бы добрался по иному поводу, не связанному с историей и культурой.


Тем более что сам Теодорих, как пишут путеводители, здесь не покоился, все это, вполне возможно, фейк, как и в случае с его Дворцом, расположенным по соседству с Сант-Аполлинаре-Нуово, буквально через два дома (Аполлинаре была домовой церковью этого короля остготов) – то ли было, то ли туристов завлечь.

Так и тут (впрочем, как с той же Галлой Плацидией из V века, умершей в Риме) – кенотаф, может и к лучшему.


Мне Теодорих не слишком приятен. Сам читать не умел, зато казнил своего советника Боэция (и Симмаха заодно, хотя Боэция, разумеется, жальче), правил 30 лет и 3 года, после чего империя, им собранная (Теодорих завоевал весь полуостров), развалилась. Впрочем, вероятнее всего, все это есть в Википедии, а мне нужно плыть посуху дальше.

Сант-Аполлинаре-ин-Классе

Небольшой городок Классе – одна остановка, не доезжая Равенны (меньше десяти минут на электричке), бывший римский порт, откуда ушло море, известный своим храмом, самым поздним из всех великих и знаковых монументальных ансамблей Равенны.


Вообще-то у меня не было планов сюда ехать, но помогла помощь фейсбучного клуба – сначала поэт Игорь Вишневецкий рассказал про археологические раскопки, затем искусствовед и редактор Катя Алленова напомнила про сам этот храм, в конхе апсиды которого помещена мозаика, которую я, оказывается, бессознательно ассоциировал с мозаиками Равенны, надыбав снимки в интернете – большой преображающийся Христос в виде голубого (синего) креста, под ним – святой Аполлинарий, стоящий посредине зеленой лужайки, наполненной отдельно стоящими деревьями и белыми агнцами, идущими на зов.


От противоположной стены, когда можно окинуть взором всю композицию алтарной части, мозаика напоминает местный пейзаж, над которым, подобно НЛО, завис огромный глаз – Христова мандорла, обсыпанная золотыми звездами.


Конха, понятно, вогнута и, значит, выпукла наружу, вовне, изнанкой твоего собственного лба, пытающегося опередить пролет просторного центрального нефа – точно ты паровоз, стремящийся резко вперед: храм тих и пуст, огромен и не столько присутствует, сколько отсутствует, чтобы уже ничего не мешало резкому скачку взгляда, стартующего от входа с немыслимым ускорением.


Тяжеловато объясняю. Просто входишь в храм, как в сад пустоты, и видишь алтарь с торжеством преображения и Аполлинарием, стоящим посредине, и, опережая ноги и тулово, вцепляешься в это постоянное, вечное, неизменное скатывание мозаики вниз – она же, украшенная драгоценными камнями, все время переливается, точно струится (мне еще с днем повезло, крайне солнечным, сочным, а пришел я в церковь ровно в 13.00), пытаясь уйти вниз, но все никак не уходит.


А по бокам, в боковых нефах, отделенных от центра серыми мраморными (с эффектными прожилками) колоннами особой формы (над ними – в овалах фресковые портреты всех равеннских епископов, сделанные в XVIII веке), стоят римские саркофаги и висят архитектурные детали из совсем уже древней жизни.


Нижнюю часть собора, тоже некогда одетую мрамором по приказу Сиджизмондо Малатесты, однажды раздели для того, чтобы использовать как строительный материал при возведении Дуомо в Римини (Темпио Малатестиано) – как я понимаю, того самого, в котором есть великая фреска Пьеро делла Франческа, поэтому теперь тут только голые рифленые кирпичные стены. И с античными саркофагами ничего не сливается – они представительствуют здесь уже за Средние века, выделяясь гладкими поверхностями на фоне совершенно иного стилистического ряда.


И как-то сразу понятно, что здесь они не для поклонения и даже не для украшения, но потому, что сначала тут была одна цивилизация и ее длительная, путаная жизнь, которая постепенно сошла на нет, оставив следы на песке.


Теперь же пришло новое начальство и совершенно иные порядки, которые вроде бы отринули то, что было, хотя на самом деле тут и вглядываться-то особенно не нужно, чтобы понять: произошел качественный скачок или диалектический переход одного в другое, так что разделить или разъять их попросту невозможно.


Храм построен на границе городка и смотрит в поля; возвели его на том самом месте, где Аполлинарию (первому епископу Равенны) дважды являлась богородица. Вот и теперь структура Классе не изменилась – церковь смотрит в поля фасадом, по краям ее обтекают городские кварталы, а впереди ничего – только зеленый луг со скошенной травой, пахнущий иван-чаем и соседними аллеями пряных деревьев.


