Железная земля — страница 5 из 15

— Расскажите мне про Ладу!

— Спать не будешь, мой маленький. Страшная история. Расскажу тебе лучше днем.

— Я сейчас хочу… Не отказывайте мне, ради Бога!

— Нетерпеливый ты, мальчик, — проворчал старик, закуривая трубку, — ну, так и быть, слушай…

— Там, где каменным суровым рыцарем стоит замок Германа, пятьсот лет тому назад, в тени могучих дубов, стояла хижина чародейки Лады. Красивая была эта Лада, и добрая. Чародейкой ее прозвали за то, что хорошо лечила людей целебными травами от всех болезней. Слава о ее врачевании дошумела до берегов Дании. Имя Лады было благословенным среди людей.

Но все доброе, что делает человек своему ближнему, ведет к большим страданиям и даже к мученичеству…

Так было и с чародейкой Ладой…

В те времена не было более жестоких и черствых людей, как духовенство. Узкие, невежественные, мстительные фанатики не могли простить, что в руках необразованной, простой женщины, — такой великий дар и такая громкая слава, а у них, таких ученых, знающих премудрое Слово Священного Писания, уважаемых сильными мира, нет этого великого дара и нет этой громкой человеческой славы, и решили служители церкви, в душных своих кельях, отомстить чародейке Ладе.

По Нарве они распространяют слух, что Лада — колдунья и силой бесовской исцеляет недужных, и что нет места ей под небом и Бог требует сожжения ее на костре.

Тот, кого во все времена считали отбросами человечества и у кого не спрашивали совета сильные люди, — простой народ — всей силой своей любви восстал против монашеской злобы и решил не допустить на костер чистую Ладу, так много любви и заботы отдавшей страждущим людям.

Но злоба сильных — сильнее любви народа.

Она сделала свое дело.

В темную зимнюю ночь, в тихую хижину Лады ворвались люди, закованные в железо, грубо схватили ее и повели по тихим снежным улицам Нарвы в мрачный подвал высокой церкви, где заседало Высшее судилище инквизиторов. Никто не защитил Ладу.

Чтобы не было возмущения в народе, сильные люди решили сжечь ее тайно, перед ратушей, в ночь на Рождество Христово, ровно в двенадцать часов.

Когда заснула Нарва, от дверей церкви потянулась мрачная процессия. Жуткое пламя факелов освещало фигуры монахов–инквизиторов, черных как исчадия ада, и среди

них белую, как лилия, фигуру Лады. Гнусавыми голосами тихо распевались псалмы.

Остановились на площади. Стали ждать, когда ударит полночь, чтобы приступить к сожжению.

Неуловимо тянется стрелка. Проходит минута. Две. Три. Сейчас должны пробить смертные для Лады часы, и вдруг… чудо. Часы остановились.

Какой–то испуганный монах, разжигавший костер, в страхе прошептал:

— Перст Божий!

И бросил факел.

Но кто–то твердо отчеканил властным голосом:

— Сжечь ее немедленно! Она силой волшебства своего остановила часы!

И сожгли Ладу.

Да… сожгли. И никто тогда не протестовал, кроме ратушных часов.

За готическими, узорными от мороза окнами плакала снежная вьюга, и мне, маленькому, казалось, что это плакала белая душа сожженной Лады.

В. БельскийДУМЫ ПОКОЙНИКА

«На днях на Ивангородское кладбище привезли гроб с совершенно голым покойником из Н… Эмигрантской больницы, некоего Кирилла Петрова».

(См. «Нарвский Листок» № 13).

В Эмигрантской больнице догорала, как одинокая свечка в пустом и безлюдном храме — жизнь эмигранта Сидора Горемыкина.

За окном весна звенела, сверкала в каждом солнечном блике, в каждом движении, в каждом звуке улицы — а он умирал безвестный, никому не нужный, среди холодных эгоистичных людей.

Чудилась ему в предсмертных грезах: кроткая, тихая, вечно благословляющая родина, вся в черных бесконечных дорогах…

* * *

Горемыкину стало вдруг легко и свободно.

Страдания где–то остались позади.

Он как будто бы очутился в преддверии чего–то яркого, радостного, неземного…

Кончен трудный путь.

Умер.

Сидор Горемыкин счастливо улыбнулся, лукаво подмигнул серьезной старушке Смерти и с наслаждением вытянулся на узкой кровати.

И вдруг заметил Горемыкин: что он лежит голый. Совершенно голый…

Стыдно ему сделалось наготы своей…

— Как же так? — недоуменно раздумывал он. — Неужели в таком виде я на тот свет должен явиться? Ведь и мертвый чувствует срамоту свою!.

Хочется вдруг крикнуть ему на всю палату:

— Прикройте меня. Стыдно мне!..

«Но да разве услышат мертвеца живые люди?»

Тихо было в больнице. Кто–то шептал около трупа Горемыкина:

— Завтра надо будет отвезти его в часовню…

— Неужели голого так и похороним? — жалостливо проговорил кто–то.

— Не беда! — ответили холодно и равнодушно. — Земля и голого примет. Не напасти на них рубашек!..

* * *

Лежить новопреставленный раб Божий Сидор в кладбищенской часовне и горько думает:

— Эх вы, люди! Нет у вас сердца… На позор меня голым выставили. Рубашечки рваной и той не нашлось у вас!..

— Эх, чужбина неприветная!..

«А может быть, вспомнят? Придут и оденут меня…» — утешает себя Горемыкин.

Тихо.

В разбитое оконце доносится весенняя музыка. Птицы поют в звонкой радости. Веет весенними запахами

— Чу! Кто–то идет к часовне. Не отпевать ли? — в ужасе думает Горемыкин. — Голого отпевать! — А может быть, вспомнили обо мне ласковые люди, и идут принарядить меня?..

Насторожился Горемыкин в жутком ожидании.

Вошла в часовню женщина. Перекрестилась и, вздрогнула от ужаса, увидя неприкрытую наготу покойника.

— Горемычный ты! — прошептала она грустно. — Сейчас домой сбегаю, принесу белье и одену тебя, забытого!..

Ушла.

Обрадовался Горемыкин.

* * *

Одели раба Божьего Сидора в белую рубашку; кисеей прикрыли; и украсили его первыми весенними цветами…

Радуется Горемыкин, и хочет поблагодарить женщину. Но увы! Живой не слышит мертвого!..

* * *

Пришел священник и стал отпевать.

— Кого же это он отпевает? — думает Горемыкин, прислушиваясь к горьким трогательным напевам, — меня звать Сидором, а батюшка поминает какого–то новопреставленного Терентия…

Стал Горемыкин по сторонам оглядываться: нет ли где поблизости другого покойника с именем Терентия.

Никого нет.

Один он лежит в часовне. И над ним же священник совершает каждение.

Опять пригорюнился Горемыкин.

Хочется ему сказать священнику:

— Батюшка! Меня Сидором звать, а не Терентием!..

Не слышит батюшка.

Где же живым слышать мертвого?

* * *

Довезли раба Божьего Сидора — Терентия на простой тележке к месту вечного упокоения.

Гроб колыхается во все стороны и грозит свалиться.

Сторож торопливо везет его и, видимо, недоволен, что приходится из–за какого–то бездомного голыша тратить дорогое время.

Лежит Горемыкин спокойно в тихом своем убежище и больше ни о чем не волнуется. Примирился со всеми не

справедливостями.

— Скорее, могильщик, вези меня от людей, от жизни бестолковой!..

Тихо дрожит в весенней чути последний надгробный напев священника:

— Вечная память…

Г. АлексеевЧЕЛОВЕК И СМЕРТЬ(Сказка)

Шел человек полем — глядь, под ракитой сидит смерть, блох со скуки бьет.

— Куда идешь, Божий человек?

— На жнива, полдник рабочим несу.

— Погоди маленько, — говорит смерть, — я по твою душу пришла. Черед тебе Господу Богу представиться.

— Ну что ж, — отвечает человек, — черед так черед. Против рожна не попрешь! Давай, однако, наперед пообедаем — несподручно в далекий путь голодным идти.

— Давай пообедаем.

Сели под кусток, разостлал человек поддевку, борща в миску насыпал — дымится борщ как ладон благовонный, шкварки так и потрескивают. Похлебали борща — принялись за кашу; выели и кашу — весь горшок до донушка.

Встал человек, помолился Богу на восход солнечный и на запад, четырем сторонам поклонился и говорит:

— Можешь теперь мертвить меня, коль моя череда приступила. Готов я Господу полный дать ответ, а только, думаю, рано мне помирать. В самую вхожу силу, и жизнь, по правде сказать, очень мне нравится.

Усмехнулась смерть в кулак, а потом и говорит:

— Давно я так не обедала, как ты меня угостил. Вот тебе пятьдесят лет отсрочки — иди и живи. А пятьдесят лет пройдет — найду я тебя и умертвлю.

— Спасибо тебе, безребрая.

Пошел он к хозяину своему. Солнце светит, пташки щебечут, на огородах цветы качаются — такая его веселость взяла.

— Дай, — говорит, — хозяин, я на твоей дочке женюсь.

— А женись, коль согласна.

— С чего ж девке несогласной быть?

Поженился он на девке — стало от того дня хозяйство у них еще спорее, пошли в гору. Амбары от хлеба ломятся, на скотном дворе повернуться негде, хата — как полная чаша, благодарение Господу да и только. Пожили так год ли, два — занедужили старики и померли в один день. Остался он один с женою, дети у них пошли… Богатеют ото дня ко дню, сыновей поженили, дочерей за хороших людей поот-

давали. Прошло пятьдесят лет в трудах праведных — приходит за его душой смерть.

— Вот, — говорит, — окончилась твоя отсрочка…

Испугался он, бородой затряс, а сам как малый ребенок плачет:

— Ой, смерть моя! Ой, мать моя! Уж как хорошо на свете жить! И все–то есть у меня! И уважают люди добрые. Повремени, сделай милость…

— А может, умертвить?

Смеется, паршивая, глаз левый стрелой сощурила.

— Погоди малость.

— Ну, живи, коль помирать не хочешь. Да смотри — теперь скоро не приду!

Попрощалась и ушла.

Взялся он тут жить, — и сыновья померли, и внуки поженились, а он все живет да живет. Негодящий стал, как стебелек качается — и ходить–то не может, и глаза–то слезами зашлись, и на ушах плесень — не слышит ничего. За ним и доглядать перестали — мимо рта ложку сует. Отшатнулись все, раз сама смерть отшатнулась.