Сиверт делал свое дело с величайшим старанием, но быстро уставал. Начинали болеть глаза, дрожала рука. Тогда он с позволения легата выпивал изрядную толику вина и ложился спать, принимая эту свою привилегию как должное. С людьми низшего ранга и происхождения вел себя дерзко, ибо doctoribus atgue poctis omnia licent. Если же кто-либо из них взглядом ли, жестом ли выказывал недовольство, Сиверт сочувственно говорил:
-Прости им, ибо не ведают, что творят.
Договор, который упоенно изо дня в день писал Сиверт, начинался так: "Всем, кто будет зреть эти листы, Яков, архиепископ из Люциха, капеллан святейшего папы и исполняющий обязанности его наместника в Польше, Пруссии и Померании, шлет привет во имя Творца. Всем вам должно быть ведомо, что между неофитами Пруссии, с одной стороны, и светлейшими мужами, магистром и братьями Тевтонского ордена в Пруссии - с другой, имели место жестокие разногласия. И вот мы, прибыв в соответствии с апостольским мандатом в здешние места, достигли с Божьей помощью единства, примирения".
Много пришлось потрудиться Сиверту, прежде чем ровными красивыми строчками легли на белехонький пергамент слова, которым жить в веках. Снова и снова перечитывая договор, монах с ликованием убеждался, что главный и самый жестокий удар, удар, после которого не остается надежды встать на ноги, получали языческие боги и их мерзостные прислужники. "Идолу, которого раз в год, собрав урожай, они себе придумывают и почитают за бога с именем Курхе, и иным богам, которые не создали ни неба, ни земли, они впредь не станут делать возлияний, но твердо и неизменно пребудут в вере в Господа Иисуса Христа и католическую церковь, а тако ж в послушании и покорности римской церкви. Обещали также, что не станут терпеть в своей среде тулисонов и лигашонов, лживых притворщиков, которые считаются у них потомственными жрецами, присутствуют на похоронах и заслуживают адовых мук за то, что зло называют добром и хвалят умерших за злодейства и грабежи, за грязь их жизни".
Духовное очищение несла римская церковь в этот дикий для христианского глаза и христианской души мир. "Жен не продавать и не покупать. А то отец покупал себе жену, и после смерти отца она, как вещь, переходила к его сыну. Не присваивать себе мачеху в качестве жены и жены брата не брать. Наследники - только законные дети. Обещали также, если родится у них дитя не позднее, чем на восьмой день они доставят его в церковь, чтобы священник окрестил, а если младенцу угрожает смерть, то пусть какой-нибудь христианин окрестит его, троекратно окунув в воду со словами: "Дитя, я крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа".
Особенно взволновали Сиверта поседние строки, которые вывела его рука:
"Подписали этот наисправедливейший договор и закрепили своими печатями в отсутствие магистра Ордена преосвященного брата Дитриха фон Грунингена вице-магистр Генрих фон Ганштейн, маршал Пруссии Генрик Ботель и легат папы Иннокентия IV архиепископ Яков из Люциха. Составлен же сей договор, записанный с трепетом душевным рукою брата-доминиканца Сиверта, в 1249 году от Рождества Христова, в седьмой день февральских ид".
Главным лицом, обеспечившим столь весомый успех святой церкви на ниве борьбы с язычеством, Сиверт считал легата Якова, о чем и сказал ему растроганно и страстно. И еще сказал, что когда-нибудь пруссы из чистого золота отольют его статую и поставят ее на самом высоком в Пруссии месте, ибо он, архиепископ Яков из Люциха, ввел их в семью христианских народов. История умалчивает, понравилась ли Якову такая беззастенчивая лесть. Он лишь скромно потупил глаза, молвил:
- Род человеческий как Божий луг, где все цветы одною землей вскормлены и вспоены.
А спустя несколько дней, прогуливаясь с красавчиком Морицем у городской стены, Сиверт услыхал доносящийся из каменной башни над воротами дикий вопль.
- Что это? - вздрогнул монах и безотчетно подался к Морицу.
- Не знаю, святой отец, - был приглушенный ответ. - Говорят, что тут, в Пруссии, братья-рыцари своих пленников из местных превращают в болванов, в которых, тренируя руку и глаз, копейщики бросают дротики, а лучники пускают стрелы. А еще говорят, - Мориц озирнулся и вообще перешел на шепот, - что они держат псов-волкодавов и кормят их мясом тех же пленников.
- Да ты в своем уме, сын мой?! - воскликнул возмущенный Сиверт. - Это же христианское воинство, а не банда людоедов.
Мориц пал перед ним на колени, простер вверх руки: он пропал, если до кого-нибудь дойдут его безумные речи.
- Успокойся, - легкой рукой погладил темные кудри своего любимца монах. - Я нем, как рыба подо льдом.
У первого же встреченного ландскнехта Сиверт спросил:
- Не скажешь ли ты, сын мой, что за голос исходит вон из той башни?
Ландскнехт в испуге осенил себя крестом.
- Там сидит рыцарь Бенедикт. Посажен на железную цепь, потому что спятил и объявил себя Христом.
- Я - Христос! - словно в подтверждение донеслось из башни.
- Сначала братья-рыцари хотели оттяпать ему язык. Но маршал Генрик Ботель решил по-своему: пусть бедолаге затыкают чем-нибудь рот. Стали затыкать, а он выталкивает языком кляп и все равно кричит. Ждут императорского лекаря - тот должен вскоре приехать с обозом.
- Христианский рыцарь в христианской стране сидит на цепи, яко пес смердящий?! - Сиверт был вне себя от возмущения. Пошел в поисках справедливости к легату Якову и маршалу Ботелю. Те позволили ему поговорить с Бенедиктом, но маршал посоветовал во время разговора держаться от безумца подальше, не то может укусить.
По винтовой лестнице поднялся Сиверт на самый верх башни, протиснулся в узкую железную дверцу. Холодок прошел по спине, когда увидел перед собой белое, как фландрское полотно, лицо. Бенедикт был альбиносом. Кроме того, он не выносил чужого взгляда в упор. Только на миг Сиверт увидел белые пятна глаз, и тут же больной рыцарь спрятал их. Аккурат перед его приходом Бенедикту приносил пищу и воду некий прислужник. Монах еще с лестницы услышал угрозы этого самого прислужника:
- Ешь, ешь, тебе говорят! А снова разольешь воду - сам живьем в землю полезешь!
Прислужник, догадавшись, что монах все слышал, виновато и испуганно стоял у каменной, поросшей зеленым мохом стены. Рыцарь Бенедикт сидел на дощатом ложе, застланном овсяной соломой. Железное кольцо охватывало его левую щиколотку, руки был скованы легкой, но прочной - ни разбить, ни перетереть - цепочкой.
- Он рот себе руками разрывал, - поспешил с объяснениями прислужник. - И братьям-рыцарям ничего не оставалось, как сковать его.
- Почему же не нашли для рыцаря места получше? - спросил Сиверт, окидывая взглядом убогую и не слишком чистую каморку.
- Капеллан Мартин сказал, что надобно спасать его душу, а плоть пусть страдает, ибо только через страдания плоти придем мы к жизни вечной.
Тут Бенедикт поднял голову, отсутствующим взглядом посмотрел на монаха и возгласил:
- Я - Христос!
- Вот опять, - сокрушенно вздохнул прислужник. - Молчит, молчит, а потом нечистый дернет за язык. Ты не думай, святой отец, что я бью его или уделяю ему мало внимания. Нет. Я же был его оруженосцем, когда Бенедикт под знаменем святого креста в Палестине с сарацинами бился. Но сейчас ему на пользу строгое слово: он сам-то кричит, а чужого крика как огня боится.
- Как же стряслось, что Бог отнял у него разум?
- Все началось, когда мы сюда, в Пруссию, прибыли, - охотно принялся объяснять прислужник. - Был рыцарь как рыцарь: отважный, справедливый. Тумаков мне от него, святой отец, вообще, считай, не перепадало, а у немецких рыцарей кулак тяжел. Когда замок Пестелин у пруссов взяли, вот тут-то мой Бенедикт впервые возьми и выкрикни, что он-де - Христос. А дальше пошло-поехало...
- Почему именно после Пестелина произошло? - не отступал Сиверт.
- Не знаю, - смутился прислужник, - Там много детишек прусских сгорело.
-Детей?
- Ага. И нам по обгоревшим детским косточкам пройти довелось. Идем, а они хруп-хруп под ногами... Но тогда еще рыцарь редко кричал да и своих слов боялся. А как железнорукого Макса увидел, у него в голове окончательно помутилось.
- Я что-то слышал про железнорукого Макса, - вспомнил Сиверт. - Говорят, он храбрец, каких свет не знал.
- Верно, - согласился прислужник. - Ему пруссы руку отрубили. Правую руку.
- Я - Христос! - снова вскричал Бенедикт.
- У каждого вола есть свой овод, который его кусает, а у каждого человека - своя печаль, - глубокомысленно заметил Сиверт.
- Воистину так, святой отец, - подхватил прислужник. - Так этот Макс, что смутил душу и повредил ум рыцаря Бенедикта, надумался удлинять свою культю железным прутом. Прикрутит его к культе, сунет в жар и сам аж визжит от боли. Завизжишь, если тебе надо, чтобы прут докрасна раскалился. К Максу подводили пленных пруссов, чаще из числа старейшин, ставили на колени, и вот этим прутом Макс выжигал у них на лбах святой крест. Зачем было ему, - прислужник кивнул на притихшего Бенедикта, - видеть все это? Так нет же, даже в крепость Бальгу съездил, чтобы посмотреть. И на следующую ночь закричал. И кричит с тех пор хоть днем, хоть ночью.
- Мягкое сердце у твоего рыцаря, - сказал, покидая башню, монах.
- У людей у всех сердце мягкое. Камня в груди ни у кого не находили, - поклонился на прощание бывший оруженосец.
Чем дольше Сиверт жил в Пруссии, тем больше утверждался во мнении, что вера, принятая под угрозой силы либо внедренная в душу коварством, недолговечна. Человек не может жить и дорожить такой верой. Это то же самое, что заставить дерево расцвести зимой, в самые лютые морозы.
"А зачем же тогда наша церковь и наш папа благословляют крестовые походы? - мучительно раздумывал он. - Может, это заблуждение? Нет, я всегда верил, верю и буду верить. Крестоносцы хотят завладеть гробом Господним, пребывающим в руках у неверных. А свой крест, точнее, свой полумесяц первыми понесли другим народам сарацины, оседлавшие боевых коней по призыву Магомета. И свое зеленое знамя - знамя священной войны - они подняли первыми. Кстати, поче