У некоторых искусствоведов принято ругать мозаики Сант-Аполлинаре-ин-Классе как самые простые и чуть ли не примитивные, созданные уже на излете эпохи, постоянно стремившейся к упрощению и редукции. Поэтому фигуры святых в проемах по бокам фронтальны и статичны, каждое мозаичное дерево или животное стоят по отдельности, а не вместе.


Но выходишь из собора, и перед тобой точно такой же пейзаж из автономных деревьев, объединенных, конечно же, в аллеи и проходы, но, с другой стороны, каждое растение видишь наособицу, точно отдельно стоящее существо высшего порядка.


Животных вот только в округе не видно, их заменяет скульптура коровы (или быка), бредущей по траве через поле к собору. С ней охотно фотографируются обитатели туристических автобусов, хотя она сделана из бронзы (?) и черна, тогда как животные конхи белы.


Ничего не поделаешь – с тех пор столько времени прошло, собачка смогла подрасти и стать чем-то совершенно иным. Более близким «новейшему антропологическому состоянию», но при этом не потерявшим связи со своими естественными корнями.

Бестиарий Боэция

Мозаики алтарной конхи Сант-Аполлинаре-ин-Классе напоминают мне (хотя бы и с противоположным знаком, но семиотическая логика здесь использована та же, что и в оформлении церкви) фрагмент из четвертой книги «Утешения философией» Аниция Манлия Торквата Северина Боэция, где он описывает, на каких животных могут походить люди, лишенные благодати:

Обезображенного пороками, как ты видишь, нельзя считать человеком. Томится ли жаждой чужого богатства алчный грабитель? – Скажешь, что он подобен волку в своей злобе и ненасытности. Нагло нарывается на ссору? – Сравнишь с собакой. Замышляет втайне худое, злорадствует незаметно для других? – Подобен лисице. Бушует в неукротимом гневе? – Думаю, что уподобился льву. Труслив и бежит от того, чего не следует бояться? – Похож на оленя. Прозябает в нерадивости и тупости? – Живет как осел. Кто легко и беспечно меняет желания? – Ничем не отличается от птицы. Кто погружен в грязные и суетные страсти? – Пал в своих стремлениях до уровня свиньи. Итак, все они, лишившись добрых нравов, теряют человеческую сущность, вследствие чего не могут приобщиться к Богу, и превращаются в скотов (IV, III, 258)14.

Огни проспектов

Так вышло, что Боэций стал для меня символом культурного расцвета Равенны, случившегося при Теодорихе и исчезнувшего вместе с его империей.

Такие люди и такие тексты, как «Утешение философией», на пустом месте не возникают, и когда читаешь труды Боэция15, следует держать в голове шум и гул тогдашней столичной Равенны, сгруппированной вокруг королевского двора и сопутствующего ему хозяйства.

Дворцы и замки знати (каждый уважающий себя придворный обязан обзавестись собственной усадьбой, а судя по густоте интриг, окружавших Боэция, вокруг королевского двора было не протолкнуться), жилища слуг и «обслуживающего персонала», посольства других стран, развитая торговая и общественная инфраструктура…


Всего этого могло хватить не на один большой город, сочно и ярко изображенный на паре сцен самого верхнего ряда мозаик в Сант-Аполлинаре-Нуово16, но все это сгинуло практически без следа, оставив на поверхности всего-то пару-другую памятников (мозаики оказались оберегом, сохранившим лишь строения, где они поселились, да и то, как показывают археологические раскопки, далеко не все) и пустоту вокруг, впрочем ныне уже тоже застроенную по сплошной красной линии.


Притом что нынешняя Равенна принадлежит уже эпохе непрерывности развития, когда город развивается, накапливаясь и раздуваясь. Века подхватывают друг друга и продолжают заполнять пустоты, разумеется с потерями, но уже не с чистого листа.

Единственный зуб

Между тем в нынешней Равенне ничего от столичной уплотненности тех времен не осталось. Разве что Дворец Теодориха на виа ди Рома по соседству с Сант-Аполлинаре-Нуово.

Его, впрочем, так и величают – «так называемый Дворец Теодориха», поскольку возник он гораздо позже дат жизни короля остготов – в VII–VIII веках – и был, по одной версии, секретариатом равеннских экзархов (византийских губернаторов, следивших за жизнью своей колонии), по другой – притвором византийской церкви Христа Спасителя, некогда тут стоявшей.


Понятно, почему едва ли не единственное здание, сохранившееся с «тех самых» (или почти «тех самых») времен, приписывается Теодориху. Ведь за исключением церквей да мавзолея, полноценных построек, возвышающихся выше фундамента (да еще на несколько этажей ввысь) и связанных с его эпохой, здесь не осталось.


Дело даже не в закономерностях развития туристической инфраструктуры, возникшей гораздо позже легенды, но в самой логике зрительного восприятия, легко подверстывающего все, что осталось, под прокрустово ложе условного знания о прошлом.

Но «так называемый Дворец Теодориха» (я ведь уверен, что двор и центр власти находились в совершенно другом районе Равенны, недалеко от Сан-Витале) не способен насытить или тем более воскресить дух центровой Равенны, столичность которой отступила вместе с Теодорихом и морем.

Елисейские поля

Читая «Утешение философией» еще в университете, я, разумеется, особенное внимание уделял (пытался уделять, так как «золотая книга» Боэция в основном является умозрительным диалогом его с аллегорией «царицы наук») «вещному миру» и «отголоскам империи». Прямых свидетельств о жизни в столице «Утешение», написанное в заключении перед казнью, почти не содержит. Но есть там всякие косвенные, связанные в основном с реалиями жизни самого философа детали.


То, что жизнь в Равенне шумела, кипела и пенилась, становится видно из того, что философия в облике Фортуны предлагает Боэцию:

…воспоминания о том дне, когда ты видел, как двое твоих сыновей, избранных одновременно консулами, вышли из дома и шествовали, окруженные многочисленной толпой патрициев и возбужденного народа, когда в присутствии их, восседающих в курии в курульных креслах, ты выступил с речью, прославлявшей королевскую власть, и стяжал славу за блистательное красноречие; когда в цирке в честь обоих консулов ты вознаградил ожидания толпы триумфальной щедростью… (2, III, 209)

Ликующие горожане, проникнутые едиными ценностными установками, при некоторой разнице своих религиозных верований, к чему стремились они, стекаясь в блистательную столицу огромной империи? На что рассчитывали, чего желали?

Еще раз перечислю то, чем люди хотят обладать, – они жаждут богатства, чинов, верховной власти, славы и наслаждения по той причине, что надеются с их помощью обрести достаток, уважение, влияние, известность, радость. (III, II, 226)

Тоскуя о свободе, жене и сыновьях, Боэций больше всего убивается не по конфискованному имуществу, но по утраченной библиотеке, пожалуй наиболее детально описанной в «Утешении».


В заключении (не обязательно тюремном, как замечает Геннадий Майоров, биограф Боэция, фиксируясь на весьма комфортных условиях, позволивших узнику написать объемный трактат с многочисленными отсылками к древним предшественникам), расположенном в местечке Кальвенциано под Павией, философ восклицает перед своей умозрительной собеседницей:

Неужели не поражает тебя вид этого места? Разве это библиотека, которую ты избрала себе надежнейшим местопребыванием в моем доме? Та самая [библиотека], где часто, расположившись со мной, ты рассуждала о познании вещей человеческих и божественных? (I, IV, 195)

На что Философия ему и отвечает:

Меня не столько беспокоит вид этого места, сколько твой вид. Ведь я пекусь о пристанище не в стенах библиотеки, украшенной слоновой костью и стеклом, а в твоей душе, в которой разместила не сами книги, но то, что придает книгам цену, – мысли, вложенные в них. (I, V, 201)

Кстати, о стекле, которое, если я правильно понимаю, должно быть оконным. Так вот, Мавзолей Галлы Плацидии с его узкими, как амбразуры, щелями вместо окон до сих пор «застеклен» кусками золотистой слюды с розовыми прожилками, особенно эффектно светящимися на солнце.

Эффект присутствия

Впрочем, вполне возможно, что эффект присутствия внутри рабочего кабинета возникает не из-за этого рассеянного описания, но из-за реконструкции, исполненной биографами. Так, по упоминаниям и отсылкам в трудах Боэция, Майоров восстановил часть каталога.

Главным источником знаний для Боэция послужила, по-видимому, все-таки та домашняя библиотека, о которой он с такой тоской вспоминает в первой книге своего «Утешения». О составе этой библиотеки можно в какой-то степени судить по тем авторам, которых он цитирует или использует в своих сочинениях: это философы Платон, Аристотель, Цицерон, Сенека, Александр, Порфирий, Фемистий, Викторин, Августин, возможно, Плотин, Ямвлих, Прокл и Аммоний Гермий; математики Евклид, Птоломей, Никомах и не исключено, что другие; поэты Гомер, Софокл, Еврипид, Катулл, Вергилий, Овидий, Стаций, Лукан, Ювенал и другие17.

Библиотека Монтеня

Первая утраченная библиотека, оставившая важный след в истории культуры, с которой я столкнулся лично, некогда находилась в шато Монтень, куда меня много лет назад привезла поэт Элина Войцеховская.


В «Опытах» много сказано об этих книгах, заточенных хозяином под крышей круглой средневековой башни, деревянные балки которой хранят латинские изречения.

Они там до сих пор есть, хотя доски под потолком – новые. Еще там письменный стол стоит старой выделки и стул с высокой спинкой, но понятно же, что это современный реквизит.

От самого Монтеня здесь ничего не осталось, кроме стен и архитектуры самой башни с остатками фресок в гардеробной на втором этаже, тайным переходом в молельню, позволяющим видеть посетителей на первом, оставаясь сокрытым, ну и каменным толчком – тактичной дыркой между этажами, выступающей за правильную геометрию стен.


Монтень тоже ведь, не хухры-мухры, занимал важную должность – дважды был мэром Бордо, и книжное собрание его, скорее всего, сгинуло где-то там, рассеявшись вокруг одного из университетов, недалеко от могилы (ее я найти не смог): ведь от тех времен «безмолвного большинства» могли дойти тексты только людей из самой верхней верхушки.


Смирись, гордый человек, непотизм вечен, в отличие от следов жизни и аутентичной обстановки. Монтень, проводивший в этой башне времени больше, чем с женой, всячески способствовал ей к украшенью, как то положено потомственному аристократу.

Дорогие ковры покрывали лестницы, комнатные полы и стены не только для уютности, но и ради согрева. Изысканная мебель, шкафы для инкунабул и резные лари для редких рукописей не загромождали пространство. Изысканные подсвечники на скульптурных стойках напоминали об Античности. Раритеты и диковины, привезенные из путешествий, а также осмысленные приношения украшали, ну, например, камин или же бюро, ящички которого были набиты бумагами и изящными вещицами: без них скучно существование даже самого философствующего сочинителя. Какие-то внешне невинные безделицы, должно быть, напоминали Монтеню о безвременно ушедшем Этьене де ла Боэси и были ему особенно дороги.

Синдром «башни Монтеня»

В лучшем случае время оставляет стены. Где-то их больше, как в башне Монтеня или, по несчастливой случайности, в Помпеях, где-то меньше – там, где археологи добывают в земле фундаменты, очертания улиц и дорог.


В Равенне история оставила несколько цельных памятников с мозаиками. Они даже не потускнели (что выгодно отличает их от фресок), из-за чего нам и теперь явлены цвета и краски, которыми люди любовались за много веков до нас, что само по себе кажется чудом, в отместку забрав все остальное.

Нынешние улицы ее, правильные и логичные, – наследие пары последних веков (хотя и повторяющие геометрию средневековой столицы), из-за чего первоначально Равенна воспринимается как обычный среднестатистический европейский городок повышенной комфортности, впрочем, не лишенный некоторого южного демократизма.

Это раньше, после того как ушли столичность и море, Равенна стала заброшенной и омертвелой – цельной сценой упадка с травой в полный рост, теперь же она – простогород, инкрустированный немногими древностями.


Спасибо Элине, впервые я поймал это чувство именно в шато Монтень, где восстановленная потомками писателя башня работает примерно так же, как документация перформанса актуального художника – горение и энергетический напор ушли вместе с людьми, оставив «золы угасшъй прах»18: скупые музеефицированные документы лишь от самой малой, минимальной части (сто седьмая вода на киселе) намекают на то, что творилось тут ранее.


Нужна какая-то особенно настойчивая фантазия, дабы оживить и расцветить эти изнутри окончательно окаменевшие постройки – глухонемые свидетельства некогда активно колыхавшейся внутри них жизни.

Фантазия эта сродни медитации или усидчивому выкликанию духов конкретных комнат и залов, откуда теперь выскоблено и вынесено все, что можно было вынести. Отныне они так же бедны «предметным миром», как «Утешение философией», под завязку набитое самыми разными дискурсами и жанрами.

Сатура. Ярмарка жанров

Другим источником реалий и атмосферных ощущений в «Утешении философией» оказываются поэтические монологи Философии, которыми Боэций прокладывает все главы, как это и положено жанру сатуры, чередующему стихи и прозу.

В них, опять же, не очень много фактуры, зато полно «духа эпохи» и, например, декаданса, охватившего королевский дворец на закате правления Теодориха, совпавшего с таким же глобальным для судьбы Равенны, как отход моря в сторону, идейно-политическим кризисом19.

Ты видишь царей, сидящих

На тронах своих высоких,

Ты видишь пурпур роскошный

И стену суровых стражей,

Грозящих яростным видом

И тяжким дыханием гневным.

И если заботы даже

Ушли б из дворцовых сводов,

Увидеть ты б мог тиранов

В оковах своих жестоких.

Их сердце полнит отрава

Страстей и тоски безмерной,

Рассудок темнит досада,

Волненье в крови терзает,

Печаль их гнетет и манят

Обманчивые надежды.

И смертный так же, желаньям

Всевластным своим покорный,

Свободным не будет, цели

Своей не узрит вовеки.

(IV, II, 256)

Сатура вполне позволяет объединить под своим зонтиком не только разные стихотворные метры (в каждой части они свои, и всего их в «Утешении философией» использовано более двух десятков), но и литературные жанры.

Первую книгу главного сочинения Боэция можно отнести к исповеди, вторая – моралистическая проповедь (диатриба), третья – диалог, четвертая и пятая, самые умозрительные и отвлеченные с точки зрения возможной поживы для меня, окончательно впадают в рамки теоретического трактата.


И если бы я был горазд на поэтические вольности, то срифмовал бы пять книг «Утешения» с пятью главными «мозаичными» достопримечательностями Равенны.

Корневые рифмы

Теодорих, как к нему ни относись, способствовал небывалому расцвету города и городской культуры, в том числе породившей и феномен Боэция, «последнего римлянина» и вообще-то отца средневековой схоластики, который отчасти придумал, отчасти первым определил или ввел в обиход массу понятий. Ими люди пользуются до сих пор, даже не догадываясь, кому этим обязаны20.

Казнь Боэция и его наставника Симмаха, конечно, косяк, но вообще-то все отзываются о Теодорихе уважительно как о безусловно мудром и дальновидном правителе21.


Одним из важнейших качеств Теодориха была веротерпимость. Флавий Магн Аврелий Кассиодор, сенатор и консуляр, долгие годы служивший начальником королевской канцелярии (благодаря его письмам мы знаем о жизни Боэция то, что знаем не из текста «Утешения»), приводит слова государя: «Мы не можем властвовать над религией, ибо никого нельзя заставить верить против своей воли».

Сам Теодорих был арианином, но уважал католические верования местного римского народа, который долго мотался среди разных ересей, пока после Вселенских соборов в Эфесе и в Халкидоне не решился вопрос о богочеловеческом происхождении Христа в ортодоксальной формуле «две различные и нераздельные природы в одном лице».


Примерно таким же различным и нераздельным во времена Боэция, Симмаха и Кассиодора было сосуществование двух народов и двух верований внутри одной страны и внутри одного столичного града.

Танин вопрос

Это обстоятельство мирного сожительства двух (если не гораздо большего количества) культур на одной территории важно для ответа на вопрос таллинской жительницы Татьяны Даниловой, которая спросила меня в фейсбуке:

Где-то во второй пол. III в. в (римской?) скульптуре происходит отказ от анатомической и портретной точности. Вместо этого появляются архаизированные/примитивизированные (в фольклорном духе) статичные портреты – см., например, статую тетрархов, которая в Сан-Марко (306 год, императорские мастерские!), портреты Максимина Дазы или Константина. Что произошло и с чем это связано?

Вопрос, заданный Таней, имеет прямое отношение к мозаикам Равенны с их античным прононсом, везде все еще побеждающим будущую византийскость.


Там ведь и христианство было другим (светлым, жизнерадостным, безбоязливым), и пластическая оформленность догмы, соответственно, разливалась буколикой и пела соловьем. Притом что речь идет о более позднем периоде, чем фигурирующий в вопросе Даниловой. С разницей в лет двести, а то и все четыреста.


Это, кстати, заметно и в тексте «Утешения», где масса отсылок к древнегреческим и древнеримским мифам и текстам, богам, героям и поэтам, но ни разу не встречается упоминание Иисуса.


По моей просьбе Таня набросала проект возможного ответа на свой вопрос.

Танин ответ

«Грань III–IV веков была эпохой радикальных перемен, которые оставили мало следов в текстах, но хорошо видны в произведениях изобразительного искусства. Исчезает реалистическое изображение, знакомое нам по античной стенописи, мозаикам, скульптуре. Изображения людей на целую тысячу лет теряют индивидуальные черты. Вновь мы увидим интерес художника в человеческой личности, к индивидуальности не ранее XIV века.

Похоже, что в те трагические времена индивидуальность утратила значение для людей на некоем глубинном психологическом уровне. Это исчезновение интереса к человеческой личности, вероятно, связано с кардинальным изменением всей системы ценностей позднеантичного общества. О существе этой перемены мы можем лишь догадываться, потому что знаем очень мало.

В позднеантичном изобразительном искусстве от человека остается знак, символ, абрис. И едва ли эту перемену можно отнести к влиянию христианства. Во-первых, она начинает проявляться задолго до того, как новая религия становится массовой. Во-вторых, одни и те же художники выполняли заказы и для христиан, и для нехристиан, и перемены стиля видны даже в скульптурах старых богов и в традиционной похоронной пластике. В-третьих…

Взгляните на скульптурную группу, изображающую тетрархов – Диоклетиана, Максимиана, Галерия и Констанция. Это искусное произведение в 300 г. вышло не из-под грубого резца провинциального ремесленника, а из императорских мастерских. Возможно, нарочито архаичный, фольклорный стиль призван донести сообщение о разрыве с аристократической (античной) традицией.

Октавиан Август насытил города империи сотнями своих статуй, которые полагалось изготовлять в соответствии с высочайше утвержденным стандартом. И римлянин, и варвар, приезжая в любой город, видели статую красивого стройного императора в воинском доспехе, напоминавшую им о единстве и могуществе Римской империи. И точно так же скульптурная группа тетрархов сообщает зрителю о том, что империя сильна, как прежде, и что она идет в ногу с переменами, в ногу со временем…»

Фигуры умолчания

Особенно интригующе выглядит отсутствие христианства в завещательном тексте на фоне богословских трудов Боэция, которые буквально и метафорически предшествуют тексту «Утешения философией» как в авторской биографии, так и в советском издании его трудов.

Геннадий Майоров, у которого были две рабочие версии такой скрытности, удивляется вместе с предшественниками:

Еще в Средние века у читателей Боэция нередко возникало недоумение, когда его «теологические трактаты» (Opuscula sacra), недвусмысленно выражавшие принадлежность автора к христианству, сравнивались со всеми остальными его произведениями, в которых никаких достоверных подтверждений христианской веры Боэция не обнаруживается. Не теологические работы Боэция мало чем отличаются от аналогичных по тематике произведений позднеантичных языческих авторов, и это можно сказать даже об «Утешении философией», а между тем это сочинение является своеобразной философской исповедью и духовным завещанием…

В веках, уже после всех атрибуций и утрясания канонического корпуса текстов Боэция, накоплена масса версий такого умолчания. В том числе и современная гипотеза Э. Ренда о том, что главная книга его задумывалась гораздо большего объема, но перед казнью Боэций успел лишь с вводной частью, тогда как основная, религиозно-теологическая осталась ненаписанной.

Время, которое мы выбираем

Путешествие важно как расширение мгновения, своего текущего времени, из которого можно теперь выпрыгнуть. Время модерна было прямым как стрела и устремленным в будущее. Теперь, когда все утопии (христианские, коммунистические, просвещенческие) рассыпались, темпоральный режим посыпался и прошлое слиплось с будущим. Будущего боятся, в прошлое бегут, лишь бы выскочить из настоящего настоящего. Ну или же, наоборот, застрять в нем на как можно большее количество времени.


Алейда Ассман в книге «Распалась связь времен?»22 определяет настоящее как зону конкретного дискретного действия – настоящее длится, пока мы осуществляем то или иное действие, операцию, впечатление (спим, смотрим фильм, идем в музей или ничего не делаем, и тогда единицей измерения личной актуальности оказывается минута, час, день).

Прежде чем стать прошлым, такое растянутое мгновение погружает нас в реальность текущего момента, которое вместе с другими и составляет нашу жизнь.

Осеннее время кода

Путешествие, вне зависимости от его длительности и насыщенности, всегда – отдельное время кода, лишенное автоматизма и, следовательно, растянутое едва ли не до медитативных величин. Мы же едем сюда, чтобы в том числе сбросить автоматизм восприятия, выпрыгнуть из привычек, спрессовывающих хронотоп.


Поездка – это мое дело и моя жизнь, ведь в дорогу я взял самого себя, но одновременно это и не моя жизнь тоже, так как обстоятельства, в которые я поставлен, зависимы от моего склада меньше, чем всегда, слишком уж здесь много извне привнесенных обстоятельств.


Мне кажется, эту мысль следует думать дальше, так как разгадка привлекательности поездок находится где-то на этом пути.

Тихий гон

Если вычесть из Равенны мозаики с их громадными архаичными рамами в виде храмов, останется тихий, почти курортный городок, обобщающий в себе массу иных провинциальных мест, словно бы переходящих друг в друга, специально предназначенный для особенно спокойных туристов.

С пешеходными улочками центра, большой и нарядной главной площадью возле театра, запруженной праздной молодежью, с многочисленными заведениями для приезжих, делающих эти улицы еще более узкими и обжитыми, маленькими кафе с щадящими ценами и плутоватым персоналом, а также сувенирными монолавками, забитыми кружевами и яркими стекляшками, непонятно для чего предназначенными.


В одну из бродилок по центру на боковой стене случайного храма я увидел бумажную стрелку «К могиле Данте» и понял, что вступил на территорию больших поэтов. Тем более что на площади, примыкающей к церкви Сан-Франческо, я уже видел на одном из домов мемориальную доску, посвященную Байрону.

Зона Байрона

Это, правда, оказался единственный след пребывания опального лорда в Равенне. Когда Байрон жил здесь с 1812-го по 1822-й, у него были две кошки, ястреб и ручная («но отнюдь не прирученная») ворона, не говоря о лошадях, на которых великий поэт скакал «каждое утро» после пробуждения, только бы избавиться от хандры, упоминаемой неоднократно.

…не могу понять, отчего я всегда просыпаюсь под утро в один и тот же час и всегда в прескверном состоянии духа – я бы сказал, в отчаянии – даже от того, что нравилось мне накануне. Через час-два это проходит, и я если не засыпаю, то хотя бы успокаиваюсь. Пять лет назад, в Англии, я страдал той же ипохондрией, причем она сопровождалась такой жаждой, что мне случалось выпивать до пятнадцати бутылок содовой воды за ночь, в постели, так и не утолив этой жажды – хотя часть воды, конечно, вытекала в виде пены, когда я откупоривал бутылки или в нетерпении отбивал горлышки. Сейчас я не ощущаю жажды, но угнетенное состояние столь же сильно… (02.02.1821) 23

Всем хороша страна Италия, но только не зимой, когда даже революции и войны останавливаются, дабы не потонуть в бездорожье.

Сегодня от моих приятелей – Карбонариев – не было никаких вестей, а между тем нижний этаж моего дома завален их штыками, ружьями, патронами и прочим. Должно быть, они считают меня за некий склад, которым можно пожертвовать в случае неудачи. Это было бы еще ничего; если бы удалось освободить Италию, неважно, кем или чем жертвовать. Эта великая цель – подлинная поэзия политики. Подумать только – свободная Италия!!! Ее не было со времен Августа… (18.02.1821) 24

Очень странное ощущение: вплотную приблизившись к чужой доблести через понимание ее мотивации, видишь, как от нее остаются одни цветные лоскутки слов. «Я не могу иначе»: ну разумеется, не можешь, ведь ты же Байрон, хотя, если судить по дневнику, тебе же это ничего не стоило…

Каждый день (правда, на дневник его хватило всего на два месяца – январь и февраль) Байрон отмечает, писал он или не писал («жил чисто животной жизнью», 25.02.1821), писал или читал, что читал и сколько. Тут же описывает впечатление от прочитанного или отмечает, что удалось сделать, ну, например, в сочинявшемся тогда «Сарданапале».

Поэма между тем расположена в том же томе, что и дневники, поэтому можно легко сравнить означаемое и означающее, свести их, так сказать, на очной ставке. Поразительный выходит эффект, когда из манерной бытовухи возникают строфы, искры которых передают даже переводы и временной промежуток в два почти века.


То же самое касается и «опьянения революционной фразой», которая в дневнике теперь выглядит комично, если не знать, что на самом-то деле все взаправду и всерьез – через пару лет, откликнувшись на родственное приглашение («Почему бы и нет? Будущей весной я, пожалуй, мог бы поехать», 25.01.1821), Байрон умрет практически «на баррикадах» в Греции.


А пока – кормит кошек, журит ястреба за то, что тот отнимает корм у вороны, составляет план воспитания дочери и ездит верхом. Сочиняет. Отвечает на письма. Пишет или не пишет. Справляет свое 33-летие («…ложусь с тяжелым сердцем оттого, что прожил так долго и так бесполезно…»), ходит в гости.

Жаждет, ждет восстания. И снова ездит верхом и стреляет, превозмогая атмосферную тяжесть конкретного биографического момента, чем-то на нашего Пушкина похожий.

Место, где дописывался «Рай»

Иная судьба выпала Данте, для которого Равенна стала не началом, но концом скитаний. Лучше всего это почувствовал Валерий Брюсов, встретивший Данте в одном из своих стихотворений о Венеции:

Но вдруг среди позорной вереницы

Угрюмый облик предо мной возник.

– Так иногда с утеса глянут птицы, —

То был суровый, опаленный лик,

Не мертвый лик, но просветленно-страстный,

Без возраста – не мальчик, не старик.

И жалким нашим нуждам не причастный,

Случайный отблеск будущих веков,

Он сквозь толпу и шум прошел, как властный.

Мгновенно замер говор голосов,

Как будто в вечность приоткрылись двери,

И я спросил, дрожа, кто он таков.

Но тотчас понял: Данте Алигьери.

Он умер в Равенне от малярии, которой заразился как раз в Венеции или по дороге обратно, возвращаясь вдоль болот Адриатического побережья. В Венецию Данте ездил с посольской миссией, представлять Гвидо Новелло да Поленту, так что стихотворение Брюсова – это прежде всего предсмертный портрет поэта, понадобившийся мне еще и для того, чтобы и в своем тексте тоже зрительно выделить улицу-коридор, ведущую к фасаду дантовского пантеона.

Зона Данте. Красные рыбки

Зона Данте устроена особым образом и существует в пространстве примерно как клавиша, западающая у рояля. Она расположена сбоку от церкви Сан-Франческо, которую я обшарил по всем углам, чтобы найти знаменитое захоронение.

Вместо этого в крипте под центральным алтарем увидел бассейн с красными рыбками. Если монетку кинуть в машинку, включается подсветка, и видно, как эффектно в зеленовато-голубоватой воде раскрывается вид на подземную купель, которая, точно мозаичная апсида, залита ясными, сочными красками.


Если бы Данте построили такое необычное место успокоения, я не удивился бы, однако логика подсказывает, что без пафоса здесь обойтись не могли и нужно искать мавзолей, который при Поленте построить не успели (как раз через пару месяцев после смерти Данте он утратил власть), но возвели в 1780-м и, следовательно, без классицистических «опрокинутых урн и погасших светильников» в сером мраморе, легко меняющем цвет в зависимости от освещения, не обошлись.

Зона Данте. Чистилище

И точно – центр официальной Зоны Данте находится сбоку от Сан-Франческо, в узкой уличке-тупике, упирающейся в небольшую мраморную комнату, похожую на старомодный шкап или приоткрытый лифт. Когда подходишь к нему совсем близко, то невеликий купол становится совсем не виден и пафос заметно снижается, съезжает вниз – к кованым решеткам открытых врат.

Рядом с мавзолеем разбит садик с небольшим пригорком, увитым диким виноградом (в нем прах Данте прятали во время войны). Еще здесь есть звонница на церковных задах и пара-другая мраморных саркофагов под аркой Браччофорте. С одной стороны палисада – проход на площадь, с другой – небольшой сквер. Тут же, рядом с гробницей, Музей Данте, куда я не пошел.


Все это, несмотря на городскую суету совсем рядом, на туристические группы, постоянно подвозимые автобусами куда-то за ближайший поворот, образует особенную территорию замедленного времени. Как на картинах Дельво или де Кирико. Думается, лучше всего Зона Данте выглядит в безоблачное полнолуние. Хотя нутряного, изнаночного сюра здесь и без лунного света хватает.


Впрочем, я бывал здесь в разное время суток, специально приходил или мимо шел (а здесь же удобно угол срезать), видел то густо, то пусто, когда вообще никого в округе и вместительная тишина, словно бы расширяющая пространство прохода.


Как известно, Данте вместе с двумя сыновьями и дочерью провел здесь примерно четыре года (начиная с 1316-го, когда его позвал в Равенну многомудрый Полента), дописывая последние главы «Рая». Ольга Седакова замечает в «Равеннских заметках», расположенных на ее сайте (10.03.2015): «В первый же день открыла Америку, которая здесь всем известна: многие образы „Рая“ связаны со здешними мозаиками. Для меня это были две непересекающиеся линии: Данте – и мозаики. И вот пересеклись…» 25

Цитата для послевкусия

Апрель 1975. Равенна. Вот куда следовало бы вернуться, чтобы оставаться надолго, бродить по улицам, читать старые книги или давние хроники: здесь еще существует то, что не похоже ни на какие города Италии, то, что незамутненный свет и почти дремотное спокойствие города хранят и доныне или по крайней мере дают почувствовать даже за несколько дней путешествия. Это спокойствие, не похожее на покой городов, сведенных к единственной улице для туристов, и немного напоминающее странную красоту Эгю-Морт, – результат определенной дистанции, отстраненности; это чувствуешь и на улочках вокруг Сан-Витале, и за городской стеной, у гробницы Теодориха или у Сан-Аполлинаре-ин-Классе. Такая дистанция бывает во сне. Благодаря ей, церкви Равенны не воспринимаешь как музеи: ты заранее подготовлен к той тишине, которую находишь внутри и в которую уже без труда погружаешься (70–71).

Филипп Жакоте. «Самосев». Перевод Бориса Дубина


ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ.