Железные желуди — страница 30 из 59

Войска шли на Руту, а вокруг была в самой своей силе, бушевала весна. Крот, чуя тепло и солнце, вывел свои ходы к поверхности земли, и все лужайки, все поляны были в светло-желтых бугорках. Спасаясь от паводка, устремились на суходолы и песчаные наносы мыши, зайцы, лисы. По вечерам в лесах заглушал голоса остальных птиц дрозд-рябинник.

Далибор, покачиваясь в седле впереди младшей новогородокской дружины, непрестанно думал о Ромуне. Она с маленькими Руклюсом и Рупинасом сидит сейчас в Ново­городке, ждет войско из похода. Как хотелось ему хоть кра­ем глаза глянуть на литовскую княжну! Помнит ли та о нем? Почему так повелось в жизни, что жениться в боль­шинстве случаев надо не по своей воле и не на той, кого любишь? А тем, за кого сердце бы отдал, души не пожалел, уготована дорога в чужие палаты, в чужие ложа, в чужие руки.

Охваченный такими мыслями, Далибор и не заметил, что отстал от своей дружины и уже едет в окружении пеших новогородокских ратников. Это было ополчение кузнецов, оружейников, сыромятников, каменщиков и иного ремес­ленного люда. Вздрогнул, когда чужая рука схватила его коня за узду и веселый голос рокотнул, показалось, у само­го уха:

- Княжич!

Перед ним стоял медник Бачила - в медной (сам выко­вал!) шапке-шлеме, в длинной, с прорехой на спине коль­чуге, с длинным клювастым копьем в руке.

- А я гляжу: не княжич ли едет? - улыбчиво говорил Ба­чила и продолжал шагать, держась за Далиборово стремя. - А брат твой где?

- Некрас тоже сел на коня, - обрадовался знакомому Да­либор. - Он вместе с Косткой в Миндовговой дружине.

- Великая сила идет, - сказал, обводя взглядом движу­щееся воинство, медник.

- И кровь великая будет, - в тон ему добавил Далибор.

- Кровь?

- А как же? Войны без крови не бывает. Не только Тов­тивил с Эдивидом против нас. Татарский хан Кульпа ведет конницу на Менск. Если не устоят меняне, может ударить по Новогородку.

При этих словах княжича Бачила глубже надвинул на го­лову свою медную шапку, вскинул на плечо копье.

Шли рать на рать, меч на меч. Столбы черного дыма вставали над землей. Рвали, кромсали холст неба над пущами и болотами грозы. Вспышки молний, казалось, хле­стали по глазам. Стенала, ревела, ручьями обрушивалась на головы ратников холодная вода. Усталый вой снимал шлем, давал ему наполниться до краев, пил и не мог на­питься. Однажды к вечеру воссияли на фоне темнеющего неба два гигантских огненно-красных креста. Кто-то вслух заметил, что они словно растут из одного корня. "Это Но­вогородок и Литва, - говорили, крестясь, бывалые люди. - Они должны быть вместе. Видите: у них один корень", - "Так Литва же поганский край, - возражали особо недовер­чивые. - Мало ли что Миндовг с кучкой бояр принял кре­щение? Остальная-то Литва держится своей веры". - "Вся будет христианской", - отвечали им.

Шел в сечу Далибор с мыслями о Новогородке, о светло­косой Ромуне. В глухой темнице сидел Алехна, вспоминал друзей-братолюбов, живых и мертвых, пытался руками гнуть холодные прутья решетки и все чаще слышал во сне звонкий, необычайно внятный голос, вещавший ему и все­му миру: "Человек должен жить не по закону голодного волка, а по закону ржаного поля". Миндовг, не остывая от ярости, гнал из Литвы своих недругов, пусть даже это были его племянники. Войшелк пестовал свои планы возвести монастырь над Неманом, чтобы оттуда шел свет учености, свет библейской мудрости. Жернас, отощавший к весне, не­утомимо носился по пущам, подымал, сбивал в гурт болот­ную рать, чтобы потом по крови своих единородцев снова прошествовать под священный дуб и жрать, жрать, жрать желуди. На просторах Западной Европы гремела кровавая, не на жизнь, а на смерть, война между германскими импе­раторами Гогенштауфенами и папством.

И было все это в лето 6754-е от сотворения мира, а если считать от Рождества Христова, -  году.


Часть вторая


I

На просторах Западной Европы полыхала кровавая, с бесчетными жертвами война между германскими импера­торами Гогенштауфенами и папством. В тот момент, о ко­тором идет речь, папы спасались от своих гонителей в го­роде Лионе, так что их с полным правом можно было счи­тать и римскими, и лионскими.

Самые восточные епархии римской католической церкви были в Прибалтике - в Ливонии и Пруссии. И вот туда, в Пруссию, а затем, возможно, и в Литву весной 1249 года ехало из Лиона посольство от папы Иннокентия IV во главе с легатом Яковом. Этот Яков, человек решительный и неглупый, вскоре станет папой Урбаном IV, а пока что он ехал в далекую Прус­сию, в отвоеванный у пруссов город Кирсбург (который вско­рости будет назван Христбургом), чтобы примирить тевтон­ских рыцарей с коренным населением. При этом же посольстве состоял немногословный и вдумчивый человечек, широколи­цый и прихрамывающий по причине плоскостопия, монах" доминиканец Сиверт. Всего какой-то год назад Сиверт жил в Неаполе, во дворце самого Фридриха II Гогенштауфена, и чис­лился его другом. Часто за мраморным обеденным столиком на двоих, уставленным изысканными винами, вазами с виногра­дом, персиками и орехами, они, монарх и монах, открыто и оживленно беседовали о философах минувших времен, о Риме Цезаря и Брута.

Как-то раз вблизи императорского дворца садовники, пе­ресаживая дерево, наткнулись в земле на белоснежный сар­кофаг, в котором, как живая, лежала забальзамированная лет шестнадцати девушка необыкновенной красоты. Сбе­жались придворные, слуги. Пришли к саркофагу и Фридрих с Сивертом. "Какое совершенство! - шепотом произнес Фридрих. - А ведь этой девушке уже больше тысячи лет". Он даже побледнел и прикрыл рукою глаза. Потом прика­зал в дальнем конце сада тайно закопать мумию, которую народ назвал фанчулой.

Сиверт, признаться, любил императора. Ничего не было в нем от "дикого немецкого тигра", как прилюдно называл его папа. Фридрих открыл в Неаполе университет, где преподавали арабы и евреи, построил сильный флот, в котором служили му­сульмане. Но удача все чаще отворачивалась от императора, отовсюду на его голову сыпались проклятия, и Сиверт, как че­ловек осторожный и предусмотрительный, решил перебраться из Неаполя в Лион. Фридриху он сказал, что скоро вернется, только поищет чего-нибудь наподобие их саркофага в окре­стностях Рима. Но возвращаться не собирался, ибо своевре­менно понял, что папа мало-помалу берет верх над императо­ром. “Нет горшего горя, чем печаль”, - любил повторять он. Оставаться в Неаполе с Фридрихом означало печалиться до са­мой смерти, и не в своей домовой или монастырской молельне, а в папской тюрьме.

В Лионе Сиверта встретили благосклонно. Он рассказы­вал всем, как трудно жить, даже просто дышать рядом с Фридрихом, как часто он мечтал на простой рыбачьей лод­ке вырваться оттуда. Рассказывал, а сам вспоминал фонтан-водомет, который в полуденную жару бил в покое у Фрид­риха то подкрашенной холодной водой, то сладким вином. Тут, в Лионе, он по своему монашескому чину часто принимал последний вздох людей на этом свете, а когда вошел в доверие к клиру и папе, то и читал над умирающими отходную. Почти всякий раз среди последних слов от­бывающих в лучший мир он слышал слово "Рим". Все они страстно хотели вернуться вместе с папой в апостольскую столицу.

Со временем Сиверт заметил, что отношение к нему ста­ло меняться. "Фридрихов прихвостень", - снова и снова слышал он у себя за спиной. Ненависть к Гогенштауфенам была столь велика, что всякий, кто хоть когда-нибудь пе­ремолвился с ними доброжелательным словом, объявлялся личным врагом папы. Доминиканец решил уехать из Лио­на, но не исчезнуть навсегда, а, побывав там, где в битвах с язычеством и схизмой закаляется меч истинной веры, со славой вернуться. Так он прибился к посольству легата Якова. Посольству (вот удача!) в одну из последних в Европе языческих стран - в Пруссию.

Легат Яков из Люциха ехал впереди в красного дерева бричке на легких рессорах. Бричку тянул четверик лошадей под белыми попонами, на которых чернели папские кресты. Рядом с бричкой, ни на шаг не опережая ее, на гнедом тонконогом жеребчике мерил пыльные дороги юный герольд в красном плаще, с серебряным рогом в руках. На перекрестках торговых путей и в больших городах он трубил в рог и звонким голосом возвещал: "Дорогу папскому легату Якову!"

Люди падали на колени, крестились. Некоторые женщи­ны целовали следы колес от брички, брали землю из-под них, насыпали ее в горшки, в которых выращивали кусты алых роз.

Сиверт в черном дорожном плаще с капюшоном ехал вслед за Яковом и герольдом на муле. А за ним правил громадной фурой, запряженной короткохвостым битюгом, его слуга Гуго.

Эскорт легата Якова составляли пятьдесят папских конных копейщиков. Одного из них, черноусого красавца Moрица, Сиверт выделил среди прочих и приблизил к себе. Расспрашивал о родителях, о любимой девушке, и Мориц, счастливый вниманием столь важной персоны, рассказывал обо всем как на исповеди. Сиверт любил молодых людей именно таких лет: не будь он монахом и не дай обета без­брачия, этот нежнощекий красавец мог бы быть его сыном.

- Святой отче, спросил однажды Мориц, - что везет в фуре твой слуга Гуго?

Сиверт мог не отвечать на этот нетактичный и не ко вре­мени заданный вопрос. Но простодушие молодого человека обезоруживало.

- Сын мой, - в поучительном тоне заговорил он, - мы едем в край безбожников и гонителей веры. Там все не та­кое, как у нас, даже земля, твердь, созданная Богом, не та­кая. Там живут нечестивцы, которых почти не касался луч истинной веры. Они давно уже проиграли битву Христову воинству, но вместо того, чтобы покориться, принять на веру высшую суть святых таинств, утешают себя словами: "Побежденный вчера может победить завтра". Не стану скрывать от тебя, сын мой, что в свое время жил я при дво­ре императора Фридриха II Гогенштауфена. Этот импера­тор, не единожды проклятый папой, и впрямь исчадие ада. Он раскапывал старые могилы и собирал человеческие че­репа. Он отнимал у несчастных матерей их бессловесных еще младенцев. С самого рождения, с первой секунды, ко­гда дитя увидело мир, и до десяти лет его держали в глухой пещере. Таких детей кормили, поили, одевали, но прислуге, которой был поручен присмотр за ними, императ