Железная кость — страница 16 из 26

1

Непрерывно уже чуял он этот запах, который потомственно и пожизненно держит в себе корневая система бессознательной памяти каждого русского или, может, любого двуногого зверя вообще, — запах застиранного, ветхого казенного белья, протравленного хлоркой и прожаренного в вошебойке, стократ пропитанного потом слабости и страха, запах медленных неумолимых болезней и твоей невозвратно, неостановимо сгораемой жизни, запах рвущей, сосущей острожной тоски, человеческой малости, что не весит совсем ничего, невозможности личных, ни с кем не делимых, неотъемных вещей, запах небытия тебя лично, вне конвейера, марша, режима, расписания прогулок и корма. В общем, так пахнет смерть, та, что можно потрогать, испытывать, пить и вдыхать, и она не кончается и не кончается.

Страха не было вовсе: невозможно трястись от того, что уже началось для тебя; дальше — только погрузка, доставка, обработка, разделка; ничто не прерывало движения точных рук, находивших в нем нужные кнопки, — засадили в стального жука между черных голов и литых мощных плеч и куда-то везли… куда именно, не интересно, в какой именно ржавый рот железобетонной «тишины» его вдвинут, но зачем-то включился в башке его скоростемер, и зачем-то считал километры, минуты в дороге — весь сознательный век свой проживший в хронической недостаче летящего времени, и уже стало ясно: в Лефортово, словно это конкретное место имело значение в общей определенности, словно нужно найти было имя для всего, что железно залязгало, заскрипело, заныло вокруг, с пережевывающим хрустом, разрубающим грохотом раздвигаясь, впуская, захлопываясь. По гремящим отсекам подлодки, коридором меж голых, обожженных прозекторским светом, чем-то тухло-желтушным покрашенных стен пошатался, пополз, не сгибаясь, то и дело втыкаясь башкой в стальные уголки косяков, с этой местной поверхностной прижигающей болью почуяв: с его ростом — отсюда и уже навсегда — не считаются, не поднимутся эти железные притолоки, как всегда и везде под него раздвигалось пространство, когда он, он, Угланов, шагал и за чем-то протягивал руку.

В голой комнате-зале, заполненной студнем заварного горячего воздуха, сразу три камуфляжных устройства поднялись из-за голых столов и шагнули к нему с санитарской учтивостью самых лучших сотрудников ГУП «Ритуал»: «Лицом к стене становимся, пожалуйста. Ноги на ширине плеч, пожалуйста». И его не прожгло — не терпевшего прикосновений, — и стоял, раскорячившись, мордой к стене — в подступившем водой понимании, что сейчас началось то, что будет повторяться еще и еще, каждый день; проминая, прощупывая шов за швом его шкуры на предмет заселившихся блох и клещей, со сноровистой быстротой разделали, вынули и сложили в лоток небольшой невесомой кучкой: два стальных его вечных мобильника, полных номеров рыбоящеров мирового правительства, орластый загранпаспорт гражданина Российской Федерации, бумажник с парой-тройкой кредитных отмычек от всех, от всего, распухшую от стрелок и кружков только ему понятной клинописи книжку, стальной хронометр, который остановится только спустя семь дней покойницкой бездвижности хозяина, стальной «Монблан», визитницу, стальную зажигалку, пачку «Мальборо», «снимите ремень», «выньте шнурки» — все извлекаемые, съемные детали ставшего голым, продуваемым насквозь, вот с непривычки как бы дырчатым устройством.

И теперь навсегда — так, скажут они, отведя ему место: «проходим», «стоим», где и как ему жить, чем дышать, камуфляжные особи с полиняло-облезло-потертыми, как бумажник старухи, служилыми мордами и глазами рептилий… Руки жили отдельно, исполняя, что сказано, отмерзали, текли, протекали сквозь ткань, как вода, и сквозь них протекали застрявшие в прорезях пуговицы… ободрал сам себя до резинки хлопчатобумажных «семейников», что берешь по утрам в герметичной упаковке из стопки таких же и бросаешь запрелым комком в бельевую корзину дома по вечерам; появилась еще одна особь с глазами пожилой черепахи, на ходу доставая из карманов халата перчатки и шлепнув по запястьям посыпанной тальком резиной: «Подойдите, пожалуйста. Рот откройте, пожалуйста… Повернитесь, пожалуйста. Ягодицы раздвиньте, пожалуйста».

И опять коридором, по крутому железному трапу, через каждые десять ступенек ударяя по прутьям гремящей связкой ключей, — в провонявшую хлоркой, банно-прачечным обобществленным… каптерку… позабылись названия, слова. Из окошка обритая пустоглазая башка ему выдала полосатую скатку матраца, шерстяное болотное одеяло и простыню с огромными чернозвездными штампами — казенные дары детдомовского детства общего режима, изжитого, сожженного, столь убедительно не бывшего и захлестнувшего сейчас Угланову сетчатку, — вот что его проткнуло и добило, задохнулся от смеха, человек, что судьбу делал сам, опрокидывал промысел собственным замыслом, выбирая всегда, что он будет иметь, что держать и с какой проминающей силой двигаться. Тот, кто с ним это сделал, имел чувство юмора: колесо с прилепившимся к ободу, словно мелкий соломенный сор, человеком описало огромный полный круг и вдавило его в ту же глину, из которой он вышел, в тот же нуль своего единичного неповторимого собственного. И теперь было поздно — еще раз начинать.

2

А откуда он взялся? Как он «начинал»? Своры всех ста пятидесяти телеканалов, Интернета, таблоидов ломанулись к воротам Лефортова, в сей же миг осадив параллельно цитадели российской юстиции, всем давая желающим поглазеть на подробности русской корриды и согреться глумливой радостью маленьких от падения большого: что дают ему там, под плитой, в загоне, чем питается, как испражняется… И попутно охотились за углановским прошлым, за Углановым тем, первых детских ходов, накопления первого капитала для страшного роста до контрольных значений, регистрируемых «форбсовской» аппаратурой, и все эти авральные мышьи раскопки принесли неожиданно, ожидаемо мало существенного.

История восхождения младшего научного сотрудника Института проблем безопасности Угланова А. Л. оставалась такой же прозрачной, как тема его кандидатской: «Полуэмпирические уравнения плотной плазмы металлов на основе модели Томаса — Ферми». Из тех, кто все видел, кто вместе с ним шел, остался один лишь Ермо — Брешковский и Бадрик молчали в могилах.

Вместе с Дрюпой и Бадриком не протаранил — перешагнул вступительные в «свой», предначертанный МФТИ, и вот эту-то самую предначертанность и ощутил ближе к третьему курсу как ясное, постоянное, неотменимое зло, как железную часть все того же изначального промысла, по которому должен он, Угланов, не быть, и как часть всесоветской предопределенности. Это не он — ему определили, предписали, прорезали эту дорожку: в 23 — м. н. с., в 35(!) — кандидатская, и будь хоть семи пядей во лбу — не ускоришься; может быть, вообще никогда не получишь в свои руки машину, рукотворную мощность не меньше термоядерного Токамака или огненной силы Могутова, потому что машинами здесь управляют заржавленные ветераны компартии СССР, долгожители, зомби, рептилии и не выпустят руль из иссохших клешней, пока ты не рассыплешься.

В этой стране у человека было все, кроме уверенности в перемене участи на любую другую. Делай или не делай — все пойдет, как и шло. Без тебя. Предначертанность сделала двести миллионов советских людей пусторуким сообществом нищих. О кратном повышении оклада сто лет как забыли и думать: измеренность зарплат лишила стимула — необходимости работать лучше и быстрей, платят всем не за труд — за приход на работу, личный рабочий интерес рассчитывается по изготовлению, а надо — по реализации, и отсюда дерьмо на прилавках, на колесах и над головой; потеряла значение вера в абсолютную силу единого общего дела, за пузырь в чугуне не расстреливают, и рабочие цехами, заводами положили с прибором на качество напрягаемой стали, всего. Слова «приобрести», «купить» утратили свой смысл в прошлом веке — все стояли и ждали, когда им подадут — из машины поставки всех жизненных благ, что должны были выстроить сами.

И все то, что тогда они делали, вундеркинды и три мушкетера, было вовсе не бунтом против этой системы, а потребностью жить, как растешь.

Бадрик с Дрюпой какое-то время барыжили финским сервелатом и «Мальборо», что обрушились на обезлюдевшую и помытую с мылом столицу в олимпийском году, а Угланов уже озирался: где машинка, в которую можно залезть и дать «полный вперед», что он может сейчас получить и возглавить… И нашел то, что видели все, но никто не хотел разгонять проржавевшую вагонетку по рельсам. Бригадный подряд. «Чуваки, — объявил он им в „штабе“ над Сетунью, на дощатом настиле на ветках ветлы, — вы ловите на мизере, точнее, на говне. Ну подняли вы десять кусков за три года, ну еще за три года поднимете столько же. С каждой шмоткой мудохаться будете и дрожать постоянно от каждого шороха. Да не в том дело, что погорите и что кто-то зассал вместе с вами крутиться. Просто дальше-то что? Что имеем на выходе? Джинсы можно, поляну каждый вечер с девчонками в „Узбекистане“, а машину нельзя и квартиру нельзя, потому что от партии сразу вопрос: на какие шиши? Потому что ты кто после пятого курса — аспирант, мэ-нэ-эс. И вообще: двадцать штук — потолок, на дерьме этом больше не сделаем. Вся же прибыль не с вещи — с объема. А на шмотках не мы сидим, не во Внешпосылторге, чтоб иметь с оборота. У меня две идеи: одна нормальная, вторая гениальная».

И всадил: стройотряд. «Что, тащить дальше БАМ за мечтой и туманом?» — обленившийся на легком хлебе Ермо лишь презрительно сморщился сквозь комариные полчища и еловые лапы непролазных чащоб, на последние всполохи единения душ у костра под гитару, Бадрик всей молодой оленьей силой был готов подорваться в таежные дебри хоть завтра лишь на том основании, что ни разу не пробовал и «вообще: я — как вы», а Угланов тащил их к Кормухину, «дяде Володе», тому самому другу отца, уничтоженного абсолютной силой за то, что отказался давить ее гусеницами пролетарский восставший народ, — у Кормухина был под началом стройтрест, и давно он ушатывал Тему: «Может, все-таки надо чего? Не молчи, попроси — помогу».

Через их институтский комитет комсомола, что гонял всех физтеховцев на раскисшую глину капустных и свекольных полей убирать урожай, получили путевку в стройтрест, сколотили отряд из голодных до работы и денег собратьев и катались все лето по дачным поселкам Красково, Удельное, Тайнинка… И в поселок Совета министров(!) на Успенском шоссе: отставной подполковник бронетанковых войск не обманывал — строил дачи и вправду для очень непростых отдыхающих, и не надо им с Бадриком было носиться на разбитом «козле» по различным управлениям механизации и базам лесоматериалов и выклянчивать лишний-другой кубометр гнилья, экскаватор, бульдозер, бетономешалку… на Успенском шоссе наступил коммунизм.

Ничего они, физики-теоретики, толком не могли изначально — разве только копать, и со всей молодой своей жадностью рыли, вычищали канавы под фундаменты тех первых нищенских дачек, а потом намонстрячились понемногу и плотничать, и три лета подряд — честный пот и мозоли, официально закапавшие, побежавшие деньги: триста в месяц на рыло, пятьсот, ну а главное, он наконец-то дорвался — повести за собой первых тридцать голов, направлять их и требовать. К летней сессии третьего курса позвали в комитет комсомола: «Как ты смотришь на то, что мы сбор членских взносов в институте поручим тебе? Опыт есть у тебя оргработы, стройотряд наш физтеховский в лидеры вывел, с твоим мнением считаются». Он совсем не хотел непрерывно зависеть, по-собачьи служить — да еще главным мытарем всех факультетов, но почуял врожденным подрастающим нюхом: он не сможет сейчас в одиночку двигать то, что он хочет, не прикрытый никем, кроме разве академика Авалишвили, вот сейчас ему надо зацепиться и встроиться, быть в составе, в системе, зарабатывая авторитет… И вообще, что-то тут, в комсомольском активе, у них затевается, они ближе к партийным рептилиям, мумиям, к этажам, на которых решается, как и чем будут жить все советские завтра.

И пошел в институтские сборщики податей на привольном и вольнолюбивом физтехе, презиравшем «халдеев»: каждый месяц был должен окучивать пять тысяч душ — люди недодавали копейки, телефонную мелочь на общее комсомольское дело — надувался такой пузырек недоимок рублей в 200–300, и в райкоме долбали: опять недобор? И, конечно же, проще Угланову было каждый месяц докладывать в кассу свои. Ну, Ермо тут, конечно, припомнил спелогубого, масляноглазого персонажа «Республики ШКИД», что ссужал попрозрачневшим с голодухи собратьям осьмушки: «я тебе дам свою пайку хлеба, а за ужином ты мне четвертку отдашь».

Вслед за Брежневым смерть сразу вырвала из рядов и Андропова, и запахло оттаявшей черной весенней землей, навозом, свинарником, и Угланов почуял: пора разогнать и вторую идею свою, «гениальную»: «Значит, так, чемберлены, закон на советской планете один: кем работаешь, то и воруешь. Какие мы имеем средства производства? Только эти. — По черепу пальцем. — Тоже вот дефицит, самый непоправимый. Либо есть, либо нет. А диплом-то с отличием хочется всем защитить. Это сотни дебилов. И богатых сыночков, втыкаете? Надо только работать с объема, бригадой. Позовем Айзенберга, Голдовского, Друскина, Сашу Савельева — пусть штампуют расчеты, модели и графики. Бадрик будет клиентов вылавливать… ну, там в «Губкине», в «Плешке», в Станкине. Но дипломы — херня, для разгона. Мы же можем ведь и… кандидатские… Да какие „все сами“? Я тебе не про наших толкую. А вот есть генерал производства, от сохи, от мартена такой, он в станках понимает на ощупь, а в теории — нет, и ему надо тупо получить эту корочку, чтобы двигаться вверх. Тупо времени нет — самому. И вот как это так получается: времени нет, а из ВАКа выходят все такие с заветной корочкой? Значит, кто-то им эти пирожки выпекает. Индустрии там, может, и нет, но кустарные промыслы — точно. Нам бы только концы в институтах найти, самых мясо-молочных и заборостроительных. Ты вообще представляешь, что это уже пять процентов от Ленинской премии?»

Сколотили бригаду, запустили процесс. Где-то раз в два-три месяца Бадрик приводил настороженных мрачных армян и абхазов, звериной чуткостью и гибкостью повадки больше похожих на воров-законников, чем на обычных травоядных аспирантов института им. Плеханова. Улыбчивый грузин, подъехавший на «бэлый-бэлый» «Волга» с кузовом «пикап», путался в русских падежах и окончаниях, но протянул Ермо листок с названием потребной диссертации: «Разработка алгоритмизации оптимальных решений при управлении предприятием народного хозяйства на примере Батумской чаеразвесочной фабрики». Они еще тряслись и отбивались от буйной смеховой агонии друг друга, когда грузин открыл свой министерский кейс и вколотил в столешницу кирпичик сторублевок, как первый камень в основание их энтузиазма: «Я очэнь прошу тебя — сдэлай. Имею дикая потрэбность, дорогой».

Но на этой жар-птице из солнечной Грузии все и закончилось, никаких «Ереванских коньячных заводов» на них не обрушилось, так что стригли лишь жалкие сотни с преддипломных баранов — было жалко своих бесподобных нейронов, выжигаемых этой нищеумной поденщиной. И вот тут-то он и появился, с осторожной, ласковой цепкостью сцапав Угланова за руку в институтском дворе, — коренастый, избитый полетами меж каких-то ученых советов, планет, не сгорающий в плотных слоях атмосферы, напряженный, ссутуленный, согнутый, как бы сам себя делавший меньше и ниже неопознанный метеоритный объект: с облетевшей уже на ветру — к тридцати? к сорока? — головой, тонким клювом, лягушечьим ртом и прогорклыми, режуще быстрыми, совершенно безумными под еврейским вельтшмерцем глазами.

— Вы Угланов, простите? — Пальцы сразу разжались: не трогаю, все. — Я про вас очень много наслышан, что есть такие вот ребята на физтехе, которые… э-э-э… немного помогают, так скажем, в подготовке… вообще вот гениально… — молотил и тянулся к Угланову снизу озаренно-подсолнечным, жадным («наконец-то нашел вас, ребята!») лицом, не сводя любовавшихся, как бы сразу узнавших хозяина глаз, непрерывно подкатывая обнаженными теплыми волнами к скалам. — Я, собственно, руковожу большой лабораторией в ведущем институте, проблем безопасности, знаешь, конечно… — разговорился навсегда, в Угланова засаживая, всеивая, кто он: две сотни крепостных, гектар лаборатории, подземные ходы выводят на Лубянку, в друзьях — все академики, творцы новейших бомб, хозяева науки, министры, генералы Шестого управления КГБ!.. Бескрайние угодья маркиза Карабаса. — Борис. Брешковский Боря. — И выбросил, как нож, в Угланова дарящую рукопожатие, вцепившуюся руку с такой внезапной резкостью, привычностью, бесстыдством, что он ее схватил, Угланов, защищаясь. — Так вот, есть человек, серьезный, очень сильный, за ним большой завод, огромный, колоссальный сектор сбыта! Я сделал ему все, там как бы все готово, весь корпус диссертации, остались лишь расчеты, и нужен кровь из носа способный математик.

— Состряпать-то можно, но мой интерес? — Угланов взял фрезу и начал вскрытие черепа: что может? хвастливая дешевка? обслуживает мелких за мелкие подачки — рулоны туалетной бумаги с унитазами? — Клиент твой этот кто? На чем сидит конкретно? И вообще, я так мыслю, ты с этого кормишься. Устраиваешь защиту нужным людям. А мы давно ищем концы. Поэтому так: мы сделаем все, но ты всех клиентов заводишь на нас. Нам нужен конвейер, а разово работать мне неинтересно.

— Так в том все и дело, о том разговор. — Брешковский, со скоростью швейной машинки кладя подбородком стежки, закивал, застрял и вгляделся в Артема, любуясь: в тебе не ошибся, не мальчик, сечешь. — Потока не надо, конвейер забудь. Нужны, наоборот, удары очень точечные. — И, подавшись к Артему, как к матери, снизив голос до пододеяльного, после близости в первую брачную ночь, нутряного, дрожащего шепота, сообщил невместимое, страшное, как Гагарин, который молчал и не вытерпел: видел! видел, что Он действительно есть! — Вот этот самый человечек, он из отдела сбыта АвтоВАЗа! Его никак нельзя терять, никак! Ты и тысячной доли сейчас себе не представляешь возможностей! Это будет конвейер — с машинками! — Его трясло, обвитая жгутом высоковольтного разряда рука его притрагивалась к Теме, — не запитаться маниакальной убежденностью от полоумного вот этого устройства было невозможно.

Ермо и Бадри встретили такого — скользко-вывертливого, клянчащего рубль на бензин и заливающего про алмазные телескопические трубки — д’Артаньяна настороженно. «Нет, ты мне объясни, Угланыч, — на сутки заряжал Ермо, — я, может, сирый и убогий. Но только почему он в дело до сих пор не принес ни рубля своего? А мы ему кусок, еще кусок. Ты хоть единственного человека видел из тех, про которых он нам заливает и которым он якобы должен поляну накрыть? Для закрепления как бы отношений. Покажите мне этих людей! „Завтра“, „завтра“ все, „завтра“, пока не родил. Это ж, блин, Хлестаков натуральный! Послушать его — он в ЦК вообще одним пинком дверь открывает. Ау, Угланыч, где ты?! Это ж, блин, прирожденный… даже слова такого не могу подобрать. Материнскую грудь вот сосал и орал, что голодный».

А Угланову этот Брешковский понравился — как явление совсем чужеродное, абсолютно с тобой по устройству не схожее, то могущее делать, что ты сам — никогда, и как раз вот поэтому необходимое. Как природа наносит на кожу рептилий защитный узор, позволяя прикинуться камнем, корягой, травой, — так и Боря всем ходом эволюции был гениально приспособлен к тому, что Угланов вообще отродясь не умел. Древоточцем, лозою жил Боря, прогрызая проходы в ковровых дорожках ученых советов, комитетов, дирекций, президиума Академии наук СССР — от крыльца до стола секретарши, день за днем не пускающей к «Алексанниколаич обедает», подкопами, измором протирался просачивался в услужение кому-то из решающих судьбу: квартиру в новостройке, автомобиль восьмой модели «Жигули»… Был готов послужить человеку носильщиком, рикшей, туалетной бумагой, прямой кишкой, чтоб потом только раз попросить о ничтожном… И почуяв, куда, до каких этажей сможет их протащить этот Боря, улитка (оказалось, до теннисных кортов и в пару с багровеющим, рыкающим на партнеров Б. Н. Ельциным), он, Угланов, поставил на Борину эту способность обволакивать и подселяться в мозги, и однажды средь ночи Боря их обварил телефонным ликующим голосом: все! Бадрик может приехать за своей «восьмеркой» на Калининский утром!

Испарились неверие, презрение, начались их паломничества к жигулевским горам полыхающих девственной краской крыльев, сладко пахнущих смазкой коленных валов, хромированных бамперов, стекол, покрышек и «дворников», обходившихся по госцене, забесплатно и в Москве улетавших за дикие сотни. Бежали, как копченые индейцы майя, священным городом Тольятти на склады! И, нагрузившись до надрыва важных жил, волочили комплекты разумной цены не имевших, бриллиантовых вкладышей на проходную — перли крылья и стекла сорок метров и дохли, даже Бадрик с его цирковой гимнастической мускулатурой шатался; Брешковский тряско семенил, отягощенный «жигулевской» дверцей вперевес, приседал под железным ярмом, обрываясь почти на колени и сбиваясь с бригадного ритма, щека его уже синела от проступающей сердечной недостаточности, в глазах ныла боль — Ермо потешался сквозь слезы: да ну ее на хрен, Борь, брось! брось, а не то кишки полезут через задницу, — но Боря не бросал и хромылял, как будто оставляя за собой на асфальте влажный след, Стахановым навыворот поклявшись тут и сдохнуть, на переднем краю восьмирукой войны за стальную валюту советского мира.

Денег стало так много, что они не вмещались в старый фибровый их чемодан, больше метра в длину, глубиной по локоть, на свинцовых сберкнижках в одиннадцати отделениях имперского банка; Боря неутомимо развивал корневую систему взаимно подпитывающих связей с беззапчастными столоначальниками, с безлошадными директорами ведущих НИИ и пророс в Комитет по науке и технике СССР… А Угланов глядел на растущие ворохи этой бумажной, не могущей подброшенной быть ни в какие костры производства листвы и закупоренно тосковал по железно-реальному делу. И казалось, что все прогниет и рассыплется, но не сдвинется ни на микрон в направлении к личной свободе, так и будет все это тянуться репортажами о посевных на советском экране, мавзолейные эти, в каракулевых пирожках и ондатровых шапках, черепахи всех переживут, и Угланов нырнул за спасением в науку, хоть во что-то, что здесь и сейчас может сопровождаться осязаемым выбросом смысла, в первородную сталь и сверхпрочные новые сплавы, ближе к огненной силе, что его притянула к себе изначально, и работал над новым трехспектральным пирометром для бесконтактного измерения температуры металлов при плавке и розливе — улетел в свой Могутов и жил там неделями, подступая вплотную к чугунному солнцу с измерительным зондом в руках и почуяв обваренной кожей те высокие градусы, на которых литейная практика начисто выжигает теорию.

Появился уже Горбачев, в 104-м концертном исполнении провозгласив курс на «новое мышление», — он, Угланов, сперва не поверил, видя только набор отвращения к собственной жизни и согласия с собственным самораспадом. Богом времени стало печатное и микрофонное слово, начиналась эпоха душевнобольных, экстрасенсов, краснобаев, романтиков бунта, в репортажах с далеких планет США и Европа показали народу недоступную жизнь «настоящих», запылали журнальные разоблачения: миллионы удобрили буераки и пустоши, накормив собой светлое будущее — настоящее наше, что имеем сейчас. Но Угланов увидел другое, реальное: воскрешение из мертвых не людей, а дензнаков. У любого циклопа тяжелой промышленности, у любого НИИ на счету была прорва, шестизначная тьма безналичных рублей, но что именно, где и за сколько покупать из станков и устройств, устанавливал свыше сторукий Госплан, и с живой зарплатной наличностью эта виртуальная сущность не смешивалась. Обрушение «Закона о госпредприятии» (в том числе и «о временных творческих коллективах научных работников») — и в другом, загудевшем, забойном метановом воздухе он, Угланов, прозрел, как от вспышки: дело было не в том, что теперь бесконтактный пирометр, над которым работал, он может продать комбинату как свой, дело было в возможности здесь и сейчас подключиться к потоку размороженных денег; не успеешь сейчас — навсегда опоздал.

Поднял всех по тревоге: на хрен ваши покрышки и «дворники» — вместе с Дрюпой и Бадриком к Гендлину, богу НИИ высоких температур и экстремальных состояний: дайте нам сделать «центр научного творчества», и мы вам будем сами находить, Институту, заказчиков, и работу всю сделаем сами, мозговыми прорывами, штурмами молодых коллективов, ничего нам не надо, только ваше «добро». Обаятельный Бадрик источал убежденность, старший Авалишвили, академик и орденоносец, позвонил кому надо, и у Бори внезапно появилась жена — заржавевшая, ношенная, много старше Брешковского страхолюдная баба, служившая в горисполкоме и сейчас вот как раз — ну и Боря! и здесь взял приданое с процентами! — выдававшая всем разрешения на «личное творчество».

Начинались кооперативы, эпоха беспримерной торговли всем, чего не хватает и хочется вусмерть: потянуло дразнящим шашлычным дымком, жженым кофе и сахарной пудрой из-под зонтиков «Пепси» и «Фанта», аспиранты засели за швейные «зингеры» и вываривали в чанах самопальные джинсы; ручейки, караваны непонятно с какого выезжающих дальше Болгарии избранников счастья привозили обратно компьютеры, за контрольной чертой Шереметьева дорожавшие в тысячу раз, а над этой наземной дымовой завесой существа высшей расы неслышно и незримо делили имперское «все», золотые запасы и землю — на Россию, Армению, Грузию, Украину и Узбекистан. Какое, на хрен, накопление капитала? Весь капитал, все, чем он обеспечен был, возведен и вырван из земли с 30-х по 70-е — каким-то первохристианским трудовым и подневольным рабским длящимся усилием всех русских: сооружения гигантских мощностей, громады ГЭС, разведанная платина…

А помешавшийся Брешковский рухнул в имбецильность, в жизнь насекомых, вирусов, бактерий: раздобыл у себя в институте промышленный лазер и поволок по подмосковным выгнившим колхозам вместе с Бадриком, чтоб рассказать свинаркам о преимуществах сверхсовременной безболезненной кастрации скота: мол, хряк совсем-совсем не мучается и не спадает с туши вообще. Вообразить себе дальнейшее: белохалатные лобастые пришельцы из сопредельного недосягаемого мира научных знаний и секретных технологий сосредоточенно монтируют УСТАНОВКУ на наполненных благоговением глазах коллективного аборигена, три визжащих, ярящихся центнера грязно-серого смрадного мяса подволакивают за ноги к пушке; ультракороткий взмах отточенного лазерного скальпеля — и нестерпимый крик и вздох зарезанной свиньи, бьется в агонии гора и замирает. Борька — того… чего-то не того, давайте Борьку-2. «Ну а этот-то, этот-то че?» — «Ну, это есть у нас такое, физиков, в науке. Ну, допустимая погрешность». Ультракороткий импульс, точечный удар — и нестерпимая животная сирена, землетрясение, судороги, сдох. Запах подпаленного мяса добивает до коллективного колхозничьего мозжечка — «специалисты из Москвы» рвут кабанами на рекорд, и за ними — табун похватавших дреколья туземцев: у-у-убью! Арендованный «рафик» притащился, как с передовой, весь исхлестанный рыжей глиной, с провалившимся задним стеклом. Боря с Бадриком вывалились из салона, словно скатки матрацев из шкафа. «Гиперкастратор инженера Гарина», — из себя еле выжал Ермо, и зашлись, загибаясь от рвущего хохота, все: и Угланов, и Боря, и Бадрик.

А потом он, Угланов, протрясся, отбрыкался, отфыркался и засел за выстраивание схемы трансфузии, обращения денежной крови, длинной, как бычий цепень, и запутанной, как нитяная грибница вспухающего из земли шампиньона.

Шаг 1. Накачать из заводов сколько можно условно-расчетных безналичных рублей. Генералам стальных производств и стройтрестов от этих чернильных миллионов в гроссбухах избавиться было так же легко, как от снега зимой: их никто не хотел брать в уплату за реальные мощности и рабочие руки, все хотели расчета живой, шуршащей наличностью, и живых этих денег у всех было мало, их объемы железно фиксировались свыше; виртуальная масса пустого безнала еженощным кошмаром распирала директорский череп: надо было ее, миллионную прорву, «освоить», год кончается, а триста тысяч еще на счету, и за это — разнос с верхотуры Госплана; увольняли, снижали — за «недорасход». И вот тут и заходит Угланов: не освоили полмиллиона? я вам помогу, подпишите со мной договор на «исследование алгоритма интенсификации нового мышления» — я возьму безналичными. Обналичу за сутки через фонд своей заработной платы и пятнашку живыми рублями вам тогда отсеку.

Он, Угланов, сначала хотел делать вещи реальные — первым делом упал на Могутов: я у вас тут работал, не помните? Вот такой вам не нужен пирометр? Сталевар надевает на морду, как обычные синие очки, как бинокль, и сразу видит температуру в изложнице. И пирометр взяли за 170 000 рублей, а какая бы цифра была в шесть зеленых нулей, предложи он вот этот тепловизор кому-то в Канаде. А потом были индукционные печи, столько жравшие в день киловатт, что дешевле сломать, и они с Ермо снизили потребление в три раза, а потом стало режуще ясно, что если они так продолжат и дальше, с реальным паяльником приближая хотя бы железный — где уж кремниевый? — век, то тогда они непоправимо отстанут, навсегда уйдут вниз, а вокруг будет жир на других нарастать монгольфьерами.

Шаг 2. Стало явственно слышно подземные гул, сотрясение; из проклепанных бронелистов, из решетчатых ферм от вибрации вылезают болты, все уже раскачалось с такой амплитудой, что — рухнет. То и будет, что денег вот этих не будет, бледно-красных червонцев и желтеньких сотен, не станет ни лобастого профиля Ленина, ни земного вот этого шарика, перечеркнутого серп-и-молотом. Им нужны были доллары. Не толкаться же было под навесом сберкассы во Мневниках, не менять по листку содержимое чемоданов вручную, обливаясь мгновенно леденеющим потом, с предвкушением удара в затылок — наползет и накроет сейчас милицейская или бандитская сила, да и времени тупо не хватит: годовой оборот — 115 000 000 рублей, даже без восклицательных знаков, без судорог, как-то быстро привыкли, как рыба к той воде, что она пропускает сквозь жабры, так и жили с Ермо в институтской общаге в своей голой, ободранной комнате и с удобствами на этаже, разве только носились по городу на одной на двоих полыхающей красной «девятке». В общем, надо искать что-то внешнеторговое. Он, Угланов, порыскал бессонной мыслью в железобетонных непролазных, зазубренных дебрях Госплана и нащупал: ага! Вот лесные хозяйства, рыбпромхозы Камчатки — они за валюту продают свои сейнеры, танкеры крабов японцам, эшелоны ценнейших древесных пород, а вот мазут, и электричество, и бензопилы «Дружба» покупают внутри Советского Союза по рублевому безналу. Сгреб в охапку средь ночи Брешковского с Бадриком и — в самолет, на Камчатку, в Хабаровск, и пошли по дирекциям: «Как у вас тут с безналом?» И вожди коренных покоренных народов: «Хреново, все никак не дождемся субсидий от своих министерств. Покупаем народу в Японии шмотки за баксы. Народ вот эти шмотки как-то продает. За рубли, курс выходит — 2-70». — «На хрен надо такое? Мы у вас будем брать этот доллар по пять. Будем за безналичные брать». — «Ну ты сказочник! Кто же даст вам такое — оборачивать, малый, валюту?»

Он, Угланов, — в ряды типографского шрифта новых постановлений правительства: где-то тут должно быть, как воткнуть свою вилку в розетку, продышать полынью для подледного лова. И пробило его электричеством: «разрешается организовывать… в том числе и кредитные организации». Постучаться в Сбербанк с «мы хотим учредить вместе с вами свой банк». Девять месяцев эту дорожку прогрызали в бумагах, в регламентах — учредили коммерческий банк «Революция» и погнали валюту рыболовных хозяйств через собственный счет. Через год на счету — настоящий, тот, который и в Африке навсегда миллион, миллион.

Шаг 3. Ермо рассверлил ему череп: компьютеры. Побежали по всем выезжающим командировочным: привозите компьютеры. Стали брать у них по 30 000 рублей. По НИИ и КБ продавали за 70 000. Только скудный, конечно, очень был ручеек. А хотелось потока, тех, кто может брать тысячи штук, завозить эшелонами. Озирались, и Боря, побегав даже не по Москве — по району, провалился, как в люк, в неприметный такой «Агропромвнешторгсервис», ничего не имеющий общего с рационом воронежских земляных трактористов и тамбовских навозных доярок: там сидели и жили в наступившем для них коммунизме разъевшиеся и покрытые лоском мужчины — дикари, покупавшие лично для себя за бугром, как стеклянные бусы, телевизоры, джинсы, унитазы, хрусталь. Боря въелся и выел «трудовому крестьянству» мозги: две недели вылизывал, гладил, возил по бревенчатым баням, охотам, заказникам, подкладывая мертвые кабаньи туши под сапог и долгоногих проституток — под недолгое сопение покрывающего тела. И под шаманские радения с банным веником и под истерзанные стоны «Борька! Удружил!» учредили вот с этой мразью совместное предприятие «Энигма».

Через год обороты безналичных рублей, леспромхозовских долларов и аграрных компьютеров стали такими, что нельзя не услышать — ДнепроГЭС, Ниагара. Полоснул и разрезал от горла до паха телефонный звонок из Госбанка: это что у вас тут? кто дал право работать с валютой? — Советский закон. Не написано «можно», ну а где же написано тут, что нельзя? Скользкой рыбиной вырвались. На Коньке-горбунке из котла молока. Но котлов было три. Появился сухой и брезгливый гэбэшник Калганов. Очень крупные жвачные парнокопытные, КМС по борьбе, чемпионы по боксу, с поглотившими шею плечами, словно с детства готовились, подкачались насосом к наступлению эры новых викингов, варваров. Позвонил Сильвестр, пригласил пообедать в «Измайловскую». Разговаривал доброжелательно. И смотрел как на узников собственной зверофермы на Тему с Ермо: «Жизнь такая, ребята. Подымаете, знаем, вы очень неслабо — надо как-то того… к пониманию нам с вами прийти. Чтоб спалось вам спокойно. Чтоб спалось не в земле. А не выйдет словами — придется ломами. Под землей, в подвальчике, отсидеться не выйдет. Все равно же ведь выйдете за сигаретами. Мамы ваши — за хлебом. Любимые женщины. По трохами-то как — не успели еще? Так ведь и не успеете».

Надо было решать, под кого — под гэбэшников или под этих, непрерывно смотревших в глаза и готовых пружиной вскочить, отчего в животе холодело и зад примерзал к табурету, как в леднике, и они как-то сразу, инстинктивным движением бесклыких, бескогтистых животных шатнулись в знакомую сторону: люди госбезопасности были рядом всегда, их пасли, вундеркиндов и будущих разработчиков боеголовок и реакторов, с первого курса — никакой паутины и липких касаний, предложений пойти навсегда на паскудство пересказов, «о чем говорили ребята», лишь прямая инструкция для «отличников по недоверию»: если кто-то подъедет к тебе незнакомый с расспросами, что ты хочешь от жизни и что выполняешь для родины, — сразу, будь так любезен, докладную записку в районный отдел. И сейчас показалось: вот с этим безликим и скальпельно точным Калгановым они смогут всегда сговориться по правилам, заключить договор оказания услуг: люди в белых рубашках подъедут и быстро откачают все септики; вся гэбистская псарня сейчас потеряла свой смысл и ищет в запустелой стране себе новых хозяев, мастеров и хозяев вот этого времени.

Он, Угланов, совпал с этой эрой, жизнь его неспроста затолкала вот в эту эпоху, дав ему стать собой настоящим, тем, каким был задуман; целиком это было его, для него, под Угланова время — абсолютной неопределенности и великой ничейности русской земли с ее недрами и ее распыленным на атомы ошалелым народом. И теперь он возьмет вот из этих русских недр и людей в свою собственность все, что захочет, покупая стальные машины и железных людей за консервные банки и стеклянные бусы, словно обожествленный туземцами укротитель небесных собак, обладатель карманного зеркальца и патефона.

3

Больше перед глазами ничего не осталось — последний узор из пупырышков бежевой масляной краски. Ничего не хотел пораженный инсультом обрубок и завидовал деду, которого — сразу, целиком и мгновенно: десять метров до стенки и взорвавшая череп огромная боль. Ну конечно, завидовал с жиру — почти не знакомый с обмочившейся мускульной слабостью парнокопытного, с беспредельной потребностью жить, позабыв холодильные камеры и стояние часами и сутками на одной деревянной ноге в промежутке меж «взяли» и «кончили». И не сдох, не загнулся, конечно, подчиняясь здоровому, жадному телу или, может быть, вложенной цели, на которой держался, как на позвоночнике: обеспечить живучесть и цельность машины, которую выстроил и которой был равен и здесь. И уже, раскаленный и сорванный с приварившего места сиреной Могутова, заломился в стальную, с кормушкой, дверь: дайте сделать звонок его верным, клевретам и купленным, что и как надо делать с «Руссталью», замороженной, вмерзшей во льды… Но бетонный гроб наглухо запаяли снаружи: амбразура работала только на вход, лишь кормушкой, открываясь три раза, чтобы вбросить ему все равно что съестное, блевотное в нержавеющих кружках и мисках советских поездных ресторанов.

Вот что такое смерть для человека дела — отчаянная, обнаженная, неизлечимая незанятость рассудка, лишенного возможности соударения с любой вещью-ценностью, орудовать идеями машин и мощностей и даже узнавать, что с ними происходит и как там изменяется их стоимость во времени. Сесть посреди неумолимо голых стен и отключиться от всего работающего мира. Эталон пустоты, мерзлота, известняковая пещера схимника для покаяния и умерщвления плоти — провалиться в себя и часами смотреть в темноту, пока не различишь какое-то неясное свечение и тени, но он — не схимник, его внутренняя, без подключения к делу пустота, углановская, — страшная.

С соседних трех покрашенных салатовой краской коек перед его приводом явно унесли покойников, и не почуять, где кончается и переходит в воздух скальная порода этих стен, — быть может, в три, в четыре локтя шириной; свет электрический, дневного света, другого нет, нет солнца, не видно небо сквозь бутылочное тучное стекло. Ты тут один, ты даже меньше, чем один. Ты просто мутное пятно на масляной коричневой стене и тишина. Ты — стеклянная емкость песочных часов, в горле которых затвердело время. А потом тебя вдруг опрокидывают. Всегда — когда не ждешь, когда перестаешь. Стальная заслонка кормушки — как в мясо. И, рухнув сердцем, начинаешь быть сначала. И никогда не слышишь подобравшихся шагов: вдоль стального настила по ту сторону склепов проложен резиновый коврик, и вертухай обут в какие-то — резиновые? — тапочки.

Адвокатов ему, разумеется, дали. Одномоментно и в комплекте с холодильником: тюк белужьей икры, пармский окорок, урожай райских кущ, снежно-жирные сливки с элизийских надоев… — все, чего невозможно не дать по СанПиНу для крупного зверя, представителя «форбсовской» расы: чтоб прилично все, чтобы без вони на весь мир про жестокость содержания в неволе и попрание всех человеческих прав и свобод. Захрустели в замковых теснинах железные зубы, отвалилась стальная плита — потерявшего прочность в ногах и ослепшего от огромного света под «куполом» повели по стальному помосту то ли третьего, то ли четвертого яруса над высотным протяжным провалом, рассеченным железными сетками по этажам в дальнозорком расчете на самоубийственный умысел — кинуться: будь хоть центнерной бомбой — сквозь стальные страховки до бетонного дна не добьешь. Завели в помещение с высокими сводчатыми: там его ждали Тоша и Штоль, долгоносый, изящно худой, облысевший старик с остро-складчатым сохлым лицом и глазами всепонимающего грустного еврея. Как его тут содержат? Пожелания, жалобы, требования? Он сказал: он не чует «Русстали», не решает вопрос по «Русстали» с Кремлем, дайте линию связи; если нет — он, Угланов, истошно начнет голодать… И не жрал двое суток, а потом захотелось со страшной силой, как в молодости — под столом щипать булку на лекциях, запивая фруктовым кефиром, — и еще даже больше: оказалось, не может, не вышел из него протопоп Аввакум… Или кто там отправился в паровозную топку, на примере кого их, пионеров, учили?.. А казалось ему: он железный, за свое, за машину может вынести он и огонь, правда «я», правда «русская сталь» в нем сильнее утробы… И сейчас загибался от близости с пыточным холодильником, полным жратвы: взбунтовались кишки, оживая отдельной сущностью, и крутил себя в жгут, до стеклянного звона в башке, до качавшейся в черепе ртутной, свинцовой, темнотой нажимающей массы, не дававшей подняться с матраса и тянувшей улечься, к земле… И уже как сквозь воду услышал лязг и скрежет замков, поворот своей шконки, как плиты на конвейере, и глазастые бледные пятна, берегущие руки куда-то его повели. Устояв, вырвал руки: он сам — значит, все-таки чуял себя еще он, понимал, оставаясь в хребте неизменным, — и вшатался в какую-то новую, ту же самую будто бы камеру, номер очень такого бюджетного хостела: на застеленных свежей белизной двухъярусных нарах пластались две туши в новых, чистых и вроде недешевых спортивных штанах и борцовках — вот что было тут нового, позвоночные млекопитающие, лишенные того же, что и он; он не сказал «собратья», он — the special one.

Так «они» «там» решили под нажимом упрямого Штоля, повторявшего им: «изоляция», в одиночке держать его — ущемление и «пытки», хотя он «их», Угланов, «просил» не об этом… Неужели сумел он подумать вот это, согласиться на слово «просил»?.. Он просил связь с «Руссталью», с Кремлем, рычаги… И с порога уже отвернулся от дыхания, запахов, глаз этих двух… тех, с которыми будет делить эти… сколько? двенадцать? шестнадцать?.. квадратов пространства; не терпел он вот этого больше всего — всякой формы присутствия рядом чужих, тех, кого он не требовал, не выбирал, человек общежитского, интернатского прошлого, совмещенных кроватей, делимых удобств, и охрану держал при себе лишь для этого — ничего и ни с кем никогда не делить, свое время, пространство, дорогу; свое время и дело делил он с железными, теми, кто его принял и кого выбрал он.

Офицеры охраны с двумя — ну а как же иначе? — просветами на погонах сказали: будут вам адвокаты три часа каждый день, будет вам телевизор, если вы его купите, Би-би-си с Си-эн-эн, извините, не ловятся. И вообще: скоро с вами начнут разговаривать. И Угланов стал жрать — из корытца, сметану, прерываясь и вслушиваясь в жизнь под кожей и ребрами: уж не слишком он жадно? Надо как-то на будущее натаскать свое брюхо, приучиться давить в себе это «набей меня», изнутри разъедающее все его, человека-Угланова, прочности.

Прямо здесь и сейчас надо сделать последнее, что он может еще, и достаточное для того, чтоб «Руссталь» развалилась не сразу, чтоб какое-то время еще продвигалась, жила в соответствии с углановским планом творения, и, пескарь в трехлитровой закатанной банке, он сейчас Тоше вкручивал в мозг: пусть Чугуев и Брайан выходят с официальным под камеры: мы готовы немедленно передать государству наши 44 % «Русстали» под списание всех нам насчитанных и сочиненных долгов, забирайте, владейте с условием, что никакой распродажи прокатных провинций, рудниковых колоний и ГОКов не будет, план творения и оперативное управление — наши. Ну а наша кровь — ваша.

Бросил камень в кремлевское небо — телевизор вываливал только рекламу молодильных кормов и собачьих котлет, выступавший весомо и скромно босой президент то и дело бросал на татами плечистых гигантов, мял скороспелые бока отмытого со щеткой хряка-рекордсмена на образцовой высокотехнологичной свиноферме, перетирал колосья в ласково-признательных ладонях, стоя по пояс в золотых хлебах родного Черноземья, уничтожал словами-градинами, глыбами прожравших целевые средства губернаторов, оделял Интернетом и бальными платьями обратившихся с личной письменной просьбой сирот — никакого Могутова для него показательно, официально не существовало.

Свидетели защиты