вы, а сам, сжав зубы, муштровал дружину и койминцев, укреплял свой город. А при случае наносил в ответ жестокие, сокрушительные удары.
Летели дни. Чуть не каждый вечер Миндовг щедро потчевал новогородокских гостей-соглядатаев, не жалел припасов, которых, сказать по совести, отнюдь не прибывало: все обозы, что шли в Руту, перехватывали Товтивил с Эдивидом.
Дважды Далибор тайно посылал в Новогородок дружинника Веля, докладывал князю Изяславу о литовских делах. Войне, на первый взгляд, не виделось конца. И все - Далибор, а вслед за ним и князь Изяслав, - твердо верили, что Миндовг возьмет верх. Как вой и стратег он на две головы был выше своих врагов. Кроме того, рутского кунигаса поддерживал сам Криве-Кривейта. Первый из слуг Пяркунаса, он искал человека, который смог бы защитить священный огонь-знич от крыжаков. Не знали покоя вайделоты, гадали по звездам, по крови жертвенных животных, поймали и сожгли рыжеволосого немца, ибо знали: очень по вкусу зничу эта редкая масть - в цвет искр и горячих угольев. Гадания все с большей очевидностью указывали на Миндовга: его хотел видеть Пяркунас верховным властителем своего народа. Не всем кунигасам это нравилось. Выконт в Жемайтии, в своем городе Цверимете, хвастал, что придет в Руту, обрежет Миндовгу бороду и тому ничего не останется, как пасти гусей. Его будущий преемник Тройната, как передавали верные вижи, тоже в ярости топал ногами, если кто-нибудь осмеливался сказать доброе слово о Миндовге.
“Нелегко тебе”, - думал Далибор, наблюдая за Миндовгом. Сложным было отношение новогородокского княжича к рутскому кунигасу. Восхищался, уважал безмерно за отчаянную смелость и неудержимость, за железную решимость и волю. Видел, как все в окружении кунигаса боятся его. Это был почти животный страх. О таком страхе хорошо писали иудейские мудрецы: “Приближаясь к властелину, падай на лик свой”. Все больше убеждаясь, что Миндовг не может быть его отцом, Далибор тем не менее чувствовал некую зависимость от него. И не только свою зависимость, но и всей Новогородокской земли, Этот железный человек, подвернись ему случай, не преминет схватить за глотку Новогородок, и поди знай, кто выйдет победителем - Изяслав или Миндовг.
А между тем война длилась. Далибор с воеводой Хвалом уже несколько раз плечо в плечо с Миндовгом и Войшелком рубились в лютых сечах, отбрасывали от Руты врага. Многих перебили, разогнали по лесам. Миндовг был неутомим в разных хитрых придумках. Как-то раз, проведав, что в пуще за рекою Рутой скопилось много людей Товтивила, обложил, окружил их со всех сторон, а перед тем, как вступить в битву, выпустил из ульев голодных пчел: не зря несколько дней кряду затыкали в ульях летки. Разъяренные пчелы, целые тучи пчел, целые гудящие медно-серые полчища устремились на пришельцев. Тщетно Товтивил размахивал мечом, гнал своих в сечу. Сломя голову разбегалось кто куда его воинство. Многие сдались в плен. Когда же, окрыленные победой, Миндовговы дружины возвращались в город, небо послало им навстречу небольшенький обозик: десять-пятнадцать подвод, груженных солью, изделиями из железа, волошским (читай - италийским) вином, продирались, скрипели в лесной глухомани.
- Почему Руту стороной обходите? - грозно спросил Миндовг.
Купцы, а это были два брата со своим седобородым отцом, испуганно таращились на кунигаса.
- Говори! - схватил Миндовг за бороду старика. Тот бухнулся сухими коленками на жесткие сосновые корни, выпиравшие из земли, хлипнул подозрительно сизым носом:
- Руту? Не слыхали про такую.
- Про Руту не слыхали?! - Миндовг отшатнулся от старика, как от пришельца с того света. Он был уверен, что его город, его славную Руту, знают все и повсюду, как знают Рим и Бремен, а этот седой слизняк несет какую-то чушь. Кунигас топнул ногой: - Кто вы и куда идете?
- Мы из Жемайтии. Идем с товаром в Менскую землю, - часто моргая красными веками, ответил купец. И все прятал, отводил в сторону взгляд.
- Врет, - уверенно определил Войшелк. - К Товтивилу с Эдивидом идут. Заехать ему промеж глаз - как пить дать сменит песню.
Литовский княжич жилистой загорелой рукой внезапно рванул старика за ворот. Затрещала, расползлась по живому белая, в темным разводах пота рубаха, и все увидели на заросшей колючим волосом груди латинский крест.
- В Риге крещение принимал? - недобро щурясь, спросил Миндовг.
- В Риге, - упавшим голосом ответил купец. - Но я жемайтиец. И они, сыны мои, - показал рукой на своих молодых спутников, - тоже жемайтийцы, одного с вами роду-племени. Смилуйся над ними, великий кунигас.
- И сыны, знамо дело, латинскому богу молятся, - словно не слыша его, с угрозой выдохнул Миндовг. Обесцвеченные старостью глаза купца, донелься усталые и опустошенные, в густом переплетении красных жилок, уже вызывали у него брезгливость. Он ступил шаг к молодым купчикам: - Как вас звать?
Те молчали. За спиной у Миндовга осиновым листом шелестело прерывистое дыхание их отца.
- Немые, что ли? - выкрикнул Войшелк.
И тут старый купец снова грохнулся на колени, принялся объяснять:
- Не знают они по-нашему. В Риге с малых лет жили. При мне, при моем торговом деле. Там, в Риге, все по-немецки. Не доводилось родным словом обогреть душу. Отпусти нас, великий Миндовг.
Старик плакал, развозил по щекам слезы мягкими мертвенно-белыми руками. Сыновья, понурясь, молчали.
- Не понимают по-нашему? - дивился Миндовг. - Нашей кости люди и - не понимают? Чем же ты кормил их, пес шелудивый? - Он в гневе осмотрелся, увидел вблизи тропки куст лозы, с хрустом выломал длинную розгу, потряс ею у молодых купцов под носом: - Что это? Как называется? Не знаете? - Через плечо приказал Войшелку: - Выпрягайте лошадей из трех купцовых бричек, спускайте папаше и сынкам порты, вяжите всю троицу к оглоблям. Буду учить их языку, на котором наш народ с Пяркунасом говорит.
Дружинники с непоказным рвением, со смехом и шуточками принялись вершить княжью волю. А у купцов, особенно у молодых, холодело, поди, нутро со страху. Их заставили лечь поперек оглобель, крепко-накрепко примотали веревками руки и ноги, и Миндовг, стоя над снопом лозовых, березовых и осиновых розог, нарубленных мечами дружинников, торжественно произнес:
- Да узрит происходящее из далекой пущи наш первосвятитель Криве, столп нашей веры. - Он взял березовую розгу, спросил у молодых купцов: - Что это? Как называется?
Те молчали.
- Это береза, - сказал Миндовг и - дружинникам: - Одну горячую - отцу, по три - сыновьям.
То же повторилось с лозой и осиной. На белой коже у купцов проступили красные письмена.
- Хватит, - поднял руку Миндовг, - развяжите их и отпустите с миром. Пусть едут в Менск. Если же узнаю, что были у Давспрунка или у Товтивила с Эдивидом, повешу на засохшей груше.
Купцы, подобострастно кланяясь кунигасу, через силу потащили свои расписанные зады к подводам.
- Запомните, - сурово проговорил им вслед Миндовг, - тот, кто продаст свой язык и свою веру, будет спать на голом льду под снежным одеялом.
- А как в подобных случаях поступают у вас в Новогородке, княжич Глеб? - спросил Войшелк у Далибора.
- Да так же, - ухмыльнулся Далибор. - Предателям мы тоже не даем спуску. Предатели, отступники всюду на одно лицо, потому как из-под одного хвоста выпали.
Миндовгу с Войшелком очень пришлись по душе эти слова. Они переглянулись, рассмеялись, и Далибор почувствовал: их расположение к нему еще более возросло. Это, конечно же, порадовало новогородокского княжича, но он еще раньше, памятуя цель своего приезда и отцовские наказы, решил, что не станет ни перед кем во всю ширь раскрывать душу. Среди чужих людей лучше помалкивать, держать язык за зубами. Именно поэтому, когда день-другой спустя Войшелк пригласил Далибора совместно навестить его мать, княгиню Ганну-Пояту, тот не сразу дал согласие. Он слышал, что литовская княгиня, дочь тверского князя, и в Руте, пребывая среди язычников и даже приняв местное имя, осталась христианкой и что она, как, пожалуй, всякая женщина, любит красивые наряды, убранство жилья, вообще роскошь. Ее раздражает одно упоминание о нумасе, в котором - словно не для него выстроен шикарный терем! - днюет и ночует кунигас. В тереме все стены обтянуты ромейскими и волошскими тканями, все полки уставлены дорогой серебряной посудой. Но Миндовг равнодушен ко всему этому. “Кубок, который я всегда ношу с собой, - мои ладони”, - говорит он сотрапезникам, будучи в хорошем расположении духа, и выставляет напоказ обветренные в походах тяжелые руки. Ходят шепотки, будто рутский кунигас очень суров в обращении с женой, будто она плачет тайком и, не будь ей щитом благословенная православная вера, давно бы умерла, легла бы в здешнюю подзолистую землю по своей доброй воле. Да мало ли о чем шепчутся по закоулкам грязные злопыхатели! Вслух и при свидетелях они никогда ничего подобного не скажут: кому охота кормить своими отрезанными языками дворовых псов? Вообще же княгиня Ганна-Поята едва ли могла рассчитывать на жалость и снисхождение. Во-первых, не местная, привезена из Твери, во-вторых, баба есть баба - облик человечий, а ум овечий. Кому же и поплакать, как не бабе, такова уж ее судьба. Хочет она любви, хочет ласки, да очень трудно ей все это дается, очень редко выпадает. Мало любви отпущено ей, ибо брат любит сестру богатую, муж - жену здоровую, дети - мать молодую. Пока та еще может не только взять, но и дать. Если же ты не богата, не здорова и не молода, то и не взыщи, пеняй на самое себя.
Поразмыслив (а как посмотрит на это грозный и непредсказуемый Миндовг?), Далибор все же принял приглашение Войшелка - пошел к княгине. Прислуга проводила его через весь терем в маленькую затемненную молельню. В киоте, возвышавшемся в красном углу за малинового свечения лампадой, он увидел множество икон и иконок в золотых и серебряных окладах. На стене висел триединый образ: посередине - Иисус Христос, по сторонам Богородица с Иоанном Предтечей.