- Доносят мне верные люди, что он с тевтонами и ляхами перенюхивается, - начал закипать Миндовг.
Далибор Волковыйский словно онемел, не посмел перечить.
Так доминиканский монах Сиверт попал со своим не то слугой, не то оруженосцем Морицем в лесной город Руту к кунигасу Миндовгу, а точнее - к его новой жене черноглазой красавице Марте.
III
Руту, дотла сожженную Давспрунком с сыновьями, отстроили на прежнем месте, по черному следу. Мощнее, чем прежде, стали стены и надворотная башня. Княжеский терем подрос, раздался вширь, принарядился, покои заблестели новыми золотом и серебром, разве что не было уже там потайной затемненной молельни, в которой бывшая литовская княгиня Ганна-Поята и сын ее Войшелк любили вести беседы с Христом. Едва вступив по приезде из Нальшан в роль владелицы терема, Марта приказала разобрать молельню и выбросить вон все, что составляло ее убранство, за исключением, конечно, святых образов. Эти образа отвезли в Новогородок, в храм Бориса и Глеба.
С малых лет прозябая в безвестности, в унизительной бедности, так как отец ее был одним из тысяч малоимущих бояр, все богатство которых - тулуп да меч, красавица Марта мечтала о роскоши и славе, о всеобщем поклонении. А что мог дать ей отец? "С этого боярина вши дождем сыплются", - случайно подслушала она однажды, как проезжались по адресу отца гостившие у них рижские купцы. Всю ночь проплакала, кусая душившую ее перину. И вот, как солнце в небе, объявился Миндовг, воинственный и удачливый кунигас, мужчина-зубр с черно-зелеными упрямыми глазам. Все поначалу казалось Марте сном: и его сватанье, и богатые подарки, от которых разбегались глаза, и переезд в Руту, в новоотстроенный терем кунигаса. Она отлично понимала, что у женской красы недолог век. Не успеешь оглянуться - и упорхнет она, краса, вместе с молодостью, как облетает с осенних дерев крылатый желтый лист.
В тереме новоявленная княгиня завела очень строгие порядки. Прислужниц, молоденьких девчат, оставила тех же, что были при Ганне-Пояте, но каждый миг и на каждом шагу со злорадством мстила им за несуществующие грехи, за то, что прежнюю свою госпожу они - казалось ей - больше любили и почитали. За самую мелочную провинность, за недостаточно преданный или просто огорченный взгляд хлестала по щекам, рвала на них платья, таскала за волосы, приказывала сечь крапивой или лозой. Когда Сиверт впервые ступил на порог терема, своим зорким доминиканским глазом он заметил до десятка хорошеньких прислужниц, стоявших коленями на рассыпанной соли и грече. Некоторые из них были острижены наголо, платья им заменяли грубые мешки с прорезями для головы. Необыкновенной красоты синеглазка стояла в углу светелки на одной ноге, держась, правда, рукою за стену. Так расплачивалась она за неуклюжую, на взгляд княгини, походку. Уже в ходе аудиенции разгневанная чем-то Марта хлопнула в ладоши, и тут же из соседнего покоя выскочила, бухнулась перед нею на колени светлокосая горничная, спросила певучим голосом:
- Что прикажет наша повелительница?
- Подай зеркало, - высокомерно глянула на нее княгиня.
Та, чуть дыша от страха, принесла изящное зеркало в золотой оправе и, держа его на весу, снова опустилась на колени перед княгиней. Марта долго и тщательно разглядывала себя, потом ее губы злобно искривились:
- Как ты меня причесала сегодня, ленивая тварь?! Вот тут волосы торчат... и тут...
Ногой в позолоченной туфельке княгиня ткнула горничной в лицо и, кликнув дворовых холопов, приказала всыпать ее плетей.
Собеседницей княгиня Марта оказалась достаточно интересной. "У нее мужской ум", - почтительно думал монах, когда она расспрашивала про Лион и Рим, про народы, населяющие края, где заходит солнце, интересовалась их обычаями, предпочтениями в одежде, верой.
Монаху сразу оборудовали уютную домовую капеллу, в которой он мог славить Христа. Вместе с ним здесь жарко молился Мориц, заметно округлившийся в последнее время. Часто заглядывала в капеллу княгиня, внимала божественной латыни. В целом же город оставался языческим. Язычником был, как понимал монах, и сам кунигас, хотя и принял в Новогородке православную веру.
Огромная радость, которую до поры он старательно скрывал, поселилась в душе у Сиверта. Надежные люди (а их доминиканец умел находить повсюду) по секрету донесли, что хочет Миндовг с ближайшими своими боярами креститься в католичество. Вот почему и его, скромного монаха, сразу приметил среди пленников и приблизил к себе. Тяготы войны, поражения, неистощимость вражеских ратей, что шли и шли на Литву и Новогородок, заставляли кунигаса все чаще обращать взгляд в сторону апостольского римского престола. "Слава вам, Бог наш и пресвятая Дева Мария!" - растроганно повторял в своей капелле Сиверт в ожидании светлого дня.
Еще один весьма интересный человек повтречался монаху в рутском тереме. Это был Астафий Константинович, рязанский боярин, бежавший когда-то от своего князя и от татар, сровнявших с землею Рязань. У него, высокого, темноволосого, с крупным хрящеватым носом, был свой ключик к душе кунигаса. Не такой, каким обладал Козлейка, а свой собственный. Козлейке Сиверт сразу отдал должное, потому что почуял в нем силу, которой нельзя не подчиниться. Отношение же к Астафию Константиновичу у монаха было двойственное. Это был, если верить его словам, страдалец, человек без родни и без родины. Сиверт чувствовал расположение к таким людям, ибо сам жил их жизнью. В то же время он испытывал враждебность к бывшему рязанскому боярину как к православному схизматику, который в любой момент может подставить ножку в сокрытой от чужих глаз гонке за кунигасовой душой. Но Астафий пока что отмалчивался, загадочно ухмылялся и присматривался к монаху.
Миндовг между тем открыто начал поговаривать о крещении в католическую веру. Православие, низведенное в Киеве, Рязани и Москве татарами до положения приживалки, в данный момент было бессильно, кланялось каждому ханскому баскаку, а кунигас любил и уважал силу. За собственное крещение и за готовность привести под опекунскую руку Рима весь свой народ Миндовг рассчитывал получить от папы Иннокентия IV ни много ни мало - королевскую корону. Когда же он сделается королем, встанет вровень со всеми христианскими властителями Европы, враги спрячут свои мечи, ибо не может христианин воевать против христианина.
Войшелк с большинством новогородокского боярства и, конечно же, преподобный Анисим из храма Бориса и Глеба и слышать не хотели о переходе в католичество. Миндовг не особо был удивлен тем, что русины не хотят поклониться Риму. Испокон веков божественный свет шел к Ним из Константинополя и Киева. Но сын, родной сын - и вдруг против! Он вызвал Войшелка из Новогородка в Руту.
- Почему супротив меня, великого кунигаса и отца своего, Новогородок подбиваешь?
- Потому что негоже менять веру, - бледнея, ответил сын. - Ты православный, как твоя покойная жена Ганна- Поята, как я.
- Негоже менять? - угрожающе засопел Миндовг. - А ходить в рабах у никчемного Выконта гоже? А лишиться достояния дедов-прадедов гоже? - Он внезапно рванул на себе зеленую шелковую рубаху, обнажив бугристую, заросшую темным косматым волосом грудь. - Мать родила меня вот в этой коже. Видишь? Это первая вера моя, извечная вера прадедов. Потом я оделся по-летнему - это русская вера. Надену зимний кожух - будет римская вера. А перед смертью сброшу все чужие одежды и ворочусь голым в лоно огня своего и веры своей. Понял? - Миндовг подошел к сыну вплотную, положил руки ему на плечи, возбужденными, горящими глазами пронизывая насквозь. - Прощу тебя, не становись у меня на пути, - выдохнул глухо. - Возвращайся в Новогородок и успокой русинов: на их веру я не посягну. И ты оставайся в православии. А мне, чтобы сохранить нашу державу, надо протянуть руку Риму.
Так и не пришли к согласию, не столковались отец с сыном. Войшелк уехал в Новогородок, Миндовг остался в Руте. Сразу же позвал Сиверта, усадил рядом с собою, спросил:
- Поможешь ли мне в угодном Богу деле?
- Помогу. Приказывай, кунигас, - обрадовался монах.
- Хочу я вместе с близкими боярами принять католичество, - приглушил голос и почему-то вдруг озирнулся Миндовг. - Дай совет: как быстро и без особых ошибок это сделать?
- Великий кунигас, - растроганно опустился Сиверт перед Миндовгом на колени, - иные народы будут завидовать твоему народу, ибо его ведешь ты. Христос ждет тебя, а там, где Христос, и слава, и сила.
- Встань, - нетерпеливо дернул его за рукав кунигас. - Как думаешь: мне прямо к папе послов слать?
Сиверт резво вскочил с колен. Вот он, этот долгожданный день! Сказано же было в Священном писании: "И приползут под руку твою волосатые и косматые, слепые и бессердечные, и каждого из них ты наградишь как посохом, Божьим лучом".
- Надо начинать с Вендена, с магистра Андрея фон Стырланда, - твердо проговорил монах.
- А почему не с Риги, не с епископа Николая? - упрямо выгнул шею Миндовг.
- У Николая нет войска, а значит, нет и сил, - как младенцу, растолковал ему монах.
Кунигас кивнул, соглашаясь: да, сила нужна, без силы властитель не властитель. Сиверт, войдя в роль наставника, повел было речь о кондициях, на которых Литва примет крещение от Рима, но Миндовг так взглянул на него, что монах враз сник и умолк.
- Не лезь, вьюн, не в свой вентерь, - пряча усмешку, сказал Миндовг, и доминиканец снова почувствовал себя ничтожным червем-выползком, на какой-то миг показавшим голову из норки. Пришлось, чтобы не вводить кунигаса во гнев, опять валиться на колени.
Весь тот день Миндовг вел себя необычно: у каждого, кого ни встретит, выспрашивал, требовательно глядя в глаза, что человек думает насчет крещения в католическую веру. Заговаривал даже с княгиниными прислужницами, которые, будучи наказаны в очередной раз, перетирали белыми, глаз не оторвать, коленками горох и гречу. Чувствовалось, что кунигас не в себе. Он был почти уверен: Криве-Кривейта, прослышав о том, куда повернуло дело, проклянет его, а проклятие первосвященника - что тяжелый камень в висок. Вместе с Козлейкой тайком съездил в священную алку, в тревожном раздумье расхаживал среди безмолвных дубов, припадал то к одному, то к другому, гладил шершавую жесткую кору. Козлейке со стороны казалось: Миндовг слушает, что говорят ему угрюмые советчики.