Горький вернулся в Петроград и стал теперь много говорить о женщинах, о новых женщинах. Он всегда говорил о женщинах нежно, но теперь он говорил о том, что в них появилось железное начало и что женщины как-то по-своему опережают мужчин. Раньше он даже о мужественной Екатерине Павловне, первой своей жене и матери Максима, с которой он разошелся в 1903 году, говорил как о чем-то хрупком и драгоценном, хотя Екатерина Павловна никогда не была таковой. Она в свое время приняла разрыв «без истерик», она была «передовой», принадлежала к эсеровской партии, но ведь и он был не какой-нибудь застарелый, заматерелый в патриархальных принципах человек прошлого! Он оставил тогда ее с двумя детьми (девочка умерла в 1906 году), и она не плакала, она была «твердая». Он оставил ее, потому что встретил Марию Федоровну Андрееву. Эта бросила семью, мужа и детей, и ушла из театра Станиславского, потом – в партию Ленина, к ужасу всего светского Петербурга, а потом, ради Горького, и вовсе бросила театр. Она как будто была еще тверже. А он? Нет, он чувствовал в себе все свое тысячелетнее, нет! – стотысячелетнее наследство, которое все еще требовало от женщины покорности, кротости и отражения мужчины. Но женщины вокруг него никого не хотели отражать, ни Молекула, ни Валентина, ни Мура, они знали чего хотели – выжить сами по себе, – и он чувствовал себя с ними… да, слабым и растерянным. Предки его брали хлыст, кнут, кочергу. Его дед бил его бабку, его отец поднимал руку на его мать. А у него нет даже твердого голоса с Мурой, когда она говорит ему о том, что уедет, не дождавшись его, уедет сама и одна или, если надо, – уйдет. И просто немыслимо сказать ей «я не пущу вас», потому что совершенно нереально прозвучали бы эти слова: я вас укрою, я вас спасу, я вас не дам в обиду. Этого ему сделать не дадут, как не дали в Москве позволения делать, что он хочет. Но еще страннее то, что Мура как будто от него ничего и не ждет, она ни о чем не просит, ни чтобы он защитил, ни чтобы он спас, ни чтобы укрыл ее. Она отводит глаза, когда он спрашивает ее: «Что же вы решили?» Она молчит. А внутри нее работает этот хорошо свинченный механизм, который он не совсем хорошо понимает и никогда уже не поймет. Он смотрит на нее пронзительно и, не подозревая, что «медная Венера» Вяземского вовсе никогда не была ее прабабушкой, говорит:
– Не медная вы, а железная. Крепче железа в мире нет.
– Теперь мы все железные, – отвечает она, – а вам бы хотелось, чтобы мы были кружевные?
Переполох в доме начался ужасный, когда пришла телеграмма на имя Горького от Герберта Уэллса. Знаменитый английский писатель сообщал, что он «приедет посмотреть Россию»: он приветствовал революцию февральскую, и приветствовал революцию октябрьскую, и на весь мир объявил свой восторг, и печатно, и в письмах, по поводу подписания Брестского мира – Россия оказалась всех умней: она первая вышла из этой бойни. Он писал «своему старому другу Максиму Горькому», выражая свое восхищение перед новой Россией, которая указывает миру путь и наконец дала пример – свергать царей и не воевать! В Англии ему давали высказываться свободно. Мудрость России – в прекращении бессмысленной войны. Он говорил, что хотел. Его последняя книга «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна», вышедшая в переводе, имела среди русских читателей огромный успех, не говоря уже о ранних его произведениях, которые в начале нашего века читались всеми грамотными русскими. Любопытно отметить, что три человека встретились в издании «Мистера Бритлинга» – Уэллс его написал, Горький напечатал его в своем журнале «Летопись», а русским переводчиком романа был тот самый М. Ликиардопуло, близкий друг Локкарта, русский грек: в 1912–1917 годах этот человек, которого и Локкарт, и его друзья называли Ликки, служил в разведке и в образе греческого купца в 1915–1916 году ездил в Германию. Он, видимо, имел отношение не только к русскому военному шпионажу, но и к британской секретной службе (он прекрасно знал шесть языков), так как в 1918 году он оказался в Англии, где, не вступая ни в какие отношения с бывшими друзьями, теперь эмигрантами, прожил и проработал до самой смерти.
Горький впервые встретился с Уэллсом в 1906 году, в США. Они оба читали друг друга в переводах; их переписка, особенно после второй встречи, в Лондоне в 1907 году, была дружеской и не прерывалась, хотя и не была слишком частой. Получив телеграмму, Горький вынужден был ответить, что гостиниц в Петрограде нет, т. е. дома по-прежнему стоят, но они пусты – служащие мобилизованы и добивают Юденича, ни электрического света, ни постельного белья нет. Еды тоже нет и ресторанов не имеется, так что может быть Уэллсу лучше бы было остановиться где-нибудь в частном доме, хотя бы, например, у него на Кронверкском. Уэллс с радостью согласился, написав, что приедет с сыном и пробудет два-три дня, а затем съездит в Москву поговорить с Лениным, с которым давно мечтает познакомиться.
И вот Уэллс появился сам, в сопровождении старшего сына, Джипа, в клетчатом пиджаке, румяный, круглый, восхищенный Петроградом, который он называл Петербургом и в котором он был в 1914 году. Он был рад видеть Горького и Марию Федоровну, которую помнил по Америке и которую называл мадам Андереивной. Дом искусств организовал обед в его честь (в доме Елисеева, на углу Невского и Морской, еда была убогая, но елисеевская челядь и елисеевские сервизы спасли положение), и Уэллс всех немедленно покорил своим умом, веселым разговором, быстротой движений и готовностью воспринимать решительно все с нескрываемым энтузиазмом. А если и были некоторые скрипучие голоса на этом вечере, то только тех людей, которых усиленно, но безуспешно пытались не пригласить в Дом искусств; они все-таки явились со зловредной целью нажаловаться Уэллсу на то, что с ними сделали, и показать, до чего они доведены. Они даже пытались раздеться (не при дамах) и показать Уэллсу свое нижнее белье, а кстати уж и обтянутые кожей от недоедания ребра, но их очень быстро и решительно оттеснили к дверям, и как они ни пытались высказаться на чистейшем английском, французском и немецком языках, а некоторые, как, например, Аким Волынский, и по-итальянски, им не дали сказать ни одного слова, объяснив Уэллсу, что по недоразумению на вечер явились какие-то тени проклятого прошлого и обращать на них внимание не стоит.
Мура переводила с русского на английский и с английского на русский целыми днями. На заседаниях Петроградского Совета, куда Уэллс был приглашен, это ей было особенно трудно. Несколько неожиданно было то обстоятельство, что она официально была приставлена к нему по распоряжению Кремля, о чем сам Уэллс писал в своей книге. Джип, которому было неполных двадцать лет, учился русскому языку и знал язык: совсем недавно Уэллс уговорил одну английскую среднюю школу в Ондл начать русские классы, первые в Англии, и послал Джипа учиться именно туда. Кроме того, Джип перед отъездом брал частные уроки у С. С. Котелянского, позже известного переводчика и друга Вирджинии и Леонарда Вулф.
Джип старался помочь Муре, как мог, но его сразу взяли в оборот Соловей и Валентина, нашлась молодежь, и он стал пропадать с Кронверкского с утра до вечера. Ему все было интересно. А Уэллс днем сидел с Горьким в его кабинете, Мура примащивалась между ними, и часами шел разговор – о будущем обучении необученных, о братстве народов, о технике, как способе победить природу, о мире во всем мире. Вечером разговор продолжался за чайным столом. Уэллс в столовой Горького перезнакомился и с профессором Павловым, и с Замятиным, и с Чуковским, и с Шаляпиным. Два-три дня затянулись на две недели. Уэллс ходил всюду: в Эрмитаж, в Смольный, на «Отелло» в Большом драматическом театре, в Гавань, еще и еще смотреть на заколоченные досками магазины Невского. Он гулял по Васильевскому острову, где были ряды сломанных на топливо деревянных домов, и интересовался, о чем пишут в «Жизни искусства», и просил свести его на Гороховую, дом 2, чтобы взглянуть, как работает известное учреждение.
Но на Гороховую Мура его не повела.
В прошлом у Горького и Уэллса были две встречи: одна в доме редактора «Вильтшайр Магазин», в США, и вторая – в Лондоне, куда Горький приехал в 1907 году на V съезд РСДРП, и они оба оказались гостями на одном светском вечере. Эти две встречи позволили им узнать друг друга, но не дали возможности обстоятельно и спокойно поговорить. Оба высоко ценили книги и также высоко ценили политическую сторону друг друга: общее для обоих желание переделать мир, улучшить человека и условия его жизни, и общий их расчет на разум человека, и воинственное стремление обоих к прогрессу – даже насильственному. В 1908 году Горький хотел переписать «Фауста», Уэллс во время Первой мировой войны собирался переписать всю мировую историю, дать ей новую интерпретацию – с самого ее зарождения до современности, ведущей мир к концу и культуру – к гибели. Роль обоих, по их мнению, заключалась в том, чтобы постараться, чтобы этого не случилось. Оба всю жизнь считали, что только знание, всеобщее просвещение остановит этот ход и спасет человечество, и что они поведут его по этому пути. И мысль об универсальной энциклопедии тогда не одному Горькому, но и Уэллсу казалась панацеей от всех зол.
Уэллс помнил, как в 1914 году, когда он с неизменным, верным Морисом Бэрингом пошел на заседание Государственной Думы в Таврический дворец, его поразил и возмутил огромный портрет Николая II, висевший в русском парламенте. Он не мог поверить своим глазам: царь в парламенте? Кому он нужен? Что общего? Он тогда назвал Россию «последней границей человечества», и говорил о ее «замерзшей дикости», и после этого еще больше стал ценить Горького. Вышедший в 1917 году английский перевод «В людях» он ставил очень высоко, а Горький, приблизительно в то же время прочитавший «Мистера Бритлинга», написал Уэллсу восторженное письмо:
Конец декабря 1916 [начало января 1917], Петроград.
Книгоиздательство «Парус».
Петроград, Б. Монетная, 18.
Г. Уэллсу.
Дорогой друг!