Железные желуди — страница 33 из 59

му их знамя зеленое? Видно, это пошло от первой весенней травы среди мертвых песков пустыни. От радости, которую испытал человек при виде робких зеленых ростков, суливших его коню, а значит, и ему самому жизнь".

Так размышлял доминиканский монах Сиверт, забро­шенный судьбою в суровые просторы Пруссии, Где то вспыхивала война, то наступал хрупкий мир, где гибли в огне одни города и с неимоверной скоростью вставали другие, где папский легат архиепископ Яков во время беспримерного по жестокости нападения язычников, когда жизнь братьев-рыцарей висела на волоске, приказал снести все памятники на христианском кладбище и нарастить за их счет крепостную стену. Борьба шла не на живот, а на смерть. Орден, теряя лучших своих рыцарей, захватил прусские крепости Рогов, Пестелин, Бальгу, истребил их гарнизоны. На отвоеванной земле рыцари возвели замки Кульн, Торн, Мариенвердер. Все понимали, что мир, подписанный в Кирсбурге (будущем Христбурге), дает обеим сторонам только передышку. Правда, Сиверту показали прусского старейшину Матэ, который со своею семьей и дружиной, со всем своим добром перебежал в Христбург. Христбургский комтур вручил ему за это дарственную гра­моту, где было написано, что Матэ за проявленную им вер­ность христианству навечно получает от Ордена двадцать гакенов земли и десять крестьянских семей. Были и еще такие же перебежчики. Вместо того, чтобы ходить за сохой, они были обязаны нести в интересах Ордена воинскую службу. "А не ударят ли такие союзники при случае рыца­рям в спину, как сделали это земгалы под Шяуляем?" - ду­мал Сиверт.

Он служил писцом при христбургском комтуре и чувст­вовал себя анахоретом в окружавшем его суетном и жес­током мире. В 1250 году пришло известие о кончине его бывшего друга и опекуна Фридриха II Гогенштауфена. Все в высших католических кругах прямо захлебывались от ра­дости: как и папа, они ненавидели усопшего. Сиверт же, ощутив холодок в сердце, легкую дрожь в пальцах, пошел к себе и почти целый день пролежал, не раздеваясь, в посте­ли. В дверь к нему раза два робко заглядывал Мориц, став­ший его помощником, хотел напомнить о недописанной (очень срочной!) грамоте, но монах был нем, как. камень. "Уж не умер ли он?" - холодел бедняга Мориц. Но сиплое дыхание патрона свидетельствовало против такой догадки.

"Я изменил Фридриху, - сжигал себя на угольях воспо­минаний Стиверт. - Да, говорят, что старое заперто на семь замков. Но от этого не легче. Какой же я христианин, коль позволил себе поступить, как Иуда?" С острой неприязнью он смотрел на свое тело, тяжелое, ожиревшее вопреки всем его стараниям по части постов. Какие порывы могут быть доступны душе, пребывающей в таком теле! Это тюрьма для души, и стены ее пропитаны жиром. Сиверт не мог от­делаться от ощущения, что душа его хочет стряхнуть, сбро­сить с себя телесную оболочку, высвободиться из нее, как высвобождается птенец из скорлупы яйца.

Узнав, что Сиверту нездоровится, к нему заглянул сам легат Яков. Осенил больного святым крестом, присел на скамеечку, почтительно придвинутую Морицем. Сиверт с непонятным ему самому упорством, граничащим с нагло­стью, смотрел не в лицо архиепископу, не в глаза, а на его красные до рези в висках башмаки. Монаху вспомнилась стычка двух священников - католика и православного, римлянина и грека. Римлянин похвалялся: "Мы, дети рим­ской церкви, преемницы апостола Петра, получили в на­следство по воле императора Константина не только пур­пурные одеяния, издревле являющиеся символом импера­торского достоинства, но и красные императорские башма­ки". Грек же, сняв с ноги башмак, показал присутствую­щим красной кожи подкладку и заявил: "Коль ты чванишь­ся своими башмаками, которые якобы делают тебя ровней великим императорам, то ведь и мы, как видишь, приобще­ны к их величию. Только носим мы красную кожу не напо­каз, а смиренно в духе Христа, прячем знаки нашей свет­ской власти, как нечто зазорное, внутрь башмака". - "Гре­ховные мысли", - одернул себя Сиверт. Но тщетно: они, эти мысли, не уходили, продолжали донимать - так лезут и лезут желто-серые кусачие осы из разоренного гнезда.

Легат посидел, недоумевая, отчего глаза монаха все вре­мя опущены долу, потом, придя к мысли, что у того просто не хватает сил их поднять, встал. Единственное, что он ска­зал, было:

- Да рассыплются в прах колесницы наших врагов.

Но, видно, не от этого заклинания затянулись душевные раны у нашего монаха, как на прусских соснах затягиваются, заплывают твердой янтарной смолой насечки от топора - просто время пришло. Поднявшись, он первым делом направился к заветной фуре, припал к ней ухом. Что-то бубнил, сопел и почмокивал губами Никто - скорее всего спал. Это успокоило. Сиверт давно уже чувствовал, что связан с мальчонкой неразрывными узами: жив Никто, значит, жив и он, Сиверт. Скоро, очень скоро наступит время (меньше года осталось!), когда Никто будет предъяв­лен священникам и богословам и заговорит на божествен­ной латыни.

Отправляя должность писца, Сиверт каждый день имел дело с самыми разными людьми: рыцарями, священниками, монахами, купцами, ехавшими в Пруссию и в Ливонию со всей Европы. Он беседовал с немцами и датчанами, поля­ками и французами, пруссами и самбами, литовцами и ят- вягами. Часто бывал в крепостях и замках, в морских пор­тах и на ристалищах, в усадьбах богатых туземцев, присяг­нувших Ордену, в тюрьмах и пыточных, где соплеменники этих туземцев обливались кровью и слезами. В одной из тюрем Сиверт повстречал человека по имени Панкрат. Этот Панкрат уже умирал. Поскольку под рукой не было право­славного священника, предсмертную исповедь принимал у него Сиверт. Из глухих слов умирающего монах узнал, что тот - купец из очень богатого города Новогородка, что прежний правитель города князь Изяслав жестоко наказал его с единомышленниками, называвшими себя братолюбами. Панкрату удалось бежать. Много скитался он по свету, ночевал, греясь от самой земли: сначала разжигал большой костер, а потом, когда он прогорал, зарывался в мягкую, хранящую тепло золу.

- А кто сейчас правитель Новогородка? - спросил монах.

- Слыхал я, что новогородокское боярство, изгнав Изяслава, пригласило на его место литовского князя Миндовга. Живут они, как и жили, по своему прадедовскому закону. Миндовг им сказал: "Мы старины не рушим, а новизны не вводим". Вместе с этим князем бояре в походы на соседние земли ходят. - Панкрат начал задыхаться. - Я в лесу с латрункулами встретился... Много мы немецких рыцарей на тот свет спровадили... А потом нас окружили, похватали...

Сиверт уже слышал о латрункулах. Это были небольшие, по десять-двадцать человек, отряды литовцев, жемайтийцев и русинов, которые со своих лесных баз проникали аж до стен Христбурга и нападали. Они были подвижны и хитры, как лисы.

- Не увижу больше Новогородка, - шептал Панкрат со слезами на глазах.

Потом он начал бредить. Опять говорить о братолюбах, о каком-то Алехне, о железных желудях.

- Железные дубы вырастут, стеною встанут, - хрипел он, и смертный пот заливал его щеки. Панкрат уже не видел Сиверта. Последнее, что теряет человек перед кончиной, это слух. Он еще слышит жизнь, но уже не видит ее.

Монах, как и надлежит в таких случаях, истово творил святую молитву, готовил душу умирающего к вечной жиз­ни в загробном царстве. Он жалел эту душу, хотя и пони­мал, что не достучаться ей в ворота рая: тот, кто в земной жизни поднял руку на Христова избранника крестоносца, обречен гореть в адском пламени, вдыхая запахи смолы и серы. Но жалеть тем не менее мы должны всех.

На последнем вдохе, уже целуя крест, поднесенный к его устам монахом, Панкрат рванул у себя на шее истлевший шнурок, в дрожащем кулаке протянул Сиверту что-то ок­руглое и темное:

- Железный желудь... Возьми...

И тут же испустил дух.

Панкрата и еще троих латрункулов предали земле там, где зарывали убитых в сечах рыцарских коней. Только су­хая желтая трава будет шуметь над ними. Сиверт же, вер­нувшись к себе, долго при свете свечи вертел в руках, рас­сматривал железный желудь. Конечно же, это был, как ему сразу подумалось, некий талисман, оберег. Видимо, такие талисманы носили и носят братолюбы, о которых говорил на исповеди новогородокский купец. Братолюбы... Монах решил, что это некая новая ересь, новая секта, которых хоть отбавляй в здешнем греховном мире, начиная с фарисеев и саддукеев и кончая альбигойцами. Желудь он положил в походную, о трех замках, шкатулку, где хранил cвой молочный зуб, прядку своих же детских волос, щепотку земли с могилы матери - дорогие ему святыни. Не отпускала мысль, что предсмертный подарок новогородокского купца принесет ему счастье.

Монах с интересом присматривался к здешним людям. В чем-то они были наивны, как дети. За божества почитали не Христа и не святую троицу, а землю и небесные тела - солнце, луну, звезды. У них были священные леса, священные реки и озера. И еще - огонь. В своем отношении к ог­ню они, по мнению Сиверта, стояли вровень с Прометеем и Гераклитом: считали его началом начал. В этом не было бы ничего плохого, если б их души принимали как высшую благодать сияние Христа. Но к христианскому Богу они от­носились с сомнением или, что еще хуже, слушали расска­зы о деяниях Его с зеванием и хихиканьем.

Духовность и приобщенность народов к христианству Сиверт измерял отношением к женщине. Еще в Лионе ему говорили, что у пруссов в обычае многоженство, что жен там покупают и продают, как скотину. На деле же он с изумлением увидел обратное. И у князя, и у пахаря-смерда было по одной жене. Расторгнуть брак мог только мужчи­на, но он гарантировал свою верность жене, отдавая ее родным третью часть имущества. Замужняя женщина не теряла связи с родным домом. Она была под двойной опе­кой: и мужа, и отца-матери.

"Этот народ созрел для христианства, - бессонными но­чами думал Сиверт. - Ему нужен всего лишь легонький толчок. Под покровительством святого Петра дикий лесной край в недалеком будущем превратится в цветущий сад".

Главной задачей орденов - и Тевтонского, и Ливонского, - как сразу смекнул наблюдательный монах, было избавле­ние от жемайтийского клина. Пруссы не сегодня завтра станут данниками и примут христианство либо погибнут. Оставалась Жемайтия. Ее существование не позволяло вла­дениям Риги и Мариенбурга слиться воедино. Это видели и немцы, и сами жемайтийцы. Купцы, пришедшие большим обозом с Двины, рассказали Сиверту весьма любопытную историю. Они собственными глазами видели, как в одном жемайтийском поселении обезумевший старый жрец бегал по улицам, по дворам, по полю и по лесу - собирал птичье перо. "Зачем оно тебе?" - недоумевали люди. Но жрец молчал и упорно продолжал свое. Он насобирал целую гору разноцветных перьев и оклеил ими многие хаты: свою, своих близких, а также особо заслуженных воинов. "Нашему народу не посчастливилось, - заговорил наконец он. - Прадеды и деды наши поселились там, где ноне пролегают дороги рыцарских коней. Мало сил у нас, не справиться c чужеземцами, потому что из Тюрингии, Саксонии, из Польши и Чехии идет и идет им подмога. А наш союзник и брат литовский кунигас Миндовг играет с нами, как с мы­шью: то отдаст в когти немецкой кошке, то выхватит, то отдаст, то выхватит. Но я спасу вас. Спокойно ложитесь спать, а я всю ночь буду жечь священный огонь, молиться за всех вас и за нашу землю. Когда же взойдет солнце, вс