Железная маска (сборник) — страница 95 из 161

– Но ведь она упорно отвергала меня даже тогда, когда видела мое бескорыстие, – возразил Сигоньяк.

– В своем ангельском смирении эта самоотверженная душа опасалась стать для вас препятствием на пути к благополучию. Но после того как мой отец признал ее дочерью, положение изменилось на противоположное.

– Да, герцог, вы правы: теперь уже я не достоин ее высокого титула. И смею ли я быть менее великодушным, чем она?

– Но любите ли вы мою сестру по-прежнему? – неожиданно торжественным тоном спросил де Валломбрез. – Как брат я имею право задать этот вопрос.

– Всем сердцем и всей душой! – проникновенно ответил де Сигоньяк. – Я люблю ее так, как ни один мужчина не любил ни одну женщину на земле, на которой нет ни одного существа, более совершенного, чем Изабелла.

– В таком случае, господин капитан мушкетеров, а вскоре, возможно, и губернатор одной из южных провинций, велите седлать коня! Мы с вами отправимся в замок Валломбрез, где я, согласно этикету, представлю вас принцу – моему отцу – и моей сестре, графине де Линейль. Ее руки просили шевалье де Видаленк и маркиз де л’Этан – оба, смею вас заверить, весьма достойные молодые люди, однако Изабелла отказала им. Но я думаю, что она без всяких колебаний отдаст свою руку и сердце барону де Сигоньяку…

Утром следующего дня молодой герцог и барон уже мчались по дороге, ведущей в Париж.

20
Признание Чикиты

Несмотря на раннее время, Гревская площадь[72] была запружена народом. Высокие кровли Ратуши – творения прославленного Доменико Боккадоро – серо-фиолетовыми контурами вырисовывались на белесом фоне неба. Холодная тень здания дотягивалась до середины площади, захватывая зловещий дощатый помост высотой в человеческий рост, весь в пятнах запекшейся крови. Из окон окружающих домов то и дело высовывались головы и сразу исчезали, убедившись, что спектакль еще не начался. В мансардном окне той самой угловой башенки, откуда, по преданию, Маргарита Наваррская наблюдала за казнью Ла Моля и Коконаса, выглянула морщинистая старуха – словно красавица-королева состарилась и превратилась в безобразную старую ведьму! На каменный крест, стоявший у спуска к реке, с трудом вскарабкался какой-то мальчишка и повис на нем, перекинув руки через поперечину, а коленями обхватив столб. Висеть таким образом, подобно распятому разбойнику, – дело мучительное, но свое место он не уступил бы ни за какие коврижки, пусть даже и медовые. Оттуда ему были видно все самое главное: колесо, на котором станут вращать осужденного, веревка, чтобы привязать его, и железный брус, которым ему переломают кости.

Но если бы кто-нибудь из толпы зрителей удосужился внимательнее вглядеться в подростка на кресте, то он заметил бы в выражении его лица нечто совсем не похожее на жадное любопытство. Вовсе не стремление наглядеться на чужие муки привела сюда этого смуглого юнца с большими блестящими глазами, окруженными голубоватыми тенями, белыми, словно жемчуг, зубами и длинными черными кудрями. Да и тонкость черт лица подсказывала, что он принадлежит совсем не к тому полу, на который указывала его одежда. Однако всем было не до того, чтобы таращиться на крест – взоры толпы были прикованы к эшафоту и набережной, откуда должен был появиться осужденный на казнь.

В толпе было немало знакомых читателю лиц: по сливово-багровому носу на белой как мел физиономии легко было узнать Малартика, а орлиный профиль на фоне складок плаща, по-испански заброшенного на плечо, явно принадлежал Жакмену Лампуру. Несмотря на широкополую шляпу, надвинутую до бровей с целью скрыть отсутствие уха, оторванного пулей Тордгеля, всякий опознал бы в молодце, который, сидя на тумбе, попыхивал длинной голландской трубкой, небезызвестного Бренгенариля. Тордгель же в это время увлеченно беседовал с Кольруле, а по ступеням у входа в Ратушу прогуливались еще несколько завсегдатаев «Коронованной редьки», обмениваясь философскими замечаниями о превратностях судьбы.

Давно известно, что Гревская площадь обладает для убийц, разбойников и воров какой-то странной притягательной силой. Это зловещее место, на котором, как правило, и завершается их земной путь, действует на них, как гигантский магнит. Им нравится любоваться виселицей, на которой их вздернут, и, наблюдая за судорогами осужденных, они мало-помалу привыкают к смерти и мукам. А это в корне противоречит самой идее правосудия, согласно которой пытки и казни имеют своей целью устрашение преступников.

Впрочем, скопление здесь всевозможных отбросов общества в дни казней объясняется и другой причиной: главный герой спектакля обычно связан с ними родством, приятельскими отношениями, а чаще сообщничеством. Они идут поглядеть, как вешают их кузена или племянника, как колесуют закадычного дружка или сжигают на костре поклонника, которому помогали спустить краденые или фальшивые деньги. Не присутствовать при столь важном событии считается неучтивым. Да и осужденному, знаете ли, приятно видеть у эшафота знакомые лица. Это придает ему бодрости и силы, он не хочет выказать малодушие перед настоящими ценителями, и его гордость пересиливает мучения. При такой публике многие довольно хлипкие и малодушные злодеи умирают, как истинные древние римляне.

Часы на башне Ратуши пробили семь раз, а казнь была назначена на восемь. Жакмен Лампур, сосчитав удары, заметил, обращаясь к Малартику:

– Мы вполне могли бы успеть раздавить бутылочку-другую, но тебе все не сидится на месте. Может, все-таки вернемся «Коронованную редьку»? Что толку торчать здесь и тратить бездну времени только для того, чтобы увидеть, как колесуют бедолагу? Это крайне пошлый и неприглядный вид казни. Будь это какое-нибудь роскошное четвертование, да еще с судейским чиновником на каждой из четырех лошадей или, допустим, прижигание раскаленными щипцами, или вливание смолы и расплавленного свинца в глотку, – словом, что-то замысловатое, исключительное по зверству и жестокости – тогда дело другое. Я бы остался только из любви к искусству, но ради такой чепухи – увольте!

– По-моему, ты недооцениваешь колесование, – ответил Малартик, потирая нос. – У колеса есть свои достоинства, и немалые.

– Ну, о вкусах не спорят. У каждого свои пристрастия, как сказал один латинский поэт, чьего имени я не помню. С поэтами мне вообще не везет – я куда лучше запоминаю имена полководцев. Тебе по душе колесо – ладно, не возражаю и буду сопутствовать тебе до конца. Но все-таки ты должен признать, что отсечение головы с помощью доброго клинка дамасской стали с долом на тыльной стороне и выемкой в теле клинка, заполненной ртутью, представляет собой зрелище не только увлекательное, но и благородное, ибо требует отменного глазомера, силы и проворства!

– Согласен, да только длится-то все это одно мгновение, и к тому же головы рубят одним дворянам. Плаха – их привилегия. А среди казней для простонародья колесо, на мой взгляд, много почтенней виселицы, которая годится только для мелких жуликов. А Огастен не простой вор. Он заслуживает большей чести, чем намыленная веревка, и правосудие в данном случае отнеслось к нему с уважением.

– Ты всегда был слишком снисходителен к Огастену. Я полагаю, тут все дело в Чиките, на которую ты давно уже положил свой блудливый глаз. Но я не разделяю твоего восхищения этим разбойником. Он не годится для деликатных операций на улицах просвещенного столичного города. Его удел – резать проезжих и прохожих на больших дорогах и в горных ущельях. Тонкости нашего искусства ему никогда не давались – он тут же выходит из себя и начинает крушить все подряд. Чуть что не по нему – и он, словно дикарь, хватается за нож. И нечего ссылаться на Александра Македонского: разрубить Гордиев узел – это нечто совершенно иное, чем его аккуратно развязать. Я уже не говорю о том, что Огастену чуждо всякое благородство, поскольку он не пользуется шпагой.

– Огастен пользуется навахой – оружием своей родины. Разве он виноват, что ему не пришлось, подобно нам, годами оттачивать свое мастерство в фехтовальных залах? Но так или иначе, а его стиль отличается внезапностью, отвагой и своеобразием. Его удар сочетает в себе точность огнестрельного оружия с беззвучностью холодного. Без малейшего шума он попадает в крохотную мишень в двадцати шагах. Нет, все-таки очень досадно, что карьера Огастена оборвалась так быстро! При его львиной отваге он мог бы пойти весьма далеко.

– Лично я держусь старых традиций, – возразил Лампур. – Без формы все что угодно может потерять смысл. Прежде чем напасть, я всякий раз хлопаю противника по плечу и даю ему возможность стать в позицию; если хочет и может – пусть защищается. И это уже не банальное убийство, а дуэль. Я бретер, а не мясник. Разумеется, я владею искусством фехтования так, что мне обеспечен успех, моя шпага разит почти без промаха, но быть опытным игроком не то же самое, что быть шулером. Да, я уношу с собой плащ, кошелек, часы и украшения убитого – но кто бы на моем месте поступил иначе? Всякий труд должен быть оплачен. И что бы ты ни говорил об Огастене, возня с ножом не по мне.

– Ох, Жакмен Лампур, ты человек твердых правил, тебя с толку не сбить. И все-таки в нашем деле не повредит чуть-чуть фантазии!

– Ничего не имею против фантазии, но тонкой, сложной, так сказать, изысканной. Необузданная и дикая свирепость не по мне. Огастен слишком легко опьяняется кровью и в кровавом хмелю готов умертвить кого угодно. Это непростительная слабость: уж если пьешь дурманящий напиток, надо иметь ясную голову. Взять хоть это его последнее дело: забрался в дом, который вознамерился обчистить, и зарезал не только проснувшегося хозяина, но и его спящую жену. Бесполезное, чрезмерно жестокое и излишнее убийство. Женщин следует убивать, только если они кричат, да и то проще заткнуть им рот: если тебя схватят, судьи, по крайней мере, не сочтут тебя чудовищем.

– Ты у нас прямо-таки Иоанн Златоуст! – заметил Малартик. – На твои поучения не сразу и ответ подберешь. Однако что же теперь будет с бедняжкой Чикитой?..