Середину этого покоя занимал стол на таких же витых, как и у стульев, ножках, покрытый ковровой скатертью турецкой работы. Туалетный столик с венецианским зеркалом, ограненным по краям, был покрыт гипюровой салфеткой, на которой расположился весь арсенал изысканного щеголя.
Только взглянув в это чистое и ясное зеркало, обрамленное резной черепаховой оправой, бедняга Сигоньяк осознал, насколько плачевен его вид. Великолепные покои, сверкающие чистотой и новизной, чудесные предметы и детали обстановки только подчеркивали смехотворное убожество его одежды, которая вышла из моды еще в ту пору, когда отдал богу душу батюшка ныне восседающего на троне монарха. И хотя никто не мог видеть барона в ту минуту, легкая краска заиграла на его худощавых щеках. Прежде он принимал свою бедность как нечто само собой разумеющееся, теперь же она показалась ему комической и он впервые устыдился ее. Ну что ж, стесняться бедности негоже философу или отшельнику, но вполне простительно молодому человеку благородного происхождения.
Намереваясь хотя бы немного принарядиться, Сигоньяк распаковал узел, в который старый Пьер сложил его пожитки. Рассматривая те части одежды, которые там обнаружились, он не признал ни одну из них пригодной для этой цели. Камзол был чересчур длинен, а панталоны коротки, на локтях и коленях ткань пузырилась и была протерта так, что сквозь нее были видны стены. Там и сям зияли разошедшиеся швы, заплатки и пятна штопки прикрывали дыры, словно ставни и решетки окна в тюрьме. Все эти лохмотья до того вылиняли под воздействием стихий, что даже искушенный живописец не рискнул бы определить их цвет. Белье оказалось не лучше. От бесконечной стирки оно так истончилось, что рубашки стали походить на призраки настоящих рубашек. В довершение всех бедствий крысы и мыши, не найдя поживы в кладовой, изгрызли самые приличные из них, сделав ажурными наподобие валансьенских кружев.
Вконец расстроенный результатами обследования гардероба, Сигоньяк не услышал осторожного стука в дверь. После она тихонько приотворилась и в щель просунулась сначала багровая физиономия, а затем и целиком грузная фигура Педанта. Старый комик протиснулся в комнату, сопровождая каждое движение бесчисленными поклонами – подобострастными до смешного, выражавшими отчасти искреннее, отчасти притворное почтение.
Когда он приблизился к барону, тот держал за плечи и, безнадежно качая головой, разглядывал на свет рубаху, ажурную, как витраж в соборе.
– Клянусь Всевышним, у этой рубахи мужественный и победоносный вид! – провозгласил Педант, и Сигоньяк вздрогнул от неожиданности. – Должно быть, она прикрывала грудь самого бога войны Марса во время осады какой-нибудь неприступной твердыни – иначе откуда в ней столько дыр, прорех и прочих славных отметин, оставленных стрелами, дротиками, копьями, и прочими метательными снарядами. Не следует их стыдиться, ваша милость: эти отверстия – уста, которыми глаголет доблесть, тогда как под новехоньким, скроенным по последней придворной моде фламандским или голландским полотном зачастую скрывается только подлость ничтожного выскочки, казнокрада и христопродавца! Многие великие герои, чьи свершения сберегла для нас история, не имели запасов белья. Взять хотя бы Улисса – человека хитроумного, изощренного и многомудрого, когда он предстал перед прекрасной Навсикаей, прикрытый лишь пучком водорослей, о чем нам поведал в своей «Одиссее» господин Гомер…
– К несчастью, – усмехнулся Сигоньяк, – мой дорогой Педант, я похож на этого храброго грека, царя Итаки, только тем, что у меня нет рубашек. В моем прошлом нет никаких подвигов, которые искупали бы мою нынешнюю нищету. Мне ни разу не представилось случая проявить отвагу, и я очень сомневаюсь, чтобы какой-нибудь поэт стал воспевать меня в звонких гекзаметрах. Грешно стыдиться честной бедности, но признаюсь, что мне будет весьма и весьма неприятно появиться перед здешним обществом в таком убогом наряде. Маркиз де Брюйер, разумеется, узнал меня, хотя не подает виду, и может разгласить мой секрет.
– Это и в самом деле досадно, – согласился Педант. – Но, как гласит пословица, лекарства нет только от одной болезни – смерти. Мы, бедные комедианты, кривляющиеся тени людей всех сословий, лишены права быть чем-то, зато умеем казаться. Стоит нам пожелать – и при помощи нашего театрального гардероба мы в два счета принимаем обличье государей, вельмож и придворных кавалеров. Изысканными нарядами мы на несколько часов уподобляемся самым тщеславным и заносчивым из них, а уж затем всякие щеголи и франты начинают подражать нашему бутафорскому блеску, превращая его из поддельного в самый настоящий, заменяя грубый коленкор тонким дорогим сукном, мишуру – золотом, а стекло – бриллиантами. Ибо театр, надо вам знать, – это университет нравов и академия моды. В качестве костюмера нашей труппы, я могу превратить ничтожного слизняка в грозного завоевателя, обездоленного нищего в богатого вельможу, жалкую потаскушку – в знатную даму. И, если вы не против, барон, я испытаю на вас свое искусство. Уж если вы решились разделить нашу скитальческую долю, не побрезгуйте воспользоваться и нашими преимуществами. Сбросьте эти скорбные рубища, которые только скрывают ваши прирожденные достоинства и внушают вам недоверие к себе. У меня в запасе имеется почти новый костюм из черного бархата с лентами цвета апельсина, который нисколько не похож на театральный и не заставит покраснеть даже придворного кавалера. И это потому, что нынче у многих писателей и поэтов вошло в обычай выводить на сцену своих современников, а значит, и одевать их приходится как добропорядочных господ, не на античный либо фантастический лад. К костюму этому найдется у меня и манишка, и шелковые чулки, и башмаки с помпонами, и плащ – и все это скроено по вашей мерке, будто специально для такого случая. Там имеется даже шпага!
– Ну, шпага нам вряд ли понадобится, – возразил Сигоньяк с несколько пренебрежительным жестом, изобличающим достоинство дворянина, которого не могут сломить никакие невзгоды. – При мне всегда отцовский клинок!
– Берегите его как сокровище! – подхватил Педант. – Шпага – верный друг, страж жизни и чести хозяина. Она не покинет его в беде, не в пример льстецам, этим прихвостням богатства. У наших бутафорских мечей клинок и острие затуплены, ибо им положено наносить лишь мнимые раны, которые заживают уже в конце пьесы без всяких бальзамов и целебных снадобий. А шпага защитит вас в любую минуту, как защитила уже однажды, когда этот разбойник большой дороги во главе своры огородных пугал совершил свое смехотворное нападение на нас… А теперь, если позволите, я отправлюсь за вашим нарядом, спрятанным на самом дне сундука, – мне просто не терпится увидеть, как невзрачная куколка превратится в ослепительную бабочку!
Выговорив все это с комической высокопарностью, усвоенной на сцене и перенесенной в повседневность, Педант вышел из покоя и вскоре вернулся с довольно объемистым узлом, который бережно водрузил на стол.
– Если вы, ваша милость, соблаговолите принять старого шута в качестве камердинера, я наряжу и завью вас на славу, – с довольным видом потер руки Педант. – Все дамы тотчас воспылают к вам неукротимой страстью, ибо, не в обиду повару замка Сигоньяк будь сказано, от столь затянувшегося поста в вашей «Башне Голода» вы приобрели вид страдальца, умирающего от любви. Запомните: женщины верят только в тощую страсть. Толстобрюхие воздыхатели не в силах их убедить, будь они хоть трижды записные краснобаи. Только по этой причине, и ни по какой другой, я никогда не пользовался успехом у прекрасного пола и с юных лет пристрастился к бутылке, благо она не насмешничает, не капризничает и не набивает себе цену, а главное – отдает предпочтение толстякам по причине их большей вместимости.
Этими речами добряк Педант, который вне сцены носил имя Блазиус, старался поднять настроение барона. При этом работа языка нисколько не мешала проворству его рук. Рискуя прослыть надоедливым болтуном, он все равно считал, что уж лучше оглушить молодого человека потоком слов, чем позволить ему снова впасть в тягостные раздумья.
Туалет Сигоньяка вскоре был завершен. Театр требует быстрых переодеваний, и у актеров большая сноровка в такого рода превращениях. Наконец, очень довольный результатом своих усилий, старый комедиант схватил барона за кончики пальцев и, словно невесту к алтарю, подвел его к венецианскому зеркалу.
– А теперь извольте взглянуть на вашу милость! – торжественно произнес он.
В первое мгновенье Сигоньяку показалось, что он видит в зеркале чужое отражение. Он невольно обернулся и взглянул через плечо – не стоит ли кто-нибудь позади него. Зеркало повторило его движения, а значит, это, вне всякого сомнения, был он сам. Но не тот прежний Сигоньяк – тощий, грустный, жалкий и смешной в своем убожестве, а изящный и горделивый молодой человек. Старая одежда барона, сброшенная на пол, сейчас напоминала ту невзрачную серую оболочку, которую сбрасывает куколка перед тем, как в обличье златокрылого мотылька, переливающегося киноварью и лазурью, взвиться ввысь. Безвестное существо, заключенное в кокон нищеты, внезапно вырвалось из заточения и засияло под ясными солнечными лучами, падавшими в окно, словно изваяние, с которого скульптор сдернул покрывало. В ту минуту барон де Сигоньяк увидел себя таким, каким нередко воображал себя в мечтах, в которых он был одновременно и героем, и очевидцем необычайных событий. Победоносная улыбка мелькнула на его бледных губах, и юность, давным-давно погребенная под тяжестью невзгод, окрасила румянцем его похорошевшее лицо.
Стоя в двух шагах, Блазиус любовался своим творением, словно живописец, положивший последний мазок на холст.
– Если вы преуспеете при дворе, как я надеюсь, и вернете себе прежнее богатство, а я к тому времени окажусь отставным актером, не откажите пожаловать мне должность хранителя вашего гардероба, – проговорил он, подражая смиренному просителю, и шутовски поклонился преобразившемуся Сигоньяку.
– Я приму к сведению вашу просьбу, – улыбнулся шутке барон. – Вы, господин Педант, – первый человек, попросивший меня о милости